Город стал прифронтовым. Ночью и по утрам было слышно, как где-то в районе Ивни гремели орудия, а на той стороне Псела, у деревни Бовыкино, палили из винтовок. Иными словами, фронт был совсем близко, улицы опустели, лавки который уже день не открывались. По улицам сновали только кавалеристы: пройдет сотня, пройдет другая, и опять тихо. Порой протащатся военные повозки или протарахтит кухня. Город замер, притаился в ожидании чего-то страшного...
Свершилось это страшное утром 13 сентября, когда мирно пригревало солнце, а скворцы и воробьи стаями отъедались впрок в садах и огородах. Сначала раздались одиночные артиллерийские разрывы, потом где-то на Белгородской отозвался станковый пулемет, его поддержала дружная винтовочная стрельба. Она то затихала, то нарастала, пока после полудня не прекратилась вовсе. Ближе к вечеру в Знаменском монастыре уже хозяйничали белые, а по Большой Тимской улице прошло несколько сотен всадников с тремя пушками. Это, говорили потом, двинулась на Курск конница белого генерала Шкуро. Было очевидно, что 9-я стрелковая дивизия красных отошла на север от Обояни.
И день, и второй через город в направлении Курска двигалось — кто в пешем строю, кто на повозках или верхом — белое воинство. Была тут артиллерия, были тыловые части, даже, на удивление всем, проползли два танка. Сила шла немалая.
На пятый день после вступления белых в Обоянь их части завязали бои на южной окраине Курска, потом овладели губернским центром и продвинулись далеко на север от него, под Орел.
Поначалу в Обояни не было никакой власти или, точнее сказать, не ощущалось ее правящей руки. Однако уже недели через две в центре города был расклеен приказ генерала Май-Маевского о хлебной повинности: крестьяне обязаны сдать по шесть пудов зерна за каждую десятину земли. А немного погодя появился приказ курского губернатора Римского-Корсакова, обязывавший всех, кто захватил землю и чужое имущество или получил их от советских властей, возвратить все «законным» владельцам.
Еще через неделю-другую вышел приказ, имевший непосредственное отношение к подпоручику Константину Мицкевичу: как бывший офицер царской службы он должен был в трехдневный срок пройти медицинскую комиссию на предмет годности к воинской службе в частях белой армии. Так прямо и писалось в повестке: «в частях белой армии».
Но вояка, без которого не мог обойтись когда-то сам Николай, а теперь новоиспеченный властитель России Деникин, лежал в бреду. Несколько дней назад Константин Михайлович попал под дождь, промок до нитки, простудился, и тут же какая-то хворь, похожая на малярию, свалила его не на шутку. Поэтому на первый призыв в армию он не явился, а подворный обход, начавшийся ровно через цеделю, застал его еще в постели.
Старый хмурый военный врач в белом халате и в золотом пенсне долго выстукивал грудь и спину Константина Михайловича, молчал, лишь недовольно вертел головой, а на вопрос молодого хлюста-офицерика ответил:
— Не подходит. Болен...
Это обстоятельство на какое-то время спасло подпоручика Мицкевича от службы в белой армии.
От второго призыва его спасла Мария Дмитриевна. Пошла она на Малую Тимскую, чтобы обменять серебряные вилки, оставшиеся от свадебного подарка пинских коллег-учительниц, на муку и сало, а там сидит соседка, со слезами рассказывает, что недавно забрали ее мужа — офицера, раненного в руку. Мария Дмитриевна долго не торговалась, взяла за вилки, сколько давали, и скорее домой. Прибежала, выпроводила ребят на улицу, а потом говорит Константину Михайловичу:
— Одевайся и иди к Лебедеву в его тайник. На Тимской хватают бывших офицеров, не смотрят, раненый он там или больной... Беги, Костик, не медли! Чует мое сердце недоброе...
Бывший подпоручик без особой охоты надел старую, сшитую еще в Пинске бекешу, взял пакет с едой и выскочил на огород в коноплю.
Надо сказать, Константину Михайловичу на этот раз здорово повезло: только он вышел черным ходом, как в парадную дверь громко постучали. Мария Дмитриевна открыла. На пороге стоял тот самый франтоватый молодой офицер, что приходил с врачом, но на этот раз с ним были два чернявых солдата.
— Где Мицкевич? — спросил офицер, заглянув в какую-то бумагу.
— Поехал вчера в Курск, ему нужно было к врачу,— ответила Мария Дмитриевна и чуть не обомлела: в дом входили Даник с Юркой. Что, если непрошеные гости спросят детей об отце? Но, к счастью, те не догадались.
Константин Михайлович просидел в тайном убежище несколько дней и уже начал наведываться иногда по вечерам домой, как тут однажды утром налетела целая свора. Одни шастали в доме, другие в сарае, лазили с фонариком в погреб и на чердак.
— Гдэ? Гдэ? — подступал с кулаками к Марии Дмитриевне рыжий деникинец явно кавказского происхождения, в черкеске и папахе.
— Уехал в Курск и еще не вернулся,— объясняла хозяйка.— Приедет, ничего с ним не станется. Разве что по дороге где-нибудь загребут в ваше воинство... раз уж вы не можете без него обойтись... Какой из него офицер, еле ноги таскает...
Покормив детей, Мария Дмитриевна собралась сходить к мужу, отнести ему поесть и рассказать о визите деникинцев. Пускай сидит там в сараюшке и носа не высовывает. Едва вышла за калитку, повела глазами и сразу заметила, что за их домом наблюдает солдат. Конечно, во-он сидит на скамейке у колодца. Значит, надо держать ухо востро! В версию насчет Курска белые, должно быть, уже не верят и решили проследить, кто к ним входит и кто выходит. Мария Дмитриевна не пошла к мужу, а через свою мать наказала ему сидеть тихонько и — упаси, боже! — не пытаться попасть домой.
Но долго высидеть в щелястой сараюшке было не так-то просто. Зима в тот памятный 1919 год началась на Курщине необычно рано. Уже в конце октября, что бывало очень редко, выпал снег. Правда, мороз по-настоящему сковал курский чернозем в первые дни ноября, но взялся так решительно и круто, что вскоре Псел стоял подо льдом такой толщины, какая бывает только к середине зимы, а то и на крещение.
Холод вынудил Мицкевича и Лебедева перебраться и сараюшки в саду в сырой погреб. На новом месте было, конечно, теплее, но зато сидели они, как слепые котята. Там, в сараюшке, можно было читать и кислорода хватало с избытком. Тут же почти темно, свет проникал только сквозь маленькое оконце с двойным стеклом, воздуху в обрез, так что ночью приходилось приоткрывать потайной ход.
Сидя впотьмах, друзья вволю наговорились о своем житье-бытье. Константин Михайлович вспоминал тюрьму, карцер, начальника тюрьмы Славинского. Казалось, это было совсем недавно, все так свежо в памяти, а ведь прошло с тех пор ни много ни мало, целых десять лет, перевалило на одиннадцатый. А сколько разных событий осталось позади. Братцы вы мои! Где только не довелось побывать, сколько всего перенести, пережить, выстрадать. Ох-хо-хо!
И всего досаднее, что не видно было конца этой маете, как не было и надежды возвратиться в ближайшее время на родную землю. Уже давно казалось, что жизнь наладится, пойдет своей колеей только тогда, когда он с семьей ступит на родные поля, вдохнет аромат хвои в Смольне, увидит дорогой неманский берег, сходит по грибы в Паласенский лес. А когда это сбудется и сбудется ли вообще? Скажи ты, небо! Но никто не мог дать ответа на все сложные и не очень сложные вопросы, тревожившие Константина Михайловича. А тревожило многое...
Впереди зима, да еще какая зима! Если при Советской власти получали паек мукой и какими ни есть продуктами, то сейчас положишь зубы на полку. Главное, как прокормить детей? Сами с женой они как-нибудь перебьются, а мальчишки? Загвоздка! Да и ему с его легкими нужны молоко и сало. А где ты их возьмешь?
Единственная надежда была на то, что деникинцы долго не удержатся на Курщине. Уже во второй половине октября Красная Армия разбила белогвардейцев под Орлом и Воронежом. Ходили слухи, что на Курск успешно наступает 14-я армия красных под командованием Уборевича. О его военном искусстве много говорили. Нет еще и тридцати, а стратег — ого!
В те тревожные дни уездный городок привела в трепет ужасная весть. Морозной ночью с 15 на 16 ноября, когда на пустых улицах метался и злобствовал ветер, по приказу деникинского офицера Муладзе прошла чистка местной тюрьмы. Среди заключенных были разные люди: и советские активисты, и пленные красноармейцы, члены сельских комбедов, но больше всего простых хлеборобов и горожан. Их, босых и полуголых, допрашивал на тюремном дворе сам Муладзе, его подручные били арестантов шомполами и прикладами, пока те не валились с ног. Тогда наступал черед особой команды. Мертвых и полуживых складывали на санки, везли к мосту через Псел и там без разбора спускали под лед в заранее приготовленную прорубь.
Кто видел эту зверскую расправу, в точности неизвестно. Но шила в мешке не утаишь: назавтра в Обояни только и разговоров было о ночной трагедии. Город затих, притаился. Во многих домах обливались слезами матери, жены и дети замученных. Кое-кто пытался подойти к той проруби, но через мост бесконечным потоком тянулись фуры и повозки. Это отступали на Белгород тыловые части белых, а с ними шли в бега те, кому Советская власть была как кость в горле.
Когда известие о ночном злодействе дошло до Мицкевича с Лебедевым, у тех уже не оставалось сомнений:
— Всё! Через неделю в Обояни будет Советская власть... Это уж точно. Белые заметают следы перед бегством.
Рудовец
Заточенные в погребе учителя ошиблись в своем прогнозе всего на три дня.
Конечно, это были самые трудные и страшные дни. Хотя и говорили, что главный деникинский палач Муладзе со своею сворой сбежал в Белгород, ночные аресты и расстрелы в Обояни продолжались. Повсюду царил страх, нарастала тревога, но в то же время все смелее пробивалась и надежда, что песенка белых спета. Спета! Это понимали и те, кто ждал Советскую власть, и те, кто сочувствовал белым и дул в их дудку. Однако время было нервозное, и поэтому на улицу никто особо не высовывался, чтобы не попасть в какой-нибудь переплет. Между тем поток беженцев с каждым днем рос и запрудил всю Белгородскую улицу. Бежали родовитые господа и всякая мелочь, бежали городские тузы. Спешили кто как мог в Белгород, откуда еще ходили поезда на Харьков.
Сами беженцы говорили, что красными заняты Льгов и Рыльск, что 19 ноября после жестокого короткого боя они ворвались в Курск. На следующий день в Обояни уже слышали артиллерийскую канонаду, но не со стороны Курска, а из-под Солнцева. Еще через пару дней орудия заговорили совсем близко, по эту сторону Медвянки, а утром 26 ноября латышская стрелковая бригада заняла пригород Обояни — Стрелецкое и завязала бой с Корниловскими полками, упорно защищавшими город. Поздно вечером 7-й и 9-й латышские полки очистили от корниловцев Обоянь.
Константин Михайлович хорошо запомнил тот вечер. Яростная метель весь день заглушала стрельбу, доносившуюся, казалось, со всех концов города. После полудня, едва перестрелка утихла, он вылез из погреба и пробрался домой. Данила и Юрка бросились отцу на шею, обнимали и знай охали: какая большая выросла у него борода.
Давно всем семейством не сидели за столом. Хотя суп был не сказать чтобы наваристым, но ели все с аппетитом. Теперь можно жить и снова думать о том, как бы весною податься в родные места.
После обеда Константин Михайлович навел бритву и едва успел пройтись по одной щеке, как совсем близко заговорил «максим», ему отозвался второй где-то около Троицкого собора. Пришлось положить детей на пол у печи. Глянул в окно. По улице бежали, разматывая катушку провода, три рослых солдата без погон. Наши...
Пальба в центре города и у моста не смолкала до вечера. Перед тем как наступить темноте, метель еще больше усилилась, сливая в безумном танце небо и землю. В белой пелене исчезли строения и деревья, только и различишь кирпичную стену соседнего дома. Снежный вихрь возник у ее основания, внезапно взмыл вверх, поднялся вровень с крышей, скользнул по ней и пропал. Потом такой же вихрь перебежал улицу, взвыл где-то под застрешьем их дома, сыпанул снегом в стены, налетел на деревья... Когда шальной разгул стихии унимался, становились слышны одиночные винтовочные выстрелы. Да еще изредка разрывы снарядов, выпущенных белыми по городу, заглушали посвист метели и отдавались, звоном в стеклах.
Всю ночь Константин Михайлович не спал, ревниво оберегая сон своих близких и задремал только под утро. Да и какой там был сон! Придремнул вполглаза, как заяц под кустом, прислушиваясь к каждому шуму и даже шороху за окном. За два без малого месяца, проведенных в сараюшке и в погребе, он уже привык так чутко спать.
Метель не прекратилась и к утру, зато стрельба в городе утихла совсем, лишь подавали время от времени голос пушки где-то далеко к югу от Обояни, в стороне Ивни или Курасовки, и на востоке, под Бобрышовым, а то и дальше — в Верхней Ольшанке.
Ближе к полудню, когда ветер немного переменился и отмяк, Константин Михайлович собрался было пойти в разведку — узнать, что слышно в Обояни. Но Мария Дмитриевна не пустила его. Пошла сама. Заглянула сначала к соседке, потом к своей матери. Особых новостей она не принесла. Новость была только одна: Обоянь взяла Красная Армия, в городке встал на отдых латышский стрелковый полк.
2 декабря 1919 года начали работать советские учреждения: военный комиссариат, уездный ревком. При ревкоме были открыты отделы: продовольственный, земельный, социального обеспечения, народного образования. Еще через несколько дней были организованы финансовый отдел и здравоохранения.
Пришла как-то Мария Дмитриевна, заплаканная и взволнованная, с базара, жалуется на дороговизну, а Константин Михайлович недоверчиво грозит ей пальцем:
— Ты не это, Маруся, хотела сказать...
Жена:
— Висит объявление, чтобы все бывшие офицеры прошли в трехдневный срок медицинскую комиссию.
— Что ж плакать, дорогая? Рано или поздно, а комиссии мне не миновать... Пойду в Красную Армию, тут уж и Деникину, и Колчаку, и Пилсудскому крышка. Представляешь, войне конец и мы едем домой... Разве только не возьмут меня.