— И кому же это я мешаю?
— Здешним властям. Они считают, что вы плохо влияете на крестьян. Я со своей стороны постараюсь вам помочь, насколько мне удастся...
Извозчик озадаченно посматривал на своих пассажиров, которые больше шли, чем ехали.
А снег все сыпал и сыпал.
На новом месте
Русецкий свое слово сдержал. 3 декабря 1905 года он направил на имя директора народных училищ Минской губернии Николая Федоровича Акаренко отношение, в котором отметал все обвинения в адрес пинковичского учителя Мицкевича в подстрекательстве крестьян против помещика Скирмунта. Школьный инспектор настоятельно утверждал, что учитель не только не виновен, а, наоборот, своими действиями способствовал мирному исходу дела и спас имение Альбрехтово от разгрома. Последнее утверждение преподносилось обиняками, вскользь, чтобы губернское начальство — боже упаси! — не подумало, будто инспектор Русецкий защищает какого-то там Мицкевича. В тексте отношения было и несколько упреков в адрес учителя, что создавало видимость объективного подхода к делу и определению роли Мицкевича:
«25 ноября ко мне явился земский начальник 4-го участка граф де Шамбарант и заявил, что крестьяне деревни Пинковичи подали петицию соседнему помещику Сигизмунду Сигизмундовичу Скирмунту, требуя права свободно ловить рыбу в двух озерах, бесплатно пользоваться камышом, растущим на берегах этих озер, и уступки сервитутного участка земли. Петиция эта была составлена, по словам графа, местным учителем народной школы Константином Михайловичем Мицкевичем. В связи с таким заявлением господина земского начальника я на следующий день направился в Пинковичи, дабы на месте расследовать это дело.
Когда я спросил Мицкевича о его участии в аграрном движении крестьян Пинковичской общины, то он откровенно заявил мне, что, будучи убежден в справедливости требований, выдвинутых крестьянами к помещику Скирмунту, по их просьбе написал им петицию, в которой решительно настаивал на том, чтобы спор между крестьянами и помещиком был улажен мирным путем без помощи физической силы.
По словам Мицкевича все началось в деревне Пинковичи следующим образом. В праздничный день 21 ноября почти все взрослые деревни Пинковичи собрались в конце деревни, стали говорить о том, что помещик Скирмунт незаконно пользуется озерами, камышом и участком земли в 77 десятин — все это когда-то принадлежало крестьянам. По той причине, что крестьяне сошлись недалеко от школы, Мицкевич, услыхав шум, подошел к крестьянам с целью узнать, что они задумали. Узнав, что крестьяне собираются идти всем миром к помещику, Мицкевич посоветовал им этого не делать, а послать крестьянских депутатов, которые выскажут пану свои требования. Крестьяне послушались совета учителя и направили к Скирмунту депутатов, но тот не стал их слушать и попросил оставить его в покое. Депутаты вернулись от помещика, рассказали о результатах своих переговоров, после чего крестьяне стали волноваться еще больше. Многие из них кричали:
— Пошли громить имение Скирмунта!
Учитель, видя такое возбуждение крестьян, посоветовал им написать петицию помещику, в которой они могут высказать свои требования. Крестьяне послушались рассудительного совета Мицкевича и попросили его написать петицию, каковая и была составлена в школе и подписана крестьянами в количестве 69 человек. Петиция эта написана в самом миролюбивом тоне, и в ней нет намека на угрозы.
Основательно поговорив с учителем, я сделал ему строгий наказ и напоминание о неуместности выступать в роли руководителя аграрного движения тому, кто по самой идее своего долга обязан сеять «разумное, доброе, вечное», а не возбуждать страсти народные. Я разъяснил Мицкевичу, что с подобного рода вещами шутить нельзя, ибо волна аграрных волнений, начавшись с деревни Пинковичи, может охватить весь уезд, и тогда учитель будет повинен в том горе и несчастьях, каковые являются неизбежными спутниками аграрных бунтов.
В заключение считаю долгом уведомить, что местному предводителю дворянства поступило несколько заявлений со стороны ближайших к Пинковичам помещиков, которые просят перевести Мицкевича в другое место, ибо боятся, что он будет плохо влиять на здешних крестьян. Я, со своей стороны, не пришел к окончательному решению по этому вопросу, ибо боюсь, как бы перемещение Мицкевича не вызвало еще большего волнения среди крестьян, весьма расположенных к нему, а также не повело бы к какому-либо преступному деянию и других учителей Пинского уезда, каковые вряд ли останутся пассивными к судьбе одного из своих товарищей».
Когда письмо инспектора Русецкого поступило в Минск, директор народных училищ распорядился перевести Константина Мицкевича в Верхменскую школу Игуменского уезда. Это и спасло Кастуся, ибо спустя какую-нибудь неделю в канцелярию дирекции поступила грозная бумага от самого губернатора, в которой Мицкевич назывался подстрекателем крестьян и инициатором написания петиции. Однако Акаренко не стал проводить дознания. Виноват учитель или не виноват, а одного наказания — перевода на новое место — достаточно.
Однажды возвратился вечером Кастусь из Пинска и сказал сторожихе:
— Ну, тетка Ганна, не поминайте лихом.
— Покидаете все же нас?
— Приходится. Послезавтра утром уезжаю на новое место.
— И мы поедем? — обрадовался Юзик.
— Все поедем. Собирайте манатки!
— На поезде? — допытывался Юзик.
— На поезде.
— А домой заедем?
— Нет, домой не удастся.
Кастусь сперва и сам думал заехать к своим, чтобы оставить братьев в Темных Лядах: без них проще обживаться в новой школе. Однако прикинул: зачем тревожить мать? Она сразу догадается, что у него что-то стряслось, коль его посреди зимы переводят на новое место службы. Вот приедет он в Верхмень, устроится и тогда уж напишет, где работает и как это получилось.
Во вторник еще затемно возле школы остановился с подводой Семен Крищук. Кастусь вынес свой чемодан и узел с книгами, усадил Юзика и Михася на сани, прикрыл им ноги рядном, а сам вернулся еще раз глянуть на свою комнатушку. В здании школы было тихо: еще не кончились рождественские каникулы. Хорошо, что никто из учеников не увидит, как он уезжает. Через несколько дней приедет сюда новый учитель и школа опять оживет...
Трудно расставаться с местом, с которым столько связано. Здесь просиживал он над книгами долгие вечера, а то и ночи, писал стихи, поверял дневнику свои думы. Любил и просто сидеть у окна и смотреть на заречную сторону, где зимой стыли на морозе, а летом щедро зеленели старые ивы. Сколько в этой уютной клетушке передумано, сколько сбылось и не сбылось его мечтаний! Потому и жаль оставлять дорогой угол. За два с половиной года сжился с этими стенами, с теплой печкой, у которой так радостно читалось и думалось, так легко и светло писалось. Здесь пережил он дни тревог и смятений, особенно в последнее время, когда после петиции тучи собирались Над его головой. Что ни говори, а частица души навсегда осталась в этой школьной боковушке.
Кастусь еще раз окинул взглядом стены, опустевший стол и вышел на крыльцо. Вышел и увидел, что около саней стоят ученики. Собралось их человек двадцать... Были тут Алесь Грилюк, Петрусь Лемеш и даже Сергей Попок, которого Кастусь никак не ожидал увидеть: несколько раз осенью ставил его в угол.
— Прощайте, дети! Учитесь грамоте, учитесь добиваться правды. Без нее трудно жить на свете.
Вперед выступил Сергей, снял шапку:
— Спасибо вам, пане учитель, за все доброе, что делали вы для нас и для наших родителей. Мы вас никогда не забудем. Счастливого вам пути!
У Кастуся защемило сердце, даже накатилась слеза. Он помахал ученикам рукой и вскочил в сани.
— Н-но! — взмахнул кнутом Семен Крищук.
— Счастливо! Доброй дороги! — кричали ученики.
***
Мицкевич быстро и сравнительно легко прижился в Верхмене: это было уже третье место его учительской службы, а во всех школах губернии порядки и обычаи были, считай, одинаковые, даже здания походили одно на другое. Берись и отрабатывай свои двадцать рублей. В новой школе была разве что одна особенность: здесь работали два учителя. Если в Люсине и Пинковичах приходилось вести все четыре класса, то в Верхмене Кастусю достались третий и четвертый. Это было уже полегче.
Кастусь с жадным вниманием следил за газетами. Хотелось знать, куда пойдет страна, сумеет ли народ добиться перемен. Тогда, в начале 1906 года, когда Кастусь с братьями приехал в Верхмень, ему казалось, что еще не все потеряно, что борьба за землю и волю, правду и народное счастье по весне разгорится с новою силой. В годовщину кровавого воскресенья — 9 января 1906 года — во многих городах страны прошли забастовки и демонстрации. Ходили слухи, что бунтуют латыши. Газеты приносили тревожные вести. Многие факты свидетельствовали о том, что волна черной реакции захлестывает Россию: в Москве генерал Дубасов потопил в море рабочей крови декабрьское восстание, на Либаво-Роменской железной дороге за участие в забастовке уволено 238 рабочих и служащих, на Кавказе карательные отряды казаков стреляли из пушек по осетинским селениям, в могилевскую тюрьму привезли из многих уездов губернии крестьян, участвовавших в аграрных бунтах.
Становилось очевидным, что вопрос «кто кого?» решался на данном этапе в пользу царизма. Все туже и туже затягивалась петля на шее дарованной манифестом 17 октября 1905 года свободы печати. Только в Минске за два месяца были закрыты четыре газеты.
Кастусь сожалел, что далеко остались учительница Гонцова, пинские знакомые. Не с кем было открыто поговорить, поделиться мыслями, догадками. Не попадало больше в руки нелегальной литературы. Здесь, на новом месте, Кастусь чувствовал себя, как на острове, отрезанном от всего происходящего на свете. С коллегой-учителем Анциповичем не поговоришь: тот, как черт ладана, боялся разговоров о политике.
Правда, несколько раз Кастусь с местными мужиками ездил в Минск. От Верхменя до губернского центра было не так и далеко — верст сорок. Но что ты услышишь, о чем разузнаешь в Минске, если там нет ни близких, ни знакомых? Тем более что на город, как и на всю губернию, распространялся особый режим, что было равнозначно введению военного положения. Полиция арестовывала подозрительных, минский тюремный замок был набит битком, окружной суд работал без передышки. В такой обстановке не очень-то разговоришься с людьми, все держат язык за зубами.
Во время одной из таких вылазок в Минск — было это на исходе зимы — Кастусь заглянул в одну книжную лавку, в другую, накупил столичных и минских газет, а на углу Захарьевской и Серпуховской, возле кирпичного здания с красивой вывеской: «Минское отделение крестьянского поземельного банка», увидел, что какой-то парень продает старые книги. Подошел, стал перебирать книги, и вдруг на глаза попалась небольшая белорусская брошюрка в зеленой обложке: «Аб чым у нас цяпер гаманяць».
Вечером развернул брошюрку. Нет, не то! Какой-то писака всячески расхваливал царский манифест 17 октября. Много пороху тратилось на то, чтобы доказать, что-де надо слушаться не злых людей, которые подбрасывают листовки, а начальство. В конце брошюры неизвестный автор давал советы крестьянам: не рубить панский лес и не посягать на чужое добро. Было понятно, с какой целью издана эта книжонка. Но почему царские власти использовали для своей пропаганды белорусский язык, который сами не признавали и втаптывали в грязь? Не исключено, что те самые «обманщики», «злые люди», о которых шла речь в брошюре, издали свои, белорусские книги, где по-иному излагали для народа царский манифест, и эта брошюра была прямым ответом на них.
Так или иначе, но казенная брошюра дала Кастусю толчок, заставила вернуться к творчеству. Всю зиму он не брался за перо: то тревожное ожидание перемен, то хлопоты с петицией, а потом переезд на новое место. Теперь же опять сидел поздно ночами, тихонько расхаживал по своей комнатушке, чтобы не разбудить братьев, спавших за дощатой перегородкой, и писал, писал.
Словно прорвалось какое-то творило в плотине, сдерживавшее его душевные порывы. Слова слагались в строки легко и просто, их не надо было искать, они давно были выношены в сердце и просились на бумагу:
Край наш бедны, край наш родны!
Лес, балоты і пясок...
Чуць дзе крыху луг прыгодны...
Хвойнік, мох ды верасок...
Наша поле кепска родзіць,
Бедна тут жыве народ,
У гразі жыве ён, ходзіць,
А працуе — льецца пот...
Весна, властно стучавшаяся в школьное оконце, придавала энергии и творческого задора. Радость, бодрость и подъем полнили все существо поэта. Все воспринималось обостренно, глубоко и ярко. Неясные и неопределенные чувства и впечатления, которыми он жил изо дня в день, гражданская озабоченность — все это изливалось на бумагу, обретало четкий смысл и направленность. Это был самоанализ, взгляд на себя и на свою духовную жизнь как бы со стороны:
Чым успомніць цябе, моладасць,
Жыцця светлага ты раніца?
Прылятае вясна мілая,
Ды вясна мая туманіцца.
Дзе вы, думкі мае чыстыя,
Майго сэрца дзеткі мілыя?
Як жылося лёгка з вамі мне
У дні шэрыя, пахілыя!
Не было дня, чтобы у поэта не родилось нового замысла, не появилось на свет нового стихотворения. Широким неудержимым валом шла по земле весна, звенели серебряными колокольцами жаворонки, будили луга и все окрест от зимнего сна, вливали в сердце надежду на большие перемены.
Чуял Кастусь, что весна должна пробудить не только природу, но и людей. Прошлогодняя весна была этому неоспоримым доказательством. Думалось, что вот-вот на простор вырвется волна народного гнева, с новой силой пойдет борьба за землю и волю. К этому готовился и об этом писал в своих стихах. Хотелось сказать о многом, и в первую очередь — о крестьянской беде-недоле, пережитой им, хорошо знакомой ему, мужицкому сыну. Знал он и тех, кто держал крестьянина в ярме, не давал ему расправить плечи: