К книге
На просторСтраница 50
66%
Страница 50
50

В третьем мешке была обувь. Тоже разных фасо­нов, размеров и цветов. От форсистых штиблет до моднецких девичих ботинок с длинными голенищами. С обувью была и еще одна посылка.

Когда все пять посылок были выпотрошены и раз­ложены на столе и партах, Константин Михайлович обра­тился к ученикам:

— Мы сделали доброе дело, послав детям в Москву сухари. Они не остались, как видите, в долгу. Теперь нам нужно разумно и справедливо разделить присланное. Пер­выми право выбора получают сироты и те, у кого дома много братиков и сестричек. Каждый, кого я вызову по списку, выберет себе что-нибудь из одежды или обуви. Пусть смот­рит сам, что ему нужнее...

Трудным, ох трудным был для Константина Михай­ловича этот день. Не просто было разделить московские посылки так, чтобы каждому что-то нужное досталось, чтобы все были довольны и унесли домой радость. Да, большинство ликовало. Но были и обиженные, были такие, кто шел из школы в слезах. Как ни старался учитель, всем угодить не удалось. Видимо, это было просто невозможно.

Он долго еще сидел в опустевшем классе. На столе ле­жали опорожненные мешки и вещи, которые никому не подо­шли: красная феска, жилетка, обшитая разноцветными шну­рами, детская коричневая курточка года на три, шаровары с лампасами и один шевровый ботинок, которому не на­шлось почему-то пары. Признаться, учитель и не надеялся, что довольны будут все. Дети даже наиболее справных хо­зяев и те обносились, а что уж говорить о бедных и много­детных семьях!

Константин Михайлович пришел к выводу: надо еще раз послать в Москву сухарей. А там весной ученики получат обещанные пять метров ситца через отдел народного обра­зования. Только бы не проворонить, когда ситец привезут в Обоянь...

Надо сказать, с разделом московских посылок было еще не все. Едва свечерело, прибегает дебелая крикливая баба, мать Мишки Грачева,— менять выбранные сыном ботинки. Те оказались малы. Достает из-под шерстяного платка ме­шочек крупы и кусок сала, рядом ставит те самые ботинки.

— Дорогой дядечка учитель, сделай такую ласку, обме­няй. Спасибо тебе в ножки, что ты надоумил наших оболту­сов послать эти самые сухари. Ничего нигде не купишь, а на них же все горит. Тем летом купила своему Мишке новые портки, а как идти в школу — уже две заплатки положила. И когда он успел, ирод, продрать? Дядечка учитель, дайте хоть на один номер побольше. Это ж ноги натрет малец...

Сколько было мороки, пока Константин Михайлович втол­ковал женщине, что вся обувь распределена среди учеников и в школе ничего не осталось. Повел ее в угол, где лежа­ли пустые мешки и тот единственный злосчастный ботинок. По-видимому, ботинок-сирота больше всего и убедил Миш­кину мамашу. А сколько еще пришлось ее уговаривать, что­бы забрала крупу и сало...

Были жалобы и назавтра, и все одно и то же: дети взяли одежку не по росту.

— Мои вы дорогие,— объяснял учитель.— Это же не в магазине. Что нам прислали, то мы и разделили. Спасибо, хоть это пришло. Я, признаться, думал, что затерялись в до­роге наши сухари. Ломал голову, что сказать детям. А вам, добрые люди, всё не угодишь...

Правда, в тот же день он услышал слово благодарности от матери Нины Холодовой. Благодарили его и позже и не раз спрашивали, сушить ли еще сухари. Он отвечал, что можно сушить. Многие матери, приметив, что Константин Михай­лович в классе, прямым ходом шли со своими гостинцами к Марии Дмитриевне. Но на этот счет было строгое правило: ничего не брать. Исключение делалось только для тех, кто приносил молоко: оно было необходимо детям и самому учи­телю. Женщины прознали об этом и наперебой кто утром, кто вечером несли молоко Марии Дмитриевне.

Та расплачивалась за молоко иголкой и умелыми руками. Обноски перелицовывались на ручной швейной машинке, где латались, где штопались и превращались в сносную одеж­ду для старого и малого. Мария Дмитриевна так наловчи­лась, что от заказчиков отбоя не было. За работу портнихе перепадал не только горлач молока для Данилы и Юрки, но и еще то-другое. Так и жили, перебивались помаленьку.

В дни, когда Константин Михайлович занимался с солдатами в своем ликбезе, к Марии Дмитриевне приходили на посиделки соседки. Уложив сыновей спать, хозяйка учила теток вышивать, делать мережки, вязать из овечьей шерсти.

Однажды возвращается Константин Михайлович поздно вечером, а Мария Дмитриевна ему и говорит:

— Приходила какая-то женщина с сыном. Хочет перевести хлопца от Мулевана в твою школу.

Назавтра Константин Михайлович ведет первый урок и видит: подошел и закурил на крыльце незнакомый мужчина. В перерыве вышел к нему:

— Что вы хотели?

— Как вам сказать? Хотел бы, чтобы вы, товарищ-гос­подин учитель, взяли мою Глафиру в свою школу. Она в старой училась.

Константин Михайлович уже знал, что на деревне «ста­рой» школой называли ту, где работал Мулеван, а вторую Липовецкую — «новой».

— А что это вам вдруг захотелось переводить девочку из одной школы в другую?

— Ну, как вам сказать? Вы лучше учите... Да еще помо­гаете родителям детей обувать и одевать.

— Неплохо учит и Мулеван... Да и, говорят, тоже соби­рает со своими учениками сухари. Так что и он будет помо­гать родителям...

«Зіма ў Парэччы»

Спустя неделю после того, как во второй Липовецкой школе делили московские подарки, вдруг ночью со вторника на среду разбушевалась свирепая метель. Еще с вечера стало примораживать, сыпало острой крупой, сбивало с ног студе­ным ветром, больно щипало за нос и уши.

Константин Михайлович возвратился вечером из волости, привез два мешка книг и большую стопу свежих газет. Комис­сар Винокуров слово сдержал: во второй Липовецкой будут изба-читальня и своя библиотека. Завтра привезут из Выш­него Реутца два книжных шкафа, еще мешок-другой рекви­зированных в помещичьем имении под Рыбинскими Будами книг — и можно открывать избу-читальню.

Осторожно, чтобы не разбудить сыновей и Марию Дмитриевну, достал из печи чугунок с тушеной картошкой и кружку с молоком. Поужинав, читал свежие газеты и слушал, как за окном бесновалась вьюга. На все лады и голоса за­вывал, стонал и скулил ветер, сыпал снегом то в одну, то в другую стену. Гудело в трубе, надоедливо позвякивала вьюш­ка, время от времени мелко хлопала в уголке окна плохо приклеенная бумажная лента.

Вскрикнул сквозь сон и заплакал Юрка. Константин Михайлович задул лампу. Малышу уже второй день нездоро­вилось, днем не спал, а если и сейчас, не дай бог, проснет­ся, то беды не оберешься. Укрыл сына и сам проворно юркнул под одеяло.

Не спалось. Он еще долго слышал, как озорует вьюга, шуршит снегом, заметает стежки-дорожки. Здесь, в Липовце, яр, более или менее затишно, и то вон как крутит и мечется ветер. А что говорить о тех, кого метель застигла в чистом поле? Ох-ох-ох! Вот кому не позавидуешь!

Тревога и беспокойство овладели Константином Ми­хайловичем. Сперва думал о Юркиной болезни. Уже второй раз ему нездоровится в Липовце. Известно, харч скудный. Хорошо, хоть молоко есть. Нужны масло, мясо. А где их возьмешь? Надо постараться, чтобы Юрка и Даник хоть из­редка ели мясо. У них сейчас самый рост. Трудное время, ни­чего не скажешь, но что-то надо делать, предпринимать. Может, если не весною, то хоть летом удастся попасть в Минск или в Вильно.

Правда, им-то грех жаловаться. Многим еще хуже, куда как хуже. Не очень сытно, конечно, живется, но уже то хоро­шо, что перебрались всею семьей в деревню. Тут легче пе­ребиться месяца два-три, а там бог батька, там весна, тепло, война, глядишь, пойдет на убыль, если вовсе не кончится. Если б человек не жил надеждой, было бы совсем плохо. Особенно беженцам, таким, как он с семьею и вся его род­ня,— ни надежного пристанища, ни денежной профессии, ни ценных вещей, чтобы менять на продукты. Что ни говори, а дома, вместе с близкими было бы намного легче пере­носить невзгоды военной поры. Эх, скорей бы вернуться в родные места...

Константин Михайлович встал, обул валенки, надел вна­кидку шинель и подошел к окну. Там, за стеклами, ничего было не разглядеть. Сквозь снежную заметь лишь неясным пятном темнела соседняя изба. Ветер по-прежнему гонял снег, злобно завывал в трубе и за стеной.

Постояв у окна, Константин Михайлович тихонько зажег коптилку, взял тетрадь, потекли строки, давно созрев в душе и просившиеся на бумагу:

Далёка я ад мёжаў родных...

I дзен галодных і халодных

Пражыў нямала...

Потом он огородил коптилку книгами и с подъемом писал всю ночь. То, чем жил последнее время, о чем мечтал бессонными ночами и что никак не шло из головы, теперь водило его пером:

О, край мой мілы! Усёй душою

Хачу злучыцца я з табою,

Ў тваіх палях пазычыць сілу,

Ў тваёй зямлі сысці ў магілу...

Благаславёны час той будзе,

Калі я ў родным сваім людзе

Куточак бацькаў прывітаю

I радасць жыцця там пазнаю...

Чем больше он думал про родной край, про мать, отца и дядьку Антося, сестер и братьев, тем сильнее ощущал це­лительную власть воспоминаний. Милые, дорогие! Это же скоро шестнадцать лет, как нет отца. А кажется, совсем недавно в Люсине получил то горькое письмо от дядьки Ан­тося.

Нет в живых и самого дядьки Антося. Недавно он тоже переселился в Теребежи: умер от «испанки». Бедолага! К его бы уму и чувству юмора еще и образование — был бы он большим человеком, замечательным писателем-психологом, белорусским Достоевским. Взять, к примеру, его сказки. Одну сказку мог растянуть на целую неделю. Бывало, на­чнет зимним вечером в субботу, а назавтра дети на печи ждут продолжения. И послезавтра, и еще через день, и еще. Закончит только в следующую субботу, а то и в воскре­сенье. Получался целый роман-сказка. Героями ее были крестьяне, паны и Несвижские подпанки, животные и птицы, Добро и Зло, цветок папоротника. Была там и Цыганка — некое подобие ведьмы, но добрее, покладистее. Действие этих сказок — не то романов, не то повестей — иногда происходило в далеких, малознакомых местах, где-нибудь за Неманом, в Паласенском лесу, в Сверинове или Кнотовщине, но чаще всего здесь же, в Ластке или Альбути, где малышам были знакомы каждый уголок, каждое урочище. Жаль, что сюжеты дядькиных сказок плохо сохранились в памяти. Надо полагать, дядька всякий раз со­чинял их на ходу, импровизировал, потому никогда и не повторялся, каждая его сказка была новым вариантом или вообще новым произведением.

Сидя у теплого припечка, Константин Михайлович на какой-то миг даже задремал, и ему приснилось, будто он снова едет... в кадушке. Почему-то крепко запало детское воспоминание: во время очередного переезда его, совсем еще малыша, посадили, подостлав кожух, в глубокую кадку из-под сала, а кадку водрузили на телегу Каруся Дивака. Он сначала хныкал, а дядька Карусь его успокаивал. Потом, убаюканный дорогой, он сладко уснул в своем гнезде, и его спящим привезли в новую лесничовку. Куда они переезжали? Должно быть, из Акинчиц в Ласток, потому что воспоми­нание очень смутное и далекое...

Константин Михайлович поправил огонек в коптилке и взялся за перо:

I вось над хатай, над гуменцам

Сняжынкі жвавыя гуляюць,

Садок і дворы к засцілаюць

Бялюткім, чыстым палаценцам...

Писалось легко, радостно, живое воспоминание по-хоро­шему бередило душу. Перед глазами вставали картины пер­вой зимы в Альбути, походы с дядькой Антосем в лес на зай­цев и иную дичь. Вспомнилось дядькино «А браточка ты мой!». Пускай же все это оживет в новой главе «Новай зямлі», в главе, которую он назовет «Зіма ў Парэччы».

Огонек коптилки мигнул раз, второй и потух. Кончил­ся керосин. Надо ложиться спать...

Назавтра Константин Михайлович проснулся поздно, но привычного шума на школьной половине не было слыш­но. Он выглянул в окно. Все там было покрыто чистым белехоньким снегом. Строения, земля, деревья. Кажется даже, что и небо не синее, как обычно, а белое-белое.

За ночь замело в деревне все стежки-дорожки — не прой­ти. Сплошной ковер сказочной белизны. Ветер завалил сне­гом все лощины и яры, понаметал сугробов самой причуд­ливой формы, а в урочище Святая Яруга даже засыпал у какого-то мужика хлевушок с овцами. Поэтому в школу пробились, пришли только те, кто жил совсем рядом или поблизости. Учитель насчитал всего семнадцать человек, дал им домашнее задание и отпустил.

В тот же день пополудни выглянуло солнце, и сне­жинки заискрились под его скупыми лучами. К вечеру солнце сделалось огненно-красным, а западный ветер, при­несший вьюгу, сменился на северо-восточный суховей. Все говорило о том, что мороз взялся не на шутку.

Константин Михайлович прочистил тропку от школы до сарая, принес дров. Снег озорно и звонко скрипел у него ногами.

К утру дотянуло ни много ни мало до двадцати девяти градусов мороза. В школу пришли всего трое ребят. Так с четверга для учителя начались на целые десять дней непредусмотренные каникулы. Даже Винокуров не присылала эти дни подводу, будто понимал, что учитель занят ка­кими-то важными и неотложными делами.

Было начало марта 1919 года, но мороз хотел, видно, в последний раз показать свои силу и власть: так взъелся и рас­свирепел, как, бывало, на Беларуси после рождества. Под его грозной и суровой десницей застыло в мол­чании все живое и неживое. Деревня словно вымерла — нигде ни души. Выскочит какой-нибудь хозяин или хозяйка, выне­сет что там ни есть свиньям или подкинет соломы корове и — в избу, а то и на печь. Птицы позабивались где-то по хлевам и гумнам, и лишь изредка подавали озабоченный голос во­робьи.

Константин Михайлович на все эти дни вынужденного прогула обосновался на школьной половине и блаженст­вовал. Писалось ему с переменным, так сказать, успехом. Иногда еле-еле вымучит страницу-другую, а в иной день на­пишет три или четыре страницы. Все зависело от настрое­ния, состояния духа и от чего-то еще, неуловимого и самому ему непонятного.

Он сам растапливал печку, подтаскивал стол к ее тепло­му боку, иногда пек картошку и потчевал Данилу с Юркой, когда те приходили посмотреть, что делает отец. А он расха­живал по комнате, поглядывал в окно, но душою и сердцем был далеко-далеко, в светлой и отошедшей безвозвратно стране детства:

Предыдущая главаГлава 50 из 76Следующая глава