— Надо провести сегодня вечером сход. Здесь, в школе.
— Надо так надо,— протянул учитель руку представителю Бобрышовской волости.— Проходите, пожалуйста.
— Некогда проходить. А лампа с керосином будет?
— Даже две.
Еще засветло, накормив скотину, понемногу начали собираться на сход жители Малых Крюков. Шли не очень-то охотно, особенно зажиточные и те, у кого имелись своя мельница или крупорушка. Они знали: на сход скликают, чтобы мужик сдавал пшеницу и сено, подметал свои сусеки, и без того пустые весной. Еще ни разу ни одна власть не звала крестьянина, чтобы ему что-то там дать, зовут с единственной целью — взять...
Мужчины стояли у школьного крыльца, толковали о севе, о ценах на рынке, о немцах, которые чуть-чуть не заявились в Малые Крюки через Обоянь, а теперь, когда их выбили из уездного центра, подбираются сюда через станцию Ржаво. Придут немцы — и им тоже дай. Ох-хо-хо! Все тянут с мужика.
Женщины, у которых кормильцы воевали где-то далеко от дома, и вдовы, нахлопотавшись за день, садились за парты и заводили разговоры о своем: скорей бы тепло да трава, а то нечем скотину накормить. Одна рассказывала, как без дрожжей испечь хорошие пироги на пасху, вторая делилась своим портняжным опытом: она умудрилась из старой юбки сшить платьице дочери да еще выкроить младшему сыну на портки.
Вечерело, когда пришел Поляков и пригласил всех в школу.
Константин Михайлович засветил лампы: одну повесил под потолком, вторую, с отбитым сверху стеклом, поставил на стол.
— А чтоб на вас шерсть дымилась! — ворчали тетки на мужчин, успевших накурить в классе.
Вслед за мужчинами, которые неловко протискивались за парты, вошел высокий молодой человек в черном кожаном пальто. Поверх пальто на нем была новенькая портупея, на одном боку сумка военного образца, на другом — маузер в деревянной кобуре. Военный постоял немного, обождал, пока люди рассядутся, подошел к столу, что-то сказал Полякову и начал свое выступление:
— Товарищи! Вам всем известно, как мы скинули вампира-царя, но всемирный капитал хочет задушить революцию, хватает нас за горло, хочет голодом и пулей поставить пролетариат на колени. Он насылает на нас кровавого леопарда кайзера, немцы нарушают мирный договор, который мы с ними заключили, грабят наши села и города, вывозят хлеб и сахар, лес и каменный уголь, расстреливают наших активистов. Из-за спины у немцев выглядывают русские помещики и капиталисты. Они хотят вернуться в Россию, чтобы снова отнять у вас землю, снова надеть ярмо неволи на вашу шею. Перед Красной Армией стоит большая задача: защитить завоевания революции, смести с нашей земли двуногих акул — помещиков и буржуазию. Мы полны решимости сражаться до полной и неизбежной победы мировой пролетарской революции. Мы убеждены, что пролетариат России разрушит трон капитала и буржуев и вознесет над всею планетой красное знамя труда и социализма. Но Советской власти и Красной Армии нужны хлеб и другой харч, хлеб и топливо нужны городу...
Присутствующие недовольно зашумели. Какой-то дядька с заднего ряда, видимо, бывший фронтовик, размахивая солдатской папахой, прокричал:
— Почему хлебороб должен всем и все давать? А кто ему что-нибудь даст?
Ближе к столу раздались женские голоса:
— Где мануфактура, соль, мыло?
— Весна идет, а кто мне даст семена, чтобы засеять землю? Кто? Скажите, люди добрые!
Военный дал людям выкричаться и спокойно продолжал:
— Советская власть дала вам землю, даст мануфактуру, соль, керосин, мыло, плуги и все, что требуется для ведения хозяйства. Правда, для этого нужно некоторое время. А сейчас вы должны помочь революции, ибо революция эта свершалась для вас, для вашего блага...
Потом говорил Поляков. Его выступление было коротким, но в точку: он знал всех сельчан и сразу принялся раскладывать на лопатки кулаков, спекулянтов и самогонщиков
Сход закончился поздно, но не сказать, чтобы безрезультатно: был составлен список, по которому жители Малых Крюков обязывались в течение трех дней сдать 57 пудов хлеба, 20 пудов сена. Не много, но и не мало, если учесть, что в окна стучалась весна, первая весна после революции.
— Пошли ко мне,— пригласил после схода Константин Михайлович Полякова и военного,— перекусим малость. Есть хлеб, соль, цыбуля...
Когда крестьяне разошлись, он растопил плиту, поставил чайник и обратился к гостям:
— Прошу раздеваться.
Достал хлеб, поставил блюдечко с солью, положил по большой луковице на брата. Ужин не роскошный, но жить можно! Перед тем как вскипела вода, сыпнул в чайник сушеных яблок: они заменяли ему и заварку, и сахар.
Поляков познакомил Константина Михайловича с военным. Это был Николай Иванович Винокуров, посланный Обоянским уездным Советом в помощь властям Бобрышовской волости с заданием собрать пшеницу и фураж для воинских частей, сдерживавших немцев под Обоянью и Ржаво.
Когда выпили по чашке чаю с яблоками, Винокуров вспомнил: у него в полевой сумке имеется изрядный кусок сахару. Константин Михайлович еще раз поставил чайник, а гости стали колоть твердый, как камень, слегка обвалявшийся в сумке сахар. Пока суть да дело, разговор зашел о деревне Большие Крюки, куда собирался завтра Винокуров: там тоже надо было провести сход.
— У церкви в Больших Крюках на вербное воскресенье поймали немецкого шпиона,— рассказывал Николай Иванович.— Да вместо того, чтобы передать в штаб, взяли, чудаки, и расстреляли там, на месте. Приехал из Харькова перед самым наступлением немцев на Обоянь и несколько дней жил у своей бабки в Яковлевке.
— Неужели?! — чуть не выронил чайник учитель.— Неужели Петрусь Клочков был немецким шпионом? Не верю! Ни за что не поверю!
— Вы его знали, Константин Михайлович? — спросил Винокуров, заглядывая в свою записную книжечку.— Верно, Клочков...
— Знал. Дважды видел и никогда не поверю, чтобы он был шпионом... Бедный юноша бежал от немцев из Харькова, и вот на тебе... Как это могло случиться?
— Мне поручено расследовать,— ответил Винокуров.— Проведу сход в Больших Крюках и — в Яковлевку. Мне самому тут кое-что неясно...
В ту ночь Константин Михайлович долго не мог уснуть: перед глазами, как живой, стоял студент Клочков в черной форменной шинели.
Весна и лето 1918 года
Уезжая из Малых Крюков, он брал с собою все свое имущество: постель, книги и даже посуду. Последнее навело Сергея Логвинова на естественный вопрос:
— Больше не приедете к нам?
— А кто его знает,— чистосердечно ответил Константин Михайлович.— До занятий, Сергей, целых пять месяцев — много времени. Может, приеду к вам, может, назначат в другую школу. А лучше бы — домой. Бывай, Сережа! Счастья тебе в жизни!
Он окинул взглядом опустевшую комнату и ощутил ту же пустоту на душе. И пожил-то тут всего ничего, а, признаться, привык, жаль расставаться, словно оставляет частицу своей души в этой глухой деревне, которая, казалось бы, ничем особенным не задела его за живое. Останется в памяти разве только тем, что здесь по вечерам хорошо писались новые главы пятой части «Сымона-музыкі».
В мае 1918 года учитель Мицкевич числился в отпуске и торчал в Обояни, отдавшись хозяйственным заботам. По договоренности с владельцем дома, где квартировал с семьею, он вскопал грядки под лук, морковь и огурцы, посадил картошку. Огород принес Константину Михайловичу немалые хлопоты: грядки пришлось поливать и поливать.
Обычно, как рассказывали местные старожилы, во второй половине или к концу апреля небо над Обоянью подымалось высоко, теплынь и солнце брали свое, еще до наступления мая зеленели деревья. Потом весело и дружно цвели сады, почти весь май город стоял в бело-розовом наряде. Не успеют отцвести вишни и сливы, как занимаются яблони и груши, потом сирень, чуть позже в воздухе запахнет акацией. А в это время на городских окраинах и в диких оврагах, заросших лещиной и смородиной, всю ночь выводят трели знаменитые курские соловьи. Им вторят с болотистых лугов и речных плесов весенними голосами лягушки. Днем тепло, а к вечеру дыхание Балтики дойдет и до курских краев, и хоть изредка, да накатит гроза с громом и молниями, с резким холодным ветром. После такого дождя все в природе ликует и оживает с утроенной силой...
Тогда же, весной 1918 года, на Курщине как-то внезапно установилась жара. Едва-едва успели под Обоянью отсеяться с яровыми, а в бывших помещичьих хозяйствах при сахарных заводах бросить в землю семена свеклы, как повеяло сушью. Сейчас нужен бы спорый майский дождь, а на него ни намека. С самого утра и до вечера в небе ни облачка, не дохнет ветер, а жаркое солнце печет по-летнему упорно и безжалостно. Изредка выпадали дни с восточным ветерком на рассвете, но он, этот ветерок, не приносил свежести и прохлады, а еще сильнее иссушал землю.
Свой трудовой день Константин Михайлович начинал обычно с того, что, сходив несколько раз с ведрами к колодцу, наполнял две большие дубовые бочки — пусть вода согреется за день. Ближе к вечеру он со своим главным помощником Данилкой занимался поливкой. Сегодня поливали грядки, завтра — картошку, на третий день — яблони. Потом все сначала. Дождя не было и не было, а солнце не грело, а палило, палило день-деньской. Поэтому вскоре понадобилось два полива в день: утром и под вечер.
Мария Дмитриевна пыталась урезонить мужа: не надо так лезть из кожи, дождь пойдет. Тот отвечал, что эта небольшая физическая нагрузка как раз кстати после сидения за столом.
И в самом деле, Константин Михайлович целые дни проводил над рукописью «Сымона-музыкі»: правил написанное, нещадно кроил, переделывал, порою переписывал целые куски наново. Особенно много хлопот было с четвертой главой пятой части. Не давалась она, и все тут! Писал о старой ворожее Аршуле, а видел перед собою Баландиху. Давно ее нет на этом свете, а все стоит, как живая, перед глазами. Долго будут дети помнить ее врачевание, а взрослые — малопонятные слова заговоров.
Шлифуя главу, поэт, как всегда, переносился мыслью на родину, видел перед собою Миколаевщину, мать, дядьку Антося. Все это — на берегу Немана. Эх, самому бы туда хоть на денек! Пройтись по прибрежному песочку, подышать неманским воздухом, настоянным на травах, цветах и смородине, броситься в реку у Высокого берега. И лето там у нас не такое, как здесь, нет этой жары, чаще идут дожди. И сами собою просились в поэму строки о родных местах:
Лета сілу набірала
I буйныя каласы
Шчыра хлебам напаўняла
I на радаець пчолкам дбала
Мёдам грэчку налівала,
Срэбро кідала ў аўсы...
Константин Михайлович пребывал в глубокой задумчивости, когда в комнату заглянула жена с Юркой на руках а за нею прибежал Данилка.
— Тата! Тата! Пошли на речку,— стал просить старший.
— Пошли,— неожиданно для самого себя согласился отец.
— Только не задерживайтесь там,— дала наказ Мария Дмитриевна.— Смотри, Кастусь, чтобы Даник не перегрелся на солнце.
Что тут собираться? Данилка надел кепку, а отец взял постилку, полотенце и мыло. До Белгородской шли напрямик, а там свернули к мосту через Псел. По обе стороны от моста прямо кишело. Голые дети носились по берегу или бултыхались в воде, кричали, обдавали друг дружку. Стоял такой гам, что хоть уши затыкай.
Константин Михайлович отошел от моста в укромное местечко, разделся в кустах и — в воду. Бодрящий приятный холодок прошелся по телу, освежил голову, руки сами сделали первый гребок, и он поплыл легко и быстро. На середине реки повернул и пошел вместе с течением, работая руками и ногами.
Потом они вдвоем лежали на постилке, и Константин Михайлович рассказывал сыну про Неман. Далеко он, Неман, и совсем не похож на этот мутный Псел. Неман — диво земное, и вода в нем чистая, как слеза, дно песчаное, на берегу не песок — золото. А рыбы сколько! И какой!
Под настроение он вообще охотно вспоминал то, что было дорого его сердцу, что переносило в родные края, в беззаботное детство. С высоты прожитого та далекая пора казалась такой милой, радостной и счастливой, что порою думалось: это какой-то чудесный сон. И там, в этой сказке, был не он, не маленький Костик, а кто-то другой, и этот другой давно-давно рассказал сказку ему, она отложилась в его памяти. И только. Но бывали и такие дни, когда все далекое и пережитое вставало вдруг перед глазами, в памяти и сознании так ярко и живо, словно было все это только вчера. И тогда он видел перед собою отца, мать, дядьку Антося, братьев Владика и Алеся, сестричек, видел Неман, грибные боровины в Паласенеком лесу, Бервенец... Такой день выдался и сегодня.
Вернулись отец с сыном домой под вечер, когда уже крепко захотели есть. На столе их дожидался чугунок картошки.
Константин Михайлович ел и приговаривал:
— Сегодня у нас не бульбочка, а сущий бормотун.
— А что это еще такое — бормотун? — спросила жена.
— Бормотун — философское яство,— лукаво улыбаясь, разъяснил Константин Михайлович.— Надо насушить льда, ветра наскрести, комариного сала натопить, все смешать и запарить ночью в берестяном горшке на солнечных лучах. Это и будет бормотун...
В тот вечер с какой-то юношеской одержимостью Константин Михайлович работал над «Сымонам-музыкай». В открытое окно веяло сухим ветерком, а далеко на западе, в стороне Суджи, сверкали молнии. Кажется, наконец поворачивало на дождь...
Константин Михайлович знал за собою одну особенность: творческий подъем у него сменялся, бывало, внезапно такой апатией, что ничего не хотелось делать — ни читать, ни писать, ни пить, ни есть. Тоска и грусть по родным, по друзьям, по пережитому, острое ощущение одиночества, боль и бессилие брали в полон его душу и сердце. Хотелось пойти куда-нибудь на люди, слушать веселую музыку или бесшабашную песню, чтобы заглушить стон изнуряющей тревоги. Тяжелое уныние и дикая горечь терпким комком, кажется, душили онемевшие чувства, разливались по всему телу, сковывали безысходностью все его существо, и тогда было одно спасение — вырваться силком из этих пут, из чужих, враждебных углов.