Дядькин рассказ потряс Кастуся. Так вот почему отец так внезапно умер! Но поди кому-нибудь пожалуйся. Не пойдешь, не зная, у кого поднялась рука. А он же никогда не причинил людям вреда. Правда, княжеское добро стерег, да что ж было делать, когда такая семья на шее, а объездчик Абрицкий глаз не спускает с лесников. Вот уж не думал, что отца ждет такая смерть.
В ту ночь долго не спалось. То жарко и тяжело было под куделянкой, то вдруг холодный пот прошибал. Когда второй раз пропели петухи, вроде и сморил его сон, но это было всего лишь тревожное забытье. Почему-то приснился их классный наставник Лычковский, потом пришел к ним в Альбуть дед Юрка и говорит: «Ты, Костэн, спишь и не видишь, что ваше гумно горит». Он одеяло с себя, глазами хлопает — и опять ворочался, пока под утро не провалился в глубокий сон.
После завтрака Юзик потащил брата показывать новую усадьбу. Здесь еще пустовали строения, в которых когда-то хозяйничали смолокуры. Напоминали о них бутыли в плетеных корзинах и без корзин, сложенные под навесом. Было много хозяйственных построек, но все они — хлев, истопка, овин, гумно — давно требовали ремонта. Крыльцо самой лесничовкм сгнило и обвисло, в крыше гумна светились дыры. Дядьке Антосю на все лето хватит работы, чтобы привести их в божеский вид.
Кастусь расспросил дядьку, как найти отцову могилу, и пошел в Миколаевщину. Не в деревню, а в Теребежи, на кладбище.
Теребежи — песчаный взгорок у околицы Миколаевщины. Меж тощих низкорослых сосенок и можжевельника сиротливо стоят деревянные, изредка — железные кресты: недолговечный след того, что жил когда-то и страдал на свете человек. Горестный и жалкий вид имело это кладбище. Не было тут ни общей ограды, ни богатых каменных плит, ни высоких деревьев, ни кустов сирени или жасмина. Старые и новые кресты разбросаны как попало, иные из них давно истлели, и только низенький холмик, схваченный дерном, давал знать, что здесь нашел приют какой-то селянин-бедолага.
Кастусь пересек Теребежи и вышел на ту сторону кладбища, где под молодой сосенкой желтел свежий песок. Вот крест на могиле деда Казимира и хохолок можжевельника напротив. Значит, тут покоится отец, это его последнее пристанище...
Стихи, стихи...
Как быстро бегут дни, недели, даже годы!.. Мелькают, словно те телеграфные столбы за окном вагона, когда паровоз мчит состав на полной скорости. Грохочут колеса на стыках рельс — и жик-жик! — отсекаются, отваливаются один за другим годы...
Кастусь сидит у окна в вагоне третьего класса и смотрит, как бегут навстречу леса и перелески, болота с чахлыми, карликовыми сосенками. Кажется, недавно он с тревогой в сердце ехал в далекое и незнакомое Люсино и вот так же, как сейчас, всматривался в печальные осенние пейзажи Полесья. Тогда его смущало, что едет в школу с опозданием, едет первый раз и не знает, как приживется там, какой получится из него учитель. Самому не верится, что с тех пор прошло уже три года и он в четверый раз едет начинать новый учебный год в школе.
За это время тогдашний семинарист Кастусь Мицкевич, который с робостью и стеснением внес тогда в вагон свой деревянный сундучок с самоваром впридачу и не знал, где с ними приткнуться, стал другим человеком. Он повзрослел, раздался в плечах, давно сменил люсинский лапсердак на простенький, но приличный и хорошо пригнанный к его фигуре костюм. Во всем его облике чувствовались энергия, бодрость и сдержанная сила.
С Кастусем ехали братья: десятилетний Юзик и Михась восьми лет. Взял их с собою без особой охоты: мальчишки в таком возрасте, что за ними нужен глаз да глаз. Но в Смолярне школы близко не было, и сорванцы росли, что называется, на лес глядя. Надо было как-то помочь матери, и Кастусь взял братьев с тем расчетом, что они будут ходить в его школу. А точнее: в Пинковичскую школу, что была недалеко от уездного Пинска. Там он будет работать уже третий год. В Пинковичах и в самом Пинске у него много добрых знакомых и верных друзей. Все мысли Кастуся теперь были о том, как бы скорее встретиться с ними, поделиться новостями. Завтра и уж никак не позже, чем послезавтра, надо сходить в Пинск, взять у Янкеля нелегальную литературу и узнать, когда будет очередная сходка. Потом он наведается в Купятичи, услышит московские новости. Купятичская учительница Ольга Гонцова на летние каникулы ездила в Москву, она должна привезти оттуда много интересного, да и, надо полагать, тоже раздобыла запрещенных книг. Надо потолковать с Сымоном Крищуком: чем живет деревня, какие настроения у крестьян тут, на Полесье?
Нынче Кастусь выехал к месту работы почти на неделю раньше обычного. Съехавшимся в Миколаевщину учителям не сиделось дома: по многострадальным российским просторам шагала тревожная и неспокойная осень 1905 года. Кровавое воскресенье, январская забастовка, охватившая многие промышленные центры страны, эхо Порт-Артура и Цусимского боя, восстание на броненосце «Потемкин», война на востоке, в которой по-прежнему лилась народная кровь,— все это переполняло чашу терпения. Атмосфера тревожного ожидания проникла во все слои общества. Газеты выходили с цензурными белыми пятнами на полосах, но все равно на их страницы попадали сообщения о забастовках, земельных бунтах. Летом 1905 года были на слуху открытые призывы к свободе слова, печати, собраний, шла речь о праве на создание профессиональных союзов, на организацию забастовок. В печати мелькали лозунги: «Да здравствует Учредительное собрание!», «Свобода — равенство — братство»...
В окне показалось Любашево. Александра Фурсевича там уже скорее всего нет: он собирался поступать учиться в Виленский учительский институт.
Скоро и Люсино. По сравнению с Пинковичами Люсино — глушь, ничего не скажешь, но надолго останется оно у Кастуся в сердце. Там он делал первые шаги на учительском поприще, там встретил Ядвисю. Была ли это настоящая любовь? Кастусь и сам не знает. Возможно, он немного и погорячился, поспешив оставить Люсино...
Через неделю после пасхи Кастусь поехал с тремя люсинскимн учениками, державшими экзамен за четыре класса начальной школы, в Лунинец. Все четверо отвечали бойко и уверенно, задачи решили и диктант написали не хуже других. Лунинецкий учитель Корытько только качал головой, а инспектор народных училищ Кедров, присутствовавший на экзаменах, даже сказал:
— Могу предложить вам, Мицкевич, место получше. Из Пинковичей я перевожу Мархеля, а вас хочу поставить на его место. Как вы на это смотрите?
— Подумаю.
— Подумайте и напишите прошение на мое имя. Только не тяните долго...
Возвратившись тогда из Лунинца, узнал, что Ядвися, не попрощавшись с ним, уехала. Он сел и написал прошение. После того ни разу не довелось видеть ее. Не раз порывался съездить в Люсино, да так и не собрался. Чего ехать, если там нет Ядвиси? Видно, не судьба им встретиться!..
Люсино... Сначала показалось здание разъезда, а потом и концевые хаты деревни. Всё как было прежде, когда он ходил по этим стежкам-дорожкам. Сейчас Кастусь спокойно рассматривает знакомые места, а когда уезжал в Пинковичи, на душе было смутно, провожал взглядом разъезд и деревню и словно чувствовал какую-то вину перед ними.
Скоро будет еще одно памятное место. Проезжал он как-то здесь и, сидя у столика, заносил в тетрадку строчки, сложившиеся в дороге. А тут вдруг налетел дождь, стал заливать через окно. Хотел было закрыть окно — не поддается. Схватил ремни в обе руки и даже не заметил, как выронил тетрадку. Ветер подхватил ее и швырнул в болото. А в той тетрадке были семинарские стихи, поэмы «Страх», «Яшукова гора», «У костра» и еще что-то — всего не припомнишь... Произошло это на перегоне между Люсином и Мальковичами, как раз в том месте, где речка Цна близко подходит к железнодорожной насыпи. А из вагона не выскочишь. Хоть локти кусай! Столько трудов пошло прахом. Поезд мчит себе дальше, люди в вагоне заняты каждый своим, и никому нет дела до того, что у тебя такая беда. Кое-что удалось восстановить по памяти, но многое пришлось бы писать заново, будь на это время, а главное — охота и настроение.
Случай с тетрадкой надолго выбил из творческой колеи. Мешало писать еще и то, что порою пропадала вера в свои поэтические силы. Кастусь все чаще и чаще задавал себе вопрос: «Поэт ли я?»
Все знакомые по семинарии считали его поэтом, причем с незаурядным дарованием. При встречах всегда расспрашивали, что он новенького написал, а когда слышали в ответ, что ему недосуг или просто не пишется, никто не верил. Петрусь Жук как-то при встрече поинтересовался:
— Старик, не твои ли это стишки напечатаны в «Журнале для всех»? Там есть несколько пейзажных зарисовок, подписанных М. К.
Кастусь покачал головой: нет, не его. Правда, однажды он просмотрел свои русские стихи, написанные еще в Несвиже, в Люсине и отчасти в Пинковичах, выбрал те, что наиболее, на его взгляд, удались, и впервые пустил их в люди — послал в петербургский «Журнал для всех». Было это осенью 1904 года. Интересно услышать наконец мнение людей, которые сами пишут стихи и, наверное, разберутся, что хорошо и что худо в его писанине...
Почему именно в «Журнал для всех»? Потому что тот был известен и популярен среди передового учительства и демократической интеллигенции своим критическим направлением, на его страницах печатались сочинения А. Чехова, М. Горького, А. Куприна, Л. Андреева, И. Бунина и многих других русских писателей. Во-вторых, молодому поэту казалось, что этот журнал охотнее других печатает произведения начинающих авторов.
Ответ пришел через какой-нибудь месяц. С волнением взял Кастусь в руки толстый конверт. Он сразу понял, что стихи возвращают. Да, так и есть. Но в душе еще жила надежда, что одно или два стихотворения оставили, чтобы напечатать. Нет, возвратили все... Красным карандашом подчеркнуты некоторые строчки и отдельные слова, кое-где стоят вопросительные и восклицательные знаки. К рукописи приложен небольшой листок, на котором на машинке напечатано:
«Уважаемый г. Мицкевич!
В Ваших стихотворениях есть много свежести и чувства, но они иногда неудачны по отдельным выражениям, по форме. Эти стихи, если Вам удастся исправить их, редакция поместит, а в дальнейшем надеется получить от Вас такие стихи, которые она охотно поместит на страницах своего журнала.
Секретарь редакции «Журнала для всех».
Дальше шла неразборчивая подпись.
Ответ редакции обрадовал Кастуся. Не беда, что его стихи, по сути дела, отклонялись. Важна была общая их оценка столичным журналом. Будь там все слабо и плохо, секретарь редакции не стал бы церемониться. Значит, есть что-то заслуживающее внимания. Кастусь был согласен с замечаниями, он и сам чувствовал, что в его русских стихах недостает естественности звучания, строка вымучена, лишена легкости. Вот, скажем, стихотворение «Заход солнца», написанное летом 1902 года:
Луч последний догорает,
Золотя вершины гор,
И пурпуром обливает
Рощу тихую и бор.
Запад в бисере пылает,
Все в багрянце облака,
И в пурпуре засыпает
В берегах своих река.
Не то, не то! Картина заката солнца получилась очень уж общей, банальной: ни одного яркого образа, ни одной удачной рифмы. А чего стоят эти словечки: «пурпур», «бисер», «багрянец»! Только для рифмы за уши притянута строка «Золотя вершины гор»... Иное дело его белорусские стихи. Они более звонки, просты, причем эта простота сочетается с юмором, с улыбкой.
Люблю я слухаць шум ад таркі —
Дзяруць картофлю на бліны,
У печы піск люблю ад скваркі —
Прынадна пахнуць мне яны.
Няхай злуе айцец духоўны,
Няхай суліць мне пекла ён,—
Люблю я больш, як звон царкоўны,
Скаварады аб прыпек звон.
Было еще одно немаловажное обстоятельство. Над русскими стихами молодой поэт просиживал ночи, бился над строкой, долго искал нужные слова, заменял одну рифму другой, а стих получался сырым, многословным, каким-то суковатым. Сам сознавал, что его произведения надо еще править и править, прояснять мысль, чтобы вышло что-нибудь путное.
Белорусские стихи давались Кастусю куда легче, будто сами выливались на бумагу. Не надо было чинить насилие над строчками, мучительно искать рифмы. Сидит, бывало, в классе с учениками, а в голове само собою складывается стихотворение. Идет пешком в Пинск, и за дорогу, глядишь,— есть несколько строф. Вечером, прежде чем уснуть, не раз и не два встанет, чтобы записать новые строки. Больше того: иногда во сне рождались белорусские стихи...
Правда, сам Кастусь на свои эти опыты с белорусским языком смотрел с некоторым недоверием. Может, ему только кажется, что это неплохо, ибо нет под рукой стихов других поэтов? Стихотворение на русском языке можно было сравнить, не говоря о Фете или Тютчеве, хотя бы с поэтическими произведениями Надсона, Жадовской или современных поэтов Балтрушайтиса, Белого, Анненского. И такое сравнение всегда с очевидностью показывало, как сыры и немощны «стишки», выходившие из-под его пера.
У Кастуся была своя небольшая библиотечка белорусских книг: витебское издание 1898 года поэмы «Тарас на Парнасе», сборничек Янки Лучины «Вязанка», две брошюры, напечатанные в Лондоне,— «Хто праўдзівы прыяцель беднага народу» и «Як зрабіць, каб людзям стала добра на свеце?». Удалось раздобыть фольклорно-этнографические сборники «Пинчуки» Булгаковского и четвертый выпуск «Белорусского сборника» Романова. Вот и все из печатного. Была еще общая тетрадь, в которую он переписывал некоторые белорусские произведения. Тетрадь эту, как и дневник, Кастусь старательно скрывал от чужого глаза. В ней были не только стихотворения Франтишека Богушевича, но и отдельные места из нелегальной литературы, а также запрещенные песни: «Отречемся от старого мира», «Вперед без страха и сомненья», «Не плачьте над трупами павших борцов», «Варшавянка», «Смело, товарищи, в ногу!» и другие. Кастусь сравнивает свои стихи с теми, что были напечатаны, и приходит к мысли: у него не хуже. А может, он слишком самоуверен и закрывает глаза на свои недостатки?