Вслед за женщинами шли мужчины, они что-то горячо обсуждали, спорили и размахивали руками. Вот один из них остановился, достал из внутреннего кармана пиджака желтый бумажник и стал отсчитывать деньги. Это Астап Денищик, зная, что Константин Михайлович истратил за дорогу все свои сбережения, отдал ему остаток суммы, полученной в Наркомате просвещения перед отъездом в Обоянь. Константин Михайлович сначала отнекивался, но потом сдался: надо же как-то начинать жизнь в Минске, не брать же с первого дня взаймы у дядьки Язепа, будь тот и близким родичем...
— Ну, счастливо вам устроиться,— взяв с телеги свой саквояж, прощался Денищик.— Возчику уплачено. Извините, что не провожаю до самого дома,— семья заждалась...
— Прошу пожаловать на Сторожевскую, дом Русецкого,— пригласил Константин Михайлович Денищика, к которому испытывал самую искреннюю благодарность.
Молодчина этот Астап Денищик! Если бы не он, не его настойчивость и общительный характер, они, возможно, еще стояли бы со своим товарным вагоном где-нибудь на разъезде под Можайском или Вязьмой. Умел этот посланец найти общий язык с грозным железнодорожным начальством, умел поговорить и с тетками, продававшими на вокзалах хлеб и отварную картошку. Вот и сегодня, едва приехали наконец в Минск, едва успел Данилка выкрикнуть: «Смотрите, смотрите, хлеб!», как Денищик выскочил из вагона, сбегал на привокзальный рынок и притащил связку баранок и каравай свежего ситника. Не успели обоянские путешественники справиться с ситником, как он привел к вагону усатого Вараксу в зимней шапке и с кнутом в руке.
У выхода с вокзала дожидались пассажиров с десяток городских извозчиков. У них рессорные пролетки, кожаный верх от дождя для седоков. Денищик же разыскал именно то, что требовалось: большую балагольскую фуру с высокими грядками, с дюжим конягой и разбитным возчиком, знавшим даже дом Русецкого, куда надо было ехать Мицкевичу с семьей.
За каких-нибудь полчаса выгрузили вещи из вагона и принялись укладывать на телегу. И опять Денищик показал себя хорошим помощником: он знал, как уложить мебель и мешки с книгами, обувью и одеждой, чтобы и посуда осталась в целости, и места хватило на всякую мелочь. Правда, не нашлось места для коз. Да оно и не понадобилось: ящик-клетку разбили здесь же, на станции, он отслужил свое, а коз взяли на привязь.
Денищик отстал, помахал на прощанье рукой и скрылся в переулке. Константин Михайлович подменил Марию Дмитриевну — сам повел коз. Так они шли километра два, пока возчик не остановил лошадь:
— Хозяин, как поедем дальше? Может, через Нижний рынок? Может, что купить надо? Или по Захарьевской пошуруем?
Надо сказать, Константин Михайлович знал только самый центр Минска. И то мало-мальски. Когда-то он частенько бывал в губернском городе. К примеру, когда его вызывали весною и летом 1908-го по делу учительского съезда в окружной суд. Знакомиться с городом по-настоящему было недосуг и — главное — настроение не то. Приедет с утра, поисповедуется следователю и, чтобы не искать ночлега, дай бог ноги домой. Потом он провел в Минске целых три года. Но это ведь только пребывал, а не жил, потому что из тюремного окна ему были видны лишь Красный костел да дома и лавки на ближайших улицах: Серпуховской, Ново-Романовской и Крещенской. Знал еще, что за костелом, не так далеко, был Виленский рынок, куда ходил надзиратель Пикулик покупать им харчи (заключенным в крепость платили по 10 копеек в день, и они сами готовили себе пищу).
Поэтому Константин Михайлович, признаться, совсем не знал окраин Минска и не представлял себе, где находятся Сторожевская улица и дом пана Русецкого, в котором жил дядька Язеп и где он сговорил Мицкевичам квартиру. Правда, Денищик рассказывал, как попасть на эту Сторожевскую, но...
Вот из-за высоких кленов выглядывает знакомый шпиль костела. Дальше — купеческие двух- и трехэтажные каменные дома с балконами и без. На стенах сохранились еще давнишние вывески и просто надписи: «Магазин железных товаров П. Шапиро», «Суконные товары», «Магазин А. Гурвича. Золингеновские бритвы и ножи». Вдруг на двери какого-то дома афиша: «Беларускі рабочы клуб. 10 траўня 1921 года. У 7 гадзін увечары працуюць харавая і музычная секцыі».
Часа через полтора Варакса свернул в какие-то ворота и остановился посреди двора у колодца. Приехали! С трех сторон довольно просторного двора стояли длинные бревенчатые дома, обшитые тесом. К каждому лепилось по два-три крыльца. За домами и обочь их торчали хозяйственные помещения — сараи и всякие пристроечки из горбыля и досок. Было тут много детей. Перестав копошиться в песке, они с любопытством и настороженностью посматривали на груженую фуру. Не успел возчик расспросить, к какому из домов подъезжать, как откуда-то выскочил высокий мужчина средних лет и бросился целоваться с Константином Михайловичем.
— А мой ты браток дорогой! Мы с Вандой уже глаза проглядели... Сюда, сюда правь! — показал Вараксе Язеп на крайнее крыльцо слева.
Женщин встречала тетка Ванда. Там тоже были поцелуи, смех и слезы радости.
— Якуб Колас приехал! — раздался чей-то голос колодца.— Якуб Колас!
— Мои вы горемыки, путешественнички дорогие! Чтоб вы были здоровы и большие росли! — Тетка Ванда сняла с воза Данилку и Юрку, по очереди сперва старшего, потом младшего беря их под мышки.
Стали выходить соседи, рассматривали нового квартиранта и его семью, помогали сгружать вещи. Тем временем Константин Михайлович с женою и теткой Вандой знакомились с квартирой. Это были две просторные комнаты и кухня. На семерых, конечно, маловато, но на первое время сойдет. Комнаты светлые и веселые, в каждой по два больших окна, кафельная голландка, на кухне большая русская печь. Словом, жить можно, а там бог батька. Может, найдется что-нибудь получше...
Когда разгрузились, подошел владелец всех трех домов — сам пан Вильгельм Русецкий. Ему уже лет под шестьдесят, он высок, худощав, большие седые усы и черные глаза, таящиеся под густыми бровями, придают ему вид суровый и грозный. Все квартиранты почтительно расступаются: дорогу пану Русецкому. Тот протягивает новому квартиранту руку:
—- День добрый, пане Мицкевич!
Так Константин Михайлович со своим семейством попал в своеобразный коллектив пана Русецкого. В трех больших домах сторожевского нэпмана жило тогда, помимо самого хозяина, около двадцати семей. Квартиранты были разные: старые и молодые, женатые и одинокие, вдовы; белорусы, русские, поляки, евреи; «элемент трудовой» и «нетрудовой». К «нетрудовому элементу» относились сам хозяин и несколько квартирантов: поп, владелец паровой мельницы, мясник, у которого была лавка на Троицкой горе. Остальные квартиранты принадлежали к числу трудящихся. Тут жило несколько портных, несколько сапожников и несколько прачек, потом еще санитар, электромонтер, хлебопек, слесарь, фельдшер, техник, ассистент и два доцента.
Короче сказать, квартирный вопрос, столь сложный и острый по тем временам, решился для семьи Мицкевичей более или менее благополучно.
Конечно, квартиру нужно будет еще обживать и обживать, кое-что надо купить из мебели, побелить стены, покрасить полы, добиться, чтобы сделали добавочную электропроводку. В сарайчике устроить теплую выгородку для коз, заготовить им сена на зиму, а также купить дров для русской печи... Забот и хлопот дай боже, но все это такие заботы, без которых не проживешь и дня.
Не хуже, кажется, разрешался и главный вопрос — с устройством на такую работу, которая приносила бы удовлетворение и оставляла возможность писать. В Наркомате просвещения к нему отнеслись весьма заботливо и доброжелательно: назначили с 15 мая 1921 года членом Научно-терминологической комиссии и дали месяц времени на устройство в Минске. Признаться, Константин Михайлович не очень-то представлял, что он должен делать, но понимал: начинается новая жизнь.
Не успел он осмотреться, как на той же неделе, в четверг, в белорусском рабочем клубе на Юрьевской состоялась торжественная официальная встреча и чествование его, Якуба Коласа, в связи с возвращением на родину.
Боже мой, сколько собралось в зале людей, молодых и постарше, были знакомые, а еще больше незнакомых. Его поздравляли горячо и радушно, желали здоровья и всяческих благ. Заведующий белорусским отделом Наркомпроса зачитал приветственное письмо председателя правительства Советской Белоруссии Александра Червякова (сам он по неотложным делам находился в Москве). От имени белорусских писателей и редакции газеты «Савецкая Беларусь» выступил давний и добрый знакомый Тишка Гартный:
— Якуб Колас имеет возможность видеть перед собою плоды своего труда. Теперь вот вольная Беларусь, новая ее жизнь требуют новых бодрых песен. Мы верим: Якуб Колас отобразит эти мотивы в своих новых произведениях. Счастья и успехов ему в творческом труде на родной белорусской земле!
Закончив свое теплое приветствие, Тишка Гартный подошел к Якубу Коласу, троекратно расцеловался с ним, и весь зал встал под бурные аплодисменты и музыку.
Потом поздравляли поэта с возвращением на родину учителя, артисты, ученые, студенты, друзья. Наконец настала его, Якуба Коласа, очередь выступить с ответным словом.
Худой, утомленный недавней трудной дорогой, в скромном хлопчатобумажном костюме и сатиновой рубашке, показался он на трибуне, растроганный, вытер платочком глаза, когда присутствующие устроили ему долгую и бурную овацию. Глухим, простуженным голосом, выделяя каждое слово, он заговорил:
— Сегодняшний день будет записан в моей жизни золотыми буквами. Этот день даст мне силы и энергию чтобы работать на благо моей Батьковщины. Я сделаю все, что могу, для расцвета белорусской культуры, буду верно служить своему народу — белорусским рабочим и селянам. Низкий поклон вам и большое спасибо за ваши добрые слова и пожелания!
С высоты трибуны Константин Михайлович всматривался в зал, не теряя надежды увидеть где-нибудь в последнем ряду его, с кем так хотелось встретиться и поговорить. Не может быть, чтобы он находился в Минске и не пришел на эту встречу. Одно из двух: либо он в отлучке, либо обижен. Чем обижен? Кажется, не было повода. Значит, болен или куда-нибудь уехал...
Спустя неделю-другую Купала пришел к ним домой сам. Галантно чмокнул хозяйку в ручку и преподнес ей пламенеющие пионы, а детям — большую коробку конфет. Только после этого сердечно и просто сказал:
— Здоров, Якуб!
— Здорово, Янка!
Они обнялись, троекратно расцеловались, и тот, и другой пустили слезу. Константин Михайлович смотрел на Янку Купалу и вспоминал, когда же они виделись: в 1913 или 1915 году? Кажется, не очень постарел за это время Янка, разве что прибавилось взрослости — и только.
Русые волосы с золотистым отливом аккуратно расчесаны на пробор: в одну сторону больше, в другую меньше. Высокий лоб, небольшие рыжеватые усики. Глубокий и серьезный взгляд задумчивых глаз, в которых одновременно радость и теплота. Одет, как всегда, со вкусом, хотя на всем лежит след недавнего военного времени: светло-зеленый не то френч, не то пиджак с накладными маленькими сверху и большими снизу карманами, армейского покроя галифе, на ногах ботинки с коричневыми кожаными крагами, что придает его фигуре вид подтянутый и какой-то слегка забавный. Янка Купала радостно посмеивается, отходит на шаг и критически осматривает хозяина.
— Постарел? — спрашивает тот.— Только говори правду.
— Лысина стала больше,— дипломатично уходит от прямого ответа гость.— Похудел сильно, надо будет отъедаться на белорусской бульбе да на шкварках.
— Ладно, что хоть вообще уцелел и добрался до Минска...
Пока Мария Дмитриевна хлопотала у припечка и стола, хозяин повел гостя в свой уголок. Не кабинет, а именно уголок, где стояли его стол, шкаф с книгами, а на нем желтый чемодан с рукописями.
Разговор зашел о пережитом.
— Знаю, знаю, дорогой,— кивал гость,— хлебнул ты под завязку лиха в своей Обояни. Мне тоже всякого хватило.
— Скажи мне, любый человече,— заговорил хозяин, давая понять, что, обращаясь так к другу, он начинает серьезный разговор,— ты получил мое письмо из Обояни?
— Брате ты мой дороженький, не только получил, но и дважды пробовал добраться до тебя. Да все не везло. Как-то в июле выехал, но в дороге заболел и едва живой возвратился в Смоленск. Второй раз осенью того же 1918-го был неподалеку от Курска, но опять ничего не вышло: заготавливали продукты на севере губернии, а тут еще старший агент попался боязливый, ни за что не хотел отпускать. Потом дожди начались, пешком не пойдешь...
Тем памятным летом 1921 года Константин Михайлович всего два раза отлучался из дому.
Как-то в июне по просьбе Наркомпроса съездил в Слуцк, посмотрел, как работают учительские курсы. Слуцк чем-то напомнил ему Обоянь. Такой же уездный городок, разве что более уютный и тихий, более красивый и чистый, более благополучный и степенный. Сам город — на paвнине, вокруг пышные и ухоженные сады и огороды. Такие же пышные насаждения вдоль шоссе, правда, много деревьев усохших и обгорелых.
Чего только не продавали там, в Слуцке, на рынке! И одежду, и продукты... А какие кони, коровы и свиньи! Как будто на Слутчине и войны не было. Купил он там кусок ветчины и с фунт сушеных боровиков. Пробыл в Слуцке недолго. Когда вернулся из командировки, Мария Дмитриевна несколько раз варила из тех грибов верещаку. Да с гречневыми блинами! Давно он не едал любимого блюда.
Потом на несколько дней ездил в Острошицкий Городок навестить больного чахоткой доброго и милого земляка Яську Базылёва, что был когда-то «дарэктором» в Альбути. Микола, Яськин сын, повел по ближним перелескам. Грибы только-только начинались, но изредка попадались даже боровики. Константин Михайлович нарезал целое лукошко маслят и лисичек, а боровиков было всего семь штук. Зато какие! Иной раз боровики бывают червивые, мягкие, как дождевики-по́рховки. А тут все как на подбор. Такие плотные, толстенькие, чистые — ни одной червоточинки. Опять на верещаку...