Начиная с январского вечера, прошедшего под лозунгом «В рожки со стариками» (пободаться им захотелось!), на всех молодняковских вечерах летели камни в Коласов огород, а если сам он присутствовал, то и записочки: «Я. Коласу. Лично». Из них можно было заключить, что не один Житень не принимает «Новую зямлю» и «Песні-жальбы». Вскоре молодняковец Ничипор Чернушевич тоже лягнул его в печати: «Песні-жальбы» — это тлен, сданный в архив». Стали возникать вопросы относительно стихотворений «Беларускаму люду» и «Родныя малюнкі», по закоулкам поползли разные шепотки и слухи об отношении Якуба Коласа к Советской власти. Дольше терпеть было невозможно, и он в декабре 1925 года пишет письмо в редакции «Савецкай Беларусі» и «Звезды», чтобы заткнуть глотки брехунам и недоброжелателям: «Заявляя решительный протест против всякого провокационного приплетания меня к политическим авантюрам, считаю нужным публично высказать свое политическое credo. Со времени основания Советской власти я был искренним ее приверженцем, стараясь в силу возможности помочь своей работой ее укреплению... И сейчас я считаю, что только Советская власть, как власть рабочих и крестьян, есть единственная власть, которая отстаивает экономические и политические интересы всех трудящихся».
Он знал и осознавал одно: по-настоящему кредо писателя реализуется в его творчестве. Потому, пропуская мимо ушей все выходки молодняковской критики, упорно работал над «Сымонам-музыкай» и 2 июня 1925 года завершил наконец третью редакцию поэмы. Можно было вздохнуть с облегчением: две поэмы закончены, впереди маячила третья — «Рэвалюцыя» (позднее она получит название «На шляхах волі»).
Вообще-то, если быть откровенным, еще весною того же 1925 года он начал работу над повестью «На прасторах жыцця» — о жизни студенческой молодежи. Признаться, нападки молодняковцев сыграли известную роль в возникновении этого замысла: «Старик» брался за тематику, которая была еще не по плечу и «молодым». Показать молодежь, нового советского человека не на фронтах гражданской войны, не через романтическую призму, а в будничной атмосфере учебы, когда и в мирных делах формируется и закаляется его характер, было, конечно же, нелегкой и непростой задачей. Автор понимал, какие трудности стоят перед ним, но рассчитывал на свой опыт прозаика, на свою настойчивость. К тому же перед ним живо стояли прототипы будущих героев повести.
С первых дней работы в педтехникуме Константин Михайлович с особым вниманием присматривался к студенческой молодежи. Нет, у него еше не было намерения что-то писать о жизни и учебе трудолюбивых сынов и дочерей белорусской деревни, приехавших в Минск, чтобы овладеть знаниями и нести их в глухие уголки белорусской земли. Он просто хотел понять, чем живет молодое поколение, которое выходит на широкие просторы жизни. Оставался после занятий, беседовал со студентами, читал им свои произведения, ходил вместе с ними в театр, приглашал к себе домой. Даже подружился со студентками Ниной Загурской и Наташей Туровец. Злые языки болтали, будто бы Якуб Колас влюблен в этих молодых и обаятельных девушек. Ну, был он влюблен или не был, но что симпатизировал им — их молодости, трудолюбию, успехам в учебе,— это вне всяких сомнений.
Словом, у него было о ком писать, были хорошие прототипы и интересные наблюдения. Однако, выписывая образы Степки и Аленки, он перенес основное действие в школьную среду, а в дальнейшем — на рабфак. Автор не прошел мимо антирелигиозных перегибов, выступил против комплексной методики обучения, высмеял молодняковских поэтов. Показал учебу Степки и Аленки, их наивную любовь. Иными словами, в повести «На прасторах жыцця» были по-своему яркие своею новизной образы советской молодежи, вышедшей из народных недр. Разве что студенческая жизнь получилась несколько однобокой и даже с налетом натурализма (не случайно сам автор позднее опустил всю сюжетную линию Шулевич — Ральницкая).
В самый разгар работы над повестью, весной 1926 года, в Минске начался судебный процесс над двумя слуцкими учителями, слушавшими когда-то лекции Мицкевича на курсах. Константина Михайловича вызывали в суд в качестве свидетеля. Этот факт прямо или косвенно опять-таки бросал тень на фигуру Якуба Коласа. А злым языкам только дай повод...
Тут еше возьми и разболись желудок — очередное обострение. Снова надо ехать на воды. Как ему не хотелось тащиться на эти курорты, где вместо лечения пустая трата времени и денег. Соблазняло лишь то, что тогда же в Ессентуки ехали Янка Купала со своею женой Владиславой Францевной, Тишка Гартный, Язеп Дыла, Михась Зарецкий и Алесь Дудар. В такой компании не соскучишься, но, известное дело, не очень-то и поработаешь...
Пришлось оставить Марию Дмитриевну с детьми в халупе над болотцем, одиноко стоявшей на хуторе недалеко от Ждановичей, под опекой самозваного владельца Юзефа Болбота, а самому пуститься в конце августа в долгую дорогу на Кавказ. Может, и не поехал бы Константин Михайлович, да настояла жена: всем минеральные воды и ванны помогают — помогут и тебе...
Пил он ессентукскую хваленую воду через стеклянную трубочку — чубук, принимал соляно-щелочные ванны, играл иногда с Янкой Купалой в шахматы, ездил в Кисловодск и Пятигорск. Часто думал о своем семействе: оно, видимо, уже покинуло дачную хижину с соломенной крышей, потому что там, на Беларуси, захолодало.
А здесь, в Ессентуках, сентябрь — самая лучшая пора, разгар сезона. Солнечно, тепло, но жара не донимает, в меру проходят дожди. Жил Константин Михайлович в центре города, в гостинице «Орлиное гнездо», комната № 9. На крыше гостиницы была площадка, с которой открывался вид на живописные Кавказские горы, величавый Эльбрус и заснеженный горный хребет. Он любовался сказочной красотой гор, а сам думал о боровых лесах и о том, уродили ли нынче грибы. И еще о том, как бы скорее очутиться в Минске, где ждет его маленький Михасёк...
Да, было в том 1926 году два радостных для Якуба Коласа события. В начале года родился третий сынок, назвали его Михасём — в память деда, лесника Михала. Пусть растет здоровым и крепеньким на радость отцу-матери! Второе событие произошло в конце года, сразу по возвращении из Ессентуков: в связи с 20-летием литературной работы Якубу Коласу было присвоено звание народного поэта. Несколько месяцев длились юбилейные торжества, засыпали поздравительными телеграммами и письмами...
Собственный дом
Отдавая в печать рассказ «Калектыў пана Тарбецкага», Якуб Колас знал, что идет на обострение, так сказать, дипломатических отношений со своим квартирным хозяином, сторожёвским нэпманом. Была, однако, надежда, что тот, кто прочтет этот рассказ в журнале «Полымя» и догадается, о ком там идет речь, усмехнется в усы, а при встрече с автором пожмет ему руку: «Ловко, ох ловко вы, дядька Колас, умеете подсыпать соли и перцу», но пану Русецкому ничего не скажет. А те, кто лебезил перед хозяином и мог бы выложить ему пикантную новость, «Полымя» не читали и, возможно, не знали даже о его существовании. Сам пан Русецкий с его шляхетскими амбициями ни русских, ни тем более белорусских журналов и газет не читал и не признавал. По этой причине о том, что его квартирант написал нечто смешное, где изобразил нескольких квартирантов и самого пана Вильгельма, он узнал с опозданием, когда во 2-м Госпитальном переулке стоял уже двухэтажный сруб.
Мысль о собственной хате зародилась у Мицкевичей давно, еще на первом году жизни на квартире у пана Русецкого. Но в то время они могли об этом только мечтать, на повестке дня были иные заботы: одеться, обзавестись наконец-то мебелью. Да и вообще хватало дыр в их не ахти каком бюджете. Кишка была тонка, чтобы купить дом или построить. Но не вековать же век квартирантом! Сколько можно зависеть от пана Русецкого, ломать шапку перед его сиятельством нэпманом. А тот, будь он неладен, умеет прижать, умеет взыскать плату с жильцов, а чтобы позаботиться об их самых элементарных нуждах, так тут он слеп и глух.
Но время шло, и теперь уже всерьез можно было подумать о строительстве. Тем более что дядька Язеп перебрался в собственный дом и подбивал брать с него пример, обещая поделиться своим нелегким опытом и даже ссудить Мицкевичей деньгами, если они затеют строиться. Константин Михайлович получал зарплату в Инбелкульте, в педтехникуме, из года в год перепадали гонорары то в издательстве, то в журнале, а сколько-нибудь серьезных сбережений не было. Что ни говори, а семейка изрядная... Однако когда родился Михаська, стало ясно, что строиться надо, никуда от этого не уйдешь. И чем скорее, тем лучше.
Первый шаг был сделан, когда Константин Михайлович получил в горсовете официальную бумагу о том, что ему во 2-м Госпитальном переулке выделен земельный участок под строительство собственного дома. Перед этим смотреть место ходили мужчины: сам будущий хозяин и дядя Саша. Потом — Мария Дмитриевна с Марией Тимофеевной. Выбор должным образом оценили и одобрили. Переулок тихий, сразу за усадьбой парк, рядышком Свислочь, недалеко центр города и рынок. Оставалась самая малость: начать строительство и кончить...
Как-то попался навстречу Янка Купала, подал руку и спрашивает:
— Что, браток, в домовладельцы метишь?
— А что прикажешь делать? Когда у тебя три сына, то надо не только написать три поэмы, но и хату отгрохать такую, чтобы каждому было хотя бы по приличной комнате. Три сына,— это, как говорил в Миколаевщине Карусь Дивак, целое застолье...
Коль у тебя есть участок, то приходится думать о том, чтобы на нем стояла хата. Приехав в сентябре 1926 года из Ессентуков, Константин Михайлович пошел к самому председателю СНК Язепу Адамовичу.
Небольшого роста, широкоплечий, смуглый, с пышными усами, Язеп Александрович выглядел старше своих тридцати лет. Он радостно пожал поэту руку, поздравил его с наступающим юбилеем.
— Спасибо, но пришел я к вам, дядька Адамович, по делу более прозаическому,— сказал слегка смущенный таким приемом Константин Михайлович.— Минский горсовет выделил мне участок под хату. Так вот, надо бы расстараться лесу...
Тогда же управляющий делами СНК получил задание помочь Якубу Коласу вывезти из Негорельского лесничества лес на строительство дома. В начале лета три платформы леса разгрузили на разъезде около Провиантской улицы в Минске. Даниле и Юрке нашлось занятие: попеременно стеречь, чтобы не растащили. Оставалось подрядить хороших плотников и начинать класть сруб...
Лето и осень 1927 года прошли в строительных заботах. Мария Дмитриевна с детьми обосновалась на даче у Виктора Тихоновича под Ждановичами, а Константин Михайлович покажется там в субботу или в воскресенье, чтобы послушать, как Михасек выговаривает новое слово, и обратно, на Госпитальный переулок.
Мастера попались неплохие, но разве удержишься, чтобы не посмотреть, как растет сруб. За письменным столом в этот год не сиделось, да, признаться, и недосуг было сидеть. То мох кончается, то надо ехать за кирпичом для печей, то ночью пытались украсть доски. Лишь к концу жатвы, когда плотники вывели уже второй этаж и собирались ставить первые стропила, Константин Михайлович позволил себе выскочить по грибы. Схватил лукошко, торбочку с хлебом и салом и забежал за дядькой Язепом, жившим здесь же, в Госпитальном переулке. У них были точные сведения и даже начерченный план, как попасть на грибное место под Талькой, где высыпали боровики.
Пока добрались поездом до Тальки, пока нашли нужную дорогу на деревню Сутин, солнце поднялось высоко. Попадались по большей части боровики-ореховики, не самые привлекательные с виду: светлая раскрытая шляпка, длинная тонкая ножка. Но, брате ты мой, в таком количеств их не бывало и в хваленом Паласенском лесу. Заглянешь под ореховый куст, а они там сидят, миленькие. Нагнешься срезать, а там вон еще один, а вон у сухой ветки три штуки рядышком. Прямо горло спирает от радости! Удивительно, что грибы все одинакового размера, словно кто-то сыпанул одновременно из севалки, не было ни старых, ни слишком маленьких. И росли почему-то всё в орешнике.
Набрав по лукошку грибов, дождались поезда на Минск.
День в августе долог. Константин Михайлович успел побывать на Сторожевской, перебрать и отварить грибы, а к вечеру прийти на стройку, чтобы переночевать в сарайчике на смолистых стружках и сухом мхе, накрывшись старой бекешей, в которой ходил когда-то на Курщине и которой был обязан своим тамошним прозвищем. Ночевал, кстати, потому, что соседи, Шепелевичи, видели, как ночью кто-то опять волок доски с их участка.
Где-то за Кальварией то и дело полыхали молнии, в той стороне спокойно и мирно погромыхивало, а здесь царила тишина, молчали клены возде дома Пужевичей, и лишь изредка падали (нет, лучше сказать шмякались оземь) переспевшие груши в соседском саду. Кузнечики усердно скрипели в траве. Стояли последние погожие дни лета, когда днем еще держится настоящее тепло, звездные ночи уже набираются под утро знобкой свежести, а иногда перепадают даже легкие заморозки...
И снова прихлынула радость. Вроде той, что испытал в лесу, но еще сильнее, осмысленнее, что ли. От того, что прожит такой славный денек, что все в Минске у него идет хорошо, что так много сделано за последние годы. И в поэзии, и в прозе. А теперь вот заканчивается строительство дома, у него будет собственное прибежище, не придется заискивать перед паном Русецким. Не тот Соломон, кому с неба пышки, а тот Соломон, кто не знает передышки.
А поработал он, Константин Михайлович, дай боже! Есть чем похвастать: три сына растут. Старшему, Даниле,— тринадцать, если что-нибудь не помешает, будет химиком, тянется к этой науке. Юрке всего десять, а уж такой постреленок упрямый и независимый, со своим взглядом на жизнь и на людей. Один Михаська еще под стол пешком ходит...
Эх, был бы жив отец, лесник Михал! Вот бы радовался, глядя, как живет Кастусь и чем занимается. Не верится, что скоро двадцать пять лет, как нет его, батьки. Сколько же это тогда ему было? Стал прикидывать: родился в 1855 году, умер в 1903-м. Выходит, прожил бедолага всего сорок восемь лет. На три года было ему больше, чем сейчас его сыну Кастусю...