К книге
На просторСтраница 24
32%
Страница 24
24

— И кому же это я мешаю?

— Здешним властям. Они считают, что вы плохо влия­ете на крестьян. Я со своей стороны постараюсь вам помочь, насколько мне удастся...

Извозчик озадаченно посматривал на своих пассажи­ров, которые больше шли, чем ехали.

А снег все сыпал и сыпал.

На новом месте

Русецкий свое слово сдержал. 3 декабря 1905 года он направил на имя директора народных училищ Минской губернии Николая Федоровича Акаренко отношение, в котором отметал все обвинения в адрес пинковичского учи­теля Мицкевича в подстрекательстве крестьян против по­мещика Скирмунта. Школьный инспектор настоятельно утверждал, что учитель не только не виновен, а, наоборот, своими действиями способствовал мирному исходу дела и спас имение Альбрехтово от разгрома. Последнее утвержде­ние преподносилось обиняками, вскользь, чтобы губерн­ское начальство — боже упаси! — не подумало, будто ин­спектор Русецкий защищает какого-то там Мицкевича. В тексте отношения было и несколько упреков в адрес учителя, что создавало видимость объективного подхода к делу и определению роли Мицкевича:

«25 ноября ко мне явился земский начальник 4-го участ­ка граф де Шамбарант и заявил, что крестьяне деревни Пинковичи подали петицию соседнему помещику Сигизмунду Сигизмундовичу Скирмунту, требуя права свободно ловить рыбу в двух озерах, бесплатно пользоваться камы­шом, растущим на берегах этих озер, и уступки сервитутного участка земли. Петиция эта была составлена, по словам графа, местным учителем народной школы Констан­тином Михайловичем Мицкевичем. В связи с таким заявле­нием господина земского начальника я на следующий день направился в Пинковичи, дабы на месте расследовать это дело.

Когда я спросил Мицкевича о его участии в аграрном движении крестьян Пинковичской общины, то он откровен­но заявил мне, что, будучи убежден в справедливости тре­бований, выдвинутых крестьянами к помещику Скирмунту, по их просьбе написал им петицию, в которой решительно настаивал на том, чтобы спор между крестьянами и по­мещиком был улажен мирным путем без помощи физи­ческой силы.

По словам Мицкевича все началось в деревне Пинковичи следующим образом. В праздничный день 21 ноября почти все взрослые деревни Пинковичи собрались в конце дерев­ни, стали говорить о том, что помещик Скирмунт незаконно пользуется озерами, камышом и участком земли в 77 деся­тин — все это когда-то принадлежало крестьянам. По той причине, что крестьяне сошлись недалеко от школы, Мицке­вич, услыхав шум, подошел к крестьянам с целью узнать, что они задумали. Узнав, что крестьяне собираются идти всем миром к помещику, Мицкевич посоветовал им этого не делать, а послать крестьянских депутатов, которые вы­скажут пану свои требования. Крестьяне послушались сове­та учителя и направили к Скирмунту депутатов, но тот не стал их слушать и попросил оставить его в покое. Депутаты вернулись от помещика, рассказали о результатах своих переговоров, после чего крестьяне стали волноваться еще больше. Многие из них кричали:

— Пошли громить имение Скирмунта!

Учитель, видя такое возбуждение крестьян, посоветовал им написать петицию помещику, в которой они могут выска­зать свои требования. Крестьяне послушались рассуди­тельного совета Мицкевича и попросили его написать пе­тицию, каковая и была составлена в школе и подписана крестьянами в количестве 69 человек. Петиция эта напи­сана в самом миролюбивом тоне, и в ней нет намека на угрозы.

Основательно поговорив с учителем, я сделал ему стро­гий наказ и напоминание о неуместности выступать в роли руководителя аграрного движения тому, кто по самой идее своего долга обязан сеять «разумное, доброе, вечное», а не возбуждать страсти народные. Я разъяснил Мицкевичу, что с подобного рода вещами шутить нельзя, ибо волна аграр­ных волнений, начавшись с деревни Пинковичи, может охва­тить весь уезд, и тогда учитель будет повинен в том горе и несчастьях, каковые являются неизбежными спутниками аграрных бунтов.

В заключение считаю долгом уведомить, что местному предводителю дворянства поступило несколько заявлений со стороны ближайших к Пинковичам помещиков, которые просят перевести Мицкевича в другое место, ибо боятся, что он будет плохо влиять на здешних крестьян. Я, со своей стороны, не пришел к окончательному решению по этому вопросу, ибо боюсь, как бы перемещение Мицкевича не вызвало еще большего волнения среди крестьян, весьма расположенных к нему, а также не повело бы к какому-либо преступному деянию и других учителей Пинского уезда, каковые вряд ли останутся пассивными к судьбе одного из своих товарищей».

Когда письмо инспектора Русецкого поступило в Минск, директор народных училищ распорядился перевести Кон­стантина Мицкевича в Верхменскую школу Игуменского уезда. Это и спасло Кастуся, ибо спустя какую-нибудь неделю в канцелярию дирекции поступила грозная бумага от самого губернатора, в которой Мицкевич назывался под­стрекателем крестьян и инициатором написания петиции. Однако Акаренко не стал проводить дознания. Виноват учитель или не виноват, а одного наказания — перевода на новое место — достаточно.

Однажды возвратился вечером Кастусь из Пинска и сказал сторожихе:

— Ну, тетка Ганна, не поминайте лихом.

— Покидаете все же нас?

— Приходится. Послезавтра утром уезжаю на новое место.

— И мы поедем? — обрадовался Юзик.

— Все поедем. Собирайте манатки!

— На поезде? — допытывался Юзик.

— На поезде.

— А домой заедем?

— Нет, домой не удастся.

Кастусь сперва и сам думал заехать к своим, чтобы оставить братьев в Темных Лядах: без них проще обжи­ваться в новой школе. Однако прикинул: зачем тревожить мать? Она сразу догадается, что у него что-то стряслось, коль его посреди зимы переводят на новое место службы. Вот приедет он в Верхмень, устроится и тогда уж напишет, где работает и как это получилось.

Во вторник еще затемно возле школы остановился с подводой Семен Крищук. Кастусь вынес свой чемодан и узел с книгами, усадил Юзика и Михася на сани, прикрыл им ноги рядном, а сам вернулся еще раз глянуть на свою комнатушку. В здании школы было тихо: еще не кончились рождественские каникулы. Хорошо, что никто из учеников не увидит, как он уезжает. Через несколько дней приедет сюда новый учитель и школа опять оживет...

Трудно расставаться с местом, с которым столько свя­зано. Здесь просиживал он над книгами долгие вечера, а то и ночи, писал стихи, поверял дневнику свои думы. Любил и просто сидеть у окна и смотреть на заречную сторону, где зимой стыли на морозе, а летом щедро зеленели старые ивы. Сколько в этой уютной клетушке передумано, сколько сбы­лось и не сбылось его мечтаний! Потому и жаль оставлять дорогой угол. За два с половиной года сжился с этими сте­нами, с теплой печкой, у которой так радостно читалось и думалось, так легко и светло писалось. Здесь пережил он дни тревог и смятений, особенно в последнее время, когда после петиции тучи собирались Над его головой. Что ни говори, а частица души навсегда осталась в этой школь­ной боковушке.

Кастусь еще раз окинул взглядом стены, опустевший стол и вышел на крыльцо. Вышел и увидел, что около саней стоят ученики. Собралось их человек двадцать... Были тут Алесь Грилюк, Петрусь Лемеш и даже Сергей Попок, кото­рого Кастусь никак не ожидал увидеть: несколько раз осенью ставил его в угол.

— Прощайте, дети! Учитесь грамоте, учитесь доби­ваться правды. Без нее трудно жить на свете.

Вперед выступил Сергей, снял шапку:

— Спасибо вам, пане учитель, за все доброе, что делали вы для нас и для наших родителей. Мы вас никогда не за­будем. Счастливого вам пути!

У Кастуся защемило сердце, даже накатилась слеза. Он помахал ученикам рукой и вскочил в сани.

— Н-но! — взмахнул кнутом Семен Крищук.

— Счастливо! Доброй дороги! — кричали ученики.

***

Мицкевич быстро и сравнительно легко прижился в Верхмене: это было уже третье место его учительской служ­бы, а во всех школах губернии порядки и обычаи были, считай, одинаковые, даже здания походили одно на дру­гое. Берись и отрабатывай свои двадцать рублей. В новой школе была разве что одна особенность: здесь работали два учителя. Если в Люсине и Пинковичах приходилось вести все четыре класса, то в Верхмене Кастусю достались третий и четвертый. Это было уже полегче.

Кастусь с жадным вниманием следил за газетами. Хо­телось знать, куда пойдет страна, сумеет ли народ добиться перемен. Тогда, в начале 1906 года, когда Кастусь с братья­ми приехал в Верхмень, ему казалось, что еще не все по­теряно, что борьба за землю и волю, правду и народное счастье по весне разгорится с новою силой. В годовщину кровавого воскресенья — 9 января 1906 года — во многих городах страны прошли забастовки и демонстрации. Хо­дили слухи, что бунтуют латыши. Газеты приносили тре­вожные вести. Многие факты свидетельствовали о том, что волна черной реакции захлестывает Россию: в Москве ге­нерал Дубасов потопил в море рабочей крови декабрьское восстание, на Либаво-Роменской железной дороге за уча­стие в забастовке уволено 238 рабочих и служащих, на Кавказе карательные отряды казаков стреляли из пушек по осетинским селениям, в могилевскую тюрьму привезли из многих уездов губернии крестьян, участвовавших в аграр­ных бунтах.

Становилось очевидным, что вопрос «кто кого?» решался на данном этапе в пользу царизма. Все туже и туже затя­гивалась петля на шее дарованной манифестом 17 октября 1905 года свободы печати. Только в Минске за два месяца были закрыты четыре газеты.

Кастусь сожалел, что далеко остались учительница Гонцова, пинские знакомые. Не с кем было открыто пого­ворить, поделиться мыслями, догадками. Не попадало боль­ше в руки нелегальной литературы. Здесь, на новом месте, Кастусь чувствовал себя, как на острове, отрезанном от всего происходящего на свете. С коллегой-учителем Анциповичем не поговоришь: тот, как черт ладана, боялся раз­говоров о политике.

Правда, несколько раз Кастусь с местными мужиками ездил в Минск. От Верхменя до губернского центра было не так и далеко — верст сорок. Но что ты услышишь, о чем разузнаешь в Минске, если там нет ни близких, ни знако­мых? Тем более что на город, как и на всю губернию, рас­пространялся особый режим, что было равнозначно вве­дению военного положения. Полиция арестовывала подо­зрительных, минский тюремный замок был набит битком, окружной суд работал без передышки. В такой обстановке не очень-то разговоришься с людьми, все держат язык за зубами.

Во время одной из таких вылазок в Минск — было это на исходе зимы — Кастусь заглянул в одну книжную лавку, в другую, накупил столичных и минских газет, а на углу Захарьевской и Серпуховской, возле кирпичного зда­ния с красивой вывеской: «Минское отделение крестьян­ского поземельного банка», увидел, что какой-то парень продает старые книги. Подошел, стал перебирать книги, и вдруг на глаза попалась небольшая белорусская брошюр­ка в зеленой обложке: «Аб чым у нас цяпер гаманяць».

Вечером развернул брошюрку. Нет, не то! Какой-то писака всячески расхваливал царский манифест 17 октября. Много пороху тратилось на то, чтобы доказать, что-де надо слушаться не злых людей, которые подбрасывают листовки, а начальство. В конце брошюры неизвестный автор давал советы крестьянам: не рубить панский лес и не посягать на чужое добро. Было понятно, с какой целью издана эта кни­жонка. Но почему царские власти использовали для своей пропаганды белорусский язык, который сами не признавали и втаптывали в грязь? Не исключено, что те самые «обман­щики», «злые люди», о которых шла речь в брошюре, издали свои, белорусские книги, где по-иному излагали для народа царский манифест, и эта брошюра была прямым ответом на них.

Так или иначе, но казенная брошюра дала Кастусю толчок, заставила вернуться к творчеству. Всю зиму он не брался за перо: то тревожное ожидание перемен, то хло­поты с петицией, а потом переезд на новое место. Теперь же опять сидел поздно ночами, тихонько расхаживал по своей комнатушке, чтобы не разбудить братьев, спавших за дощатой перегородкой, и писал, писал.

Словно прорвалось какое-то творило в плотине, сдер­живавшее его душевные порывы. Слова слагались в строки легко и просто, их не надо было искать, они давно были выношены в сердце и просились на бумагу:

Край наш бедны, край наш родны!

Лес, балоты і пясок...

Чуць дзе крыху луг прыгодны...

Хвойнік, мох ды верасок...

Наша поле кепска родзіць,

Бедна тут жыве народ,

У гразі жыве ён, ходзіць,

А працуе — льецца пот...

Весна, властно стучавшаяся в школьное оконце, при­давала энергии и творческого задора. Радость, бодрость и подъем полнили все существо поэта. Все воспринималось обостренно, глубоко и ярко. Неясные и неопределенные чувства и впечатления, которыми он жил изо дня в день, гражданская озабоченность — все это изливалось на бума­гу, обретало четкий смысл и направленность. Это был само­анализ, взгляд на себя и на свою духовную жизнь как бы со стороны:

Чым успомніць цябе, моладасць,

Жыцця светлага ты раніца?

Прылятае вясна мілая,

Ды вясна мая туманіцца.

Дзе вы, думкі мае чыстыя,

Майго сэрца дзеткі мілыя?

Як жылося лёгка з вамі мне

У дні шэрыя, пахілыя!

Не было дня, чтобы у поэта не родилось нового замысла, не появилось на свет нового стихотворения. Широким не­удержимым валом шла по земле весна, звенели серебря­ными колокольцами жаворонки, будили луга и все окрест от зимнего сна, вливали в сердце надежду на большие пе­ремены.

Чуял Кастусь, что весна должна пробудить не только природу, но и людей. Прошлогодняя весна была этому не­оспоримым доказательством. Думалось, что вот-вот на про­стор вырвется волна народного гнева, с новой силой пойдет борьба за землю и волю. К этому готовился и об этом писал в своих стихах. Хотелось сказать о многом, и в первую очередь — о крестьянской беде-недоле, пережитой им, хо­рошо знакомой ему, мужицкому сыну. Знал он и тех, кто держал крестьянина в ярме, не давал ему расправить плечи:

Предыдущая главаГлава 24 из 76Следующая глава