Чтобы рассеять недоумение, пришлось объяснять, что стоит за словами о «днях голодных и холодных»:
— С голодухи учителя уезжали с семьями на хлебную Украину, а некоторые шли — никто из вас, пожалуй, не догадается, куда,— шли в попы...
— Почему в попы?
— С деникинцами почему-то убежало с Курщины много попов, и на вакантные поповские места крестьяне уговаривали идти учителей. И те шли, особенно в голодный 1920 год.
Поднялся учитель из-за последней парты:
— Константин Михайлович, а вы уже написали что-нибудь о своем житье-бытье на Курщине, о том, что делали там?
— Нет, еще не написал. Только в рассказе «Сяргей Карата» использовал эпизод, происшедший под деревней Нагольное, неподалеку от Яковлевки. Напишу ли? Пожалуй, напишу, потому что часто вспоминаю пережитое в Обояни и почему-то даже вижу во сне...
Происшествие на станции Тихорецкая
Константину Михайловичу и впрямь начали сниться Василий Шкурченко, председатель комбеда Борисов и студент Клочков. Кажется, давно бы пора их забыть, давно не возникали они в разговорах, оборвалась переписка, а смотри-ка: через ночь-другую приходят во сне и хоть ты плачь. Помнится, в прошлом году Моряк прислал письмо, в котором хвастал, что в Яковлевке уже и в помине нет барской усадьбы: весной дом Самбурских разобрали и перевезли на станцию Ржаво...
Почему-то особенно часто снился студент Клочков.
В черной форменной шинели с блестящими пуговицами, он всё смотрел озабоченно на своего давнишнего попутчика, а однажды долго во сне расспрашивал у него, как выглядят Слуцкие ворота в Несвиже. Приснится же такое! Когда Константин Михайлович рассказал об этом сне Басу, тот сразу сделал вывод:
— Надо, видно, Старик, о том студенте написать.
В Новом Дворе, когда, бывало, не спалось, он раздумывал, как подступиться к этой теме, как лучше и достовернее рассказать о пережитом, увиденном и услышанном там, на Курщине. В свободную минуту делал даже черновые наброски. По возвращении же из Слуцка всего день-другой предавался безделию в Антоновке, возился с Данилкой и Юркой, ходил с ними в лес, а потом вдруг засел за рассказ «Дачакаўся». Это был подступ к теме трагической судьбы студента Клочкова. Потом пришло название — «Крывавы вір» («Кровавый омут»). Сам рассказ долго не давался. Начало переписывал несколько раз, зачеркивал написанное и начинал заново. Зато рассказ «Курская анамалія» написал всего за три дня. Возможно, дело было в том, что в первом случае над ним довлели реальные факты, регламентировали в определенной степени разработку сюжета. В «Курскай анамаліі» же реальным был только костяк замысла: голодный учитель идет в попы. Это позволяло шире использовать фантазию. Прототип героя рассказа был, к примеру, женат и имел даже двоих детей, но, чтобы заострить ситуацию и обогатить ее сатирическими красками, в рассказе автор сделал учителя холостяком: мужики ищут и находят ему жену...
Сдав все три рассказа курского цикла — «Дачакаўся», «Крывавы вір» и «Слуцкая анамалія» — в «Полымя», в руки самому Тишке Гартному, Константин Михайлович взялся за переработку «Сымона-музыкі». Все свободное от работы в педтехникуме и на педагогическом факультете БГУ время отдавал поэме. Работал, как всегда, страстно, не щадя себя. Переписывая первую часть, дополнял ее новыми вставками, лирическими отступлениями и песнями, причем всячески разнообразил ритмический рисунок. Сам автор чувствовал и понимал, что стабильность ритмики, на которой строилась «Новая зямля», здесь не годится. Нужны большая раскованность, окрыленность, полет поэтической мысли, полифоничность, глубокий подтекст. Тут не обойтись без стремительного действия, однако в то же время надо передать и некий итог раздумий над жизнью и человеческой судьбой художника, его нелегкой долей и высокими порывами. Во время работы над новым вариантом первой части возникла мысль посвятить поэму белорусской молодежи. Возникла не случайно. В последние годы, работая в педтехникуме и преподавая родной язык в университете, он имел возможность ближе познакомиться с хлопцами и девчатами, пришедшими в Минск из белорусской деревни, пришедшими, чтобы овладеть знаниями и нести их в народ. Это была молодежь, жадная до книги и живого белорусского слова. Каждый рвался выступать на сцене, петь в хоре. Юношеский пыл их сердец надо было направить на то, чтобы эти в большинстве своем чистые, с благородными стремлениями люди не только набрались знаний, но и поняли душою, что им на советский лад строить и развивать белорусскую национальную культуру.
Молодежь, падкая до всего нового, порою некритично воспринимала новые веяния, доводила их до абсурда. Под видом переоценки буржуазной культуры с «локомотива истории» сбрасывались лучшие достижения русской и зарубежной классики» зачеркивались многие имена и произведения дооктябрьской белорусской литературы. Были камни и в его огород, причем особенно от завистников и бездарей доставалось поэме «Новая зямля». Будто бы образ Михала — это идеализация земли и мужика, а ритмика в поэме бедная, рифмы глагольные и т. д.
Словом, работа над «Сымонам-музыкай» шла в известном смысле с прицелом на молодежь. Хотелось многое пересмотреть, поднять действие на крылья романтики, смелой фантазии. Хотелось, чтобы в поэме органически соседствовали реальная жизнь и мир сказки, чтобы она была пронизана лирическим дыханием. Перечитав новый вариант первой части, Константин Михайлович остался доволен. Может, не все получилось так, как хотелось и думалось, но в сравнении с первой редакцией заметно прибавилось экспрессии, динамики, возвышенного раздумья. Окрыленный удачей, он сразу же, в один присест написал еще и вступление к поэме:
Ад роднае зямлі, ад гоману бароў.
Ад казак вечароў,
Ад песень дудароў,
Ад светлых воблікаў закінутых дзяцей,
Ад шолаху начэй,
Ад тысячы начэй,
3 якіх аснована і выткана жыццё
I злучана быццё і небыццё,—
Збіраўся скарб...
Вся зима с 1923 на 1924 год прошла в работе над «Сымонам-музыкай». Написать новую поэму, пожалуй, было бы легче, чем дорабатывать уже завершенную вещь.
Пусть и медленно, но дело двигалось вперед и приносило свои плоды. Уже к исходу зимы была закончена третья часть поэмы. Оставалось меньше половины. Можно было сделать передышку...
Пока шла доработка поэмы, параллельно вынашивалась и складывалась в голове повесть «У глыбі Палесся». И вот наступила пора несколько глав новой вещи закрепить на бумаге. Взялся — и уже надолго, счет шел на недели, расстался с поэмой.
Все бы хорошо, но в ту весну снова начал донимать желудок. Врачи, словно сговорившись, советовали одно: ехать на Кавказ, лучше всего в Кисловодск, пить там минеральные воды — сульфатные нарзаны, а по возможности и принять нарзанные ванны. Не хотелось, ох как не хотелось Константину Михайловичу укорачивать для себя белорусское лето, но пришлось.
Прежде всего он позаботился об отдыхе и даче для жены и детей. Чтобы они не маялись жарким летом в городе, поехал в Колодищи и снял половину хаты у хороших знакомых — Лагуновских. Место — лучше не надо: близко станция и боровой лесок, прямо на усадьбе колодец, хороший сад. Еще через несколько дней сосед Русецкого — извозчик Александр Юха — отвез в Колодищи постельное, посуду и кое-что из мебели. Как только Константин Михайлович отбудет на Кавказ, Мария Дмитриевна может сама ехать с сыновьями пригородным на дачу к Лагуновским...
Последние сборы, и вот уже Константин Михайлович едет в Москву, чтобы там получить путевку и уже из столицы прямым ходом катить на Кавказ. В Москве тоже не обошлось без хлопот. В Центральной комиссии по улучшению быта ученых путевку выдали только после того, как обошел врачей, засвидетельствовавших, что он действительно нуждается в лечении и что у него нет никаких других хвороб, которые не позволили бы принимать ванны. А как, будучи в Москве, не заглянуть к шурину в Клязьму? Правда, кое в чем и повезло. Выходя как-то из здания белорусского постпредства, он увидел знакомую бороду редактора газеты «Беларуская вёска» Родиона Шукевича-Третьякова.
— Куда, дядька Колас? — спросил тот.
— Да вот только мне и не хватало: еду лечиться в Кисловодск.
— К чему ирония? Я так рад, что еду в Кисловодск да еще с таким попутчиком...
Натерпелся, ох как натерпелся за дорогу Константин Михайлович. Ни много ни мало, а пятьдесят часов тащился поезд до Минеральных Вод, где предстояла пересадка. Поначалу ехалось неплохо, но после Ростова в вагоне стало нечем дышать. В Минеральных Водах долго ждали пригородного на Кисловодск. До санатория Константин Михайлович добрался поздно вечером, даже входные ворота были уже на замке. Здесь, перед запертыми воротами, он рассчитался с извозчиком и попрощался с Шукевичем — тот поехал в свой санаторий.
Утомленный дорогой, Константин Михайлович уснул под монотонную музыку цикад...
В санатории Цекубу были все условия для лечения, отдыха и творческой работы ученых. Каждый получал отдельную комнату, медицинское обслуживание на высшем уровне, отменное диетическое питание. Вообще все складывалось как нельзя лучше, и работе Константина Михайловича, или, точнее сказать, его намерению придерживаться собственного распорядка дня, мешали только... процедуры.
Поначалу он аккуратно выполнял все назначения: в определенное время пил минеральную воду, глотал порошки и микстуры. Но желудок его после всех этих лекарств и процедур не пришел в норму, а взбунтовался еще хуже. Врачи объясняли это на свой лад: идет акклиматизация организма. Терпел, терпел он эту акклиматизацию и адаптацию, а потом весь санаторный режим побоку и вернулся, насколько это было возможно, к своему домашнему распорядку, подчинив ему курортные выдумки, цена которым была, как он считал, ломаный грош в базарный день. Вставал рано, совершал прогулку по Крестовой горе (оттуда был виден как на ладони город в зелени садов), садился на часок-другой за стол, а после этого шел завтракать. Потом принимал лекарства, пил минеральную воду и опять сидел над поэмой. После обеда, если было не очень жарко, часа полтора-два ходил по городу или отправлялся навестить Шукевича. Поужинав, читал роман Рабиндраната Тагора «Крушение» или писал письма. Перед сном какое-то время расхаживал в парке взад-вперед по глухой тропочке и в бездумье любовался небом.
Константин Михайлович впервые попал на Кавказ и никак не мог привыкнуть к тому, что здесь, как и в Румынии, очень уж быстро и внезапно наступает вечер. Едва успеет скрыться за горами солнце, как прямо на глазах все окутывает тьма. Небо становится сперва темно-синим, а потом черным-черным, и на нем густо высыпают крупные и яркие звезды. Впечатление такое, будто вечера и не было, а сразу легла ночь. Любил он эти необычные кавказские ночи. Что-то в них было романтическое, сказочное, даже волшебное. Впечатление сказочности и волшебства усиливалось еще и неумолчной музыкой цикад...
Однажды перед закатом из-за гор выползла темная дождевая туча и далекие раскаты грома прокатились по округе. Еще быстрее, чем обычно, стемнело, и от отблесков молний на черном небосводе казалось, что за близкой грядою гор вырос еще один более отдаленный и более высокий гребень вершин, заслонивший полнеба. Константин Михайлович долго любовался ночной грозою в горах. Молнии одна за другой полосовали небо, а раскаты грома сливались в сплошной далекий, какой-то спокойный и даже добродушный гул.
Забросив в конце концов все нужные и ненужные процедуры, он сидел над поэмой «Сымон-музыка» — сидел изо дня в день, подолгу и, надо сказать, не без успеха. Правда, в иной день писалось легко и споро, в другой — труднее и меньше, какой-то эпизод самому нравился, какой-то хотелось до бесконечности править и переписывать, но дело шло, и это было самым главным и радостным.
Хуже, когда вдруг накатывала знакомая изнуряющая тоска, возвращалась старая «хвэбра», как он называл свою хворь, ныл, а то и остро болел живот — в такие минуты хотелось бросить к чертям собачьим ненужное и пустое лечение. Хотелось скорее домой, к жене и детям, в лес,— может быть, там уже пошли лисички или маслята. В таком состоянии не писалось, а если не было мочи и читать, то он, чтобы отогнать тоску и развеяться, ехал пригородным в Ессентуки или на какую-нибудь экскурсию. На людях, в хлопотне и суматохе, хандра вроде бы отступала.
Не сказать, чтобы каждый день тут походил на другой, но известное однообразие в санаторном житье-бытье, конечно, имелось. Донимала и жара. В иные дни температура доходила до 45° тепла, и тогда Константин Михайлович вспоминал, как минувшим летом он по два, а то и по три раза в день купался в Случи...
Отдавшись своему занятию, он компаний ни с кем не заводил, о том, что делает, не распространялся, а тишком да помаленьку гнал и гнал свою борозду и уже кончал «пересыпать» пятую часть поэмы. Только старый, но живой, как ртуть, москвич Шатерников, работавший научным сотрудником в Румянцевском музее и влюбленный в поэзию Блока, от кого-то узнал, что его сосед по столу — известный белорусский поэт Якуб Колас. Ему Константин Михайлович читал кое-какие главы «Новай зямлі» и даже переписал на память начало «Зімы ў Парэччы». Поэта удивило и порадовало, что этот старый русский интеллигент быстро и легко овладел белорусским языком, хорошо чувствовал и даже смаковал живое народное слово. Шатерников не удержался и рассказал о Якубе Коласе и его поэме знакомым москвичам.
Ученые — литераторы и нелитераторы,— отдыхавшие в санатории Центральной комиссии по улучшению быта ученых (так расшифровывалось название — Цекубу) стали наседать на Константина Михайловича: почитай да почитай.
«Что это в нем: скромность или гордыня?» — гадали некоторые, услышав вежливый отказ.
Его же беспокоило, поймут ли слушатели-россияне белорусский язык, не разрушится ли в бесконечных пояснениях сюжетная целостность вещи. Лучше, если на то пошло, прочесть рассказ — небольшой, но по возможности яркий, и чтобы в нем было что-нибудь комичное, юмористические или сатирические страницы. Это лучше воспринимается на слух... Прикидывал он, прикидывал и пришел к мысли, что больше всего подойдет для такой аудитории «Курская анамалія».