Мужык, як кінуты на мора
У стары човен і разбіты,
А вецер моцны і сярдзіты
Шуміць, бушуе і раве...
— Может, стоило бы социальный момент прояснить и усилить.— высказал свое мнение Болтуть, когда Кастусь дочитал поэму.— Идти вслед за легендой — этого мало. Тебе надо познакомиться с такой вот литературой.— И гость выложил на стол несколько зачитанных тощих брошюрок.
Кастусь взял верхнюю книжицу в синей обложке; «Правдивый рассказ, откуда и куда идут мужицкие денежки». И еще: «Лютня» — сборник революционныз песен, «Лиса Патрикеевна». Это были нелегальные, по большей части женевские издания русских народовольцев. Была одна и белорусская — «Пра багацтва ды беднасць»,— тоже изданная в Женеве в 1881 году. Нет, таких брошюрок люсинский учитель и в глаза не видывал.
— Я думаю, тебя не надо учить, кому можно, а кому нельзя показывать это,— сказал Болтуть и добавил: — А как прочтешь, отвези эти книги в Пинск. Я дам тебе адрес столяра Янкеля. Он, кстати, твой земляк, родом из Столбцов... Скажешь, я прислал. Он тебе даст на время что-нибудь другое...
После отъезда друга Кастусь вечера напролет просиживал над нелегальными книжками. Сосредоточенно читал, размышлял над прочитанным, делал выписки. Это было для него открытием нового мира. Как будто он ходил до сих пор впотьмах, а теперь вдруг откуда ни возьмись пробился свет и он ступил на тропу, озаренную солнцем. Правда, до многого он доходил еще раньше своим умом, о многом думал так же, как было написано в этих книгах. Трезвый ум подсказывал, а жизненные обстоятельства вынуждали критически смотреть на некоторые стороны общественного устройства. Но здесь он впервые встретился с тем, чтобы об этом говорилось вслух, без оглядки. Из этих книг следовало, что царь и вся царская свора — это кровопийцы, пьявками впившиеся в живое тело народа. Рабочие и крестьяне — вот истинные творцы всех богатств на земле, но пользуются этими богатствами помещики и фабриканты. Книги раскрывали всю хитрую механику сбора налогов, распределения национального дохода, в них говорилось, сколько расходует царский двор, какая часть бюджета идет на армию и что остается на просвещение.
Особый интерес вызнала книжка «Пра багацтва и беднасць». Кто ее автор — неизвестно, только сказано, что это перевод с украинского. Правописание несколько своеобразное, в частности передача йотированных гласных, но общее звучание фразы довольно близко было к складу народной речи. Кастусь несколько раз перечитал ее вслух, ловил звучание белорусского книжного слова, пробовал его, так сказать, на зуб: «Пакуль будуць багатыя і бедныя, пакуль бедныя будуць рабіць на багатых, а багатыя наймаць бедных,— да той пары ніякай волі няма... Што б была воля, для гэтага сялянам павінна належаць уся зямля, бо яны на ёй працуюць; работнікам трэба фабрыкі, заводы і розныя інструменты, бо яны, а не паны зрабілі гэтыя фабрыкі ды заводы. Калі так будзе, то тагды і настане воля...»
Кастусь так увлекся нелегальной литературой, что засиживался иногда далеко за полночь. Некоторые книги читал по нескольку раз, в других перечитывал наиболее яркие и острые места.
— Что это вы, паночку,— не раз спрашивала бабка Марья,— все сушите да сушите мозги? Вон соседские паненки жалуются, что совсем перестали навещать их. Разве так можно?
— Можно, бабка, можно! — отшучивался Кастусь.— Не только можно, но и нужно,— чтобы девчата не очень-то нос задирали... Если б ты, бабуля, знала, какие есть интересные книги, и про девчат забудешь...
— Не знаю, сынку,— отвечала сторожиха.— Не умею читать.
—Давайте я стану вас учить.
— Нет, голубок! Глаза уже не те. Да в могилу и без грамоты пустят...
В один погожий и ласковый весенний день нежданно-негаданно свалилась на Кастуся горькая весть. Он был на уроке, когда подъехал на санках староста Роман Круглый и осторожно постучал кнутовищем в окно. Кастусь поднял голову и увидел у него в руке конверт. Письмо! С упавшим сердцем, словно в предчувствии недоброго, выбежал на крыльцо, взял конверт, надорвал, пробежал первые строчки. В глазах потемнело, повело в сторону. Чтобы не упасть, оперся на косяк. Не верилось в то, о чем извещал дядька Антось: «...неделю тому похоронили отца».
Кастусь не помнил, как он вернулся в класс, отпустил учеников по домам и снова достал из кармана конверт. Дядька Антось писал, что отец проболел недели две и умер 23 февраля. Владик ездил в Столбцы к знакомому телеграфисту, чтобы тот дал телеграмму на разъезд Люсино. Телеграмма, видно, не дошла, ибо их, Кастуся и Юзи, на похороны не дождались...
Поднял полные слез глаза и только тут увидел, что в классе сидит Юзя и испуганно смотрит на него.
— Нет, Юзя. нашего таты,— тихо проговорил Кастусь.— Неделя, как похоронили. А мы с тобой ничего не знали.
На плач Юзи пришла из кухни бабка Марья. Она тоже прослезилась и тут же принялась утешать:
— Жаль батьки, да плачем своим, дороженькие, вы ему уже не поможете. Такова божья воля, паночку милый. Вы как-то спрашивали, для чего мы на свете живем. Так вам скажу. Живем мы на свете, чтобы горе мыкать, страдать и помереть. Чаше всего, когда еще дети не стали на свои ноги... Сколько же годков вашему батьке?
— Пятьдесят три всего.
В тот же вечер, едва на сердце немного отлегло. Кастусь сел за письмо. Начал с утешений, а закончил вопросами. Почему раньше не написали, что отец при смерти? Выслушивал ли его доктор? Какую он признал болезнь? Что решили делать с купленной землей?
Долго не было ответа Встревоженный молчанием, Кастусь уже боятся, как бы там, в Альбути, не стряслось еще какой беды, и собирался уже хоть на денек съездить домой, но тут наконец получил долгожданное письмо. Дядька Антось писал коротко: надо переезжать в Смолярню, сейчас у них самые сборы, на днях выедут на новое место.
Кастусь уже собрался было в дорогу, но потом передумал: какая там от него помощь, если приедет на один день? Даже толком поговорить не удастся. Лучше дождаться пасхи, тогда можно будет поехать почти на всю неделю, расспросить обо всем, посмотреть на те Темные Ляды, где находится урочише Смолярия.
Домашние хлопоты
Так Кастусь и поступил.
За два дня до праздников кучер пана лесничего подкинул учителя и его сестру на полустанок в Мальковичи, где останавливался утренний поезд. На Люсинском разъезде делал остановку только вечерний, а провести ночь в дороге не хотелось. Поэтому Кастусь решил добираться в Мальковичи, чтобы в этот же день еще засветло попасть в Столбцы.
Весна на Полесье в тот год началась рано, но только в последнюю неделю начала наконец спадать вода. Грязи и воды еще хватало, и пока ехали до Мальковичей, несколько раз чуть не поплыли вместе с возком.
Под вечер Кастусь с Юзей шли через лес в Смолярню. Они уже знали, что мать с ребятами и дядька Антось переехали. Догадывались, чего им стоили переезд и устройство на новом месте. Все бы не беда, будь с ними отец.
С такими мыслями Кастусь поднялся на пригорок и кивнул Юзе: передохнем. От Столбцов до Смолярни недалеко, и он взял с собою чемодан. Казалось бы, что в нем за груз: гостинцы братьям и сестрам, платок маме, табак «Стамболь» дядьке Антосю,— а рука заболела. Вон уже и панская усадьба, а там поблизости и лесничовка, известная под названием Смолярня: в ней когда-то гнали смолу и скипидар.
— Видишь, сынку, как у нас получилось? — со слезами встретила Кастуся мать.— Только собрались взяться за дело на своей земле, а тут на тебе!..
— Скажите, мама, что же случилось? Зимой, когда я был дома, тата чувствовали себя вроде неплохо. И в обход ходили, и, помню, в лесничество. Правда, пили соду, но они же, сколько я знаю, всегда пили соду... Доктор-то хоть какой-нибудь смотрел?
— Две недели полежал — и все,— снова заплакала мать.— Мы ему и травы, и сверженского фельдшера вызывали, и доктора из Несвижа привозили, и в настое сена парили — ничто не помогало. Потом стал кашлять кровью и просить, чтоб вынесли из хаты на двор. Дядька Антось сколотил полати, обложил батьку кожухами, он лежит на спине и молча глядит в небо... Отмучился батька, а вот нам еще долго горевать...
Сбежались дети. Разделив между ними конфеты, Кастусь пошел поздороваться с дядькой Антосем, который стучал молотком в хлеву — делал выгородку для телушки. Обнялись с дядькой и поцеловались.
— Слышу, дети что-то засуетились,— радостно сказал Антось.— Но не подумал, что у нас гости... А тут, видишь, брат, какие дела... Жить бы да жить Михалу, землей обзавелись, дети на свой хлеб выходят, а он возьми да...
Дядька не мог дальше говорить, смахнул слезу. Он постарел, осунулся как-то за последнее время. Переживает, конечно. С Михалом они жили душа в душу, с полуслова друг друга понимали. Переезд в Смолярню лег прежде всего на дядькины плечи. Антось давно не брился, зарос седой щетиной, кончики когда-то молодецких усов обвисли, серые приветливые глаза смотрели горестно и виновато.
— Дядя, скажите, что все же с батькой стряслось? — допытывался Кастусь.— И не болел, кажется, чтобы так уж тяжело.
— Э-эх! — вздохнул дядька Антось.— Ничего ты, хлопче, не знаешь,— и стал запирать хлев.
Дядька был, видно, не в том настроении, чтобы пускаться в разговоры, и Кастусь не стал бередить его раны. Пускай! Надо выждать момент, когда Антось сам станет рассказывать. Тогда он выложит все.
После ужина за столом долго шел разговор о событиях последних дней. Оказывается, согласия насчет того, ехать или не ехать в Смальгавок, между старшими не было. Мать стояла на том, чтобы продать землю.
— Как ты поедешь с такой оравой в чужие люди? — вопрошала она.— Едоков много, а помощников?.. Строиться там надо, а где денег возьмешь? Случись какая беда, не к кому и притулиться. Нет, как хотите, а я своим бабским умом считаю, что не надо нам никуда ехать. Был бы батька с нами — другой разговор...
— Мама, но и тут нам житья не будет,— вставил слово Владик.— Рачок, будь он неладен, увидите, не даст нам дышать спокойно. Помните, что он тате сказал, когда тот попросил продать лесу на хату? «Если на домовину, то и даром дам, а на хату не продам ни одного комля»,— вот что он сказал. А батька отслужил Радзивиллу и его подпанкам больше двадцати лет. И что выслужил? Фигу с маком!.. То же самое и я получу. Вернее сказать, уже получил. Ну, обождали бы, дали этот год посидеть еще в Альбути. Мы такое горе пережили, отца похоронили... Так нет же! Рачковский вызвал, глядит зверем: «Чтоб через неделю был в Темных Лядах!» Я было заикнулся: «Паночку, родненький, у нас и так беда, осиротели, сжальтесь...» Где там! Еще орать начал, грозить: «Чтоб через семь дней был на новом месте, а нет, так...» Чтоб у него семь чирьев выскочило на мягком месте!..
— Значит, ты, Владик, за то, чтобы переезжать? — уточнил Кастусь.— А вы, дядька Антось?
— Что мне сказать? — поскреб потылицу дядька Антось.— Мать права. Нелегко, ох нелегко будет начинать на новом месте. Хлопот и горя хватим... Но и Владик тоже прав. Не будет нам жизни на панском хлебе, если здесь останемся. Собачья у лесника служба: и акинчицкому начальству надо угодить, и людей не обидеть, в гнев не ввести. Видели, как батьке доставалось? Скажу одно: мне век доживать с вами. Куда вы — туда и я... Если и не поедем в Смальгавок, все равно надо собираться туда — поле засеять. Через недельку поеду, засею и скажу людям, что будем продавать землю...
— А как ты считаешь? — обратилась мать к Кастусю.— Видишь, никак не дойдем до толку, что нам делать и как делать...
— Если вы, мама, не хотите ехать в Смальгавок, а Владик говорит, что, мол, трудно угодить каждому подпанку, значит, надо искать что-то третье. Ну, скажем, ту землю продать, а поспрошать тут, поближе... Тата все время думали о том, как бы бросить лесниковский хлеб да сесть на своей земле. Не суждено ему было... Значит, нам надо этого добиваться... До каких пор жить на привязи, ходить на задних лапках перед Абрицким?..
Дети давно спали, а за столом все продолжался разговор. Зашла речь о Смолярне, где лесничовка и хлев требовали ремонта.
— Не надо только падать духом,— сказал дядька Антось.— За лето и осень все подлатаем, крышу в хлеву перекроем, а для хаты вторые рамы свяжем. Дал бы бог здоровья...
Спать Кастусь лег в сенях. Накрылся тяжелым одеялом-куделянкой и стал дожидаться дядьку Антося. А того все нет и нет. Где-то в кладовке скреблись мыши, потом, видно, крыса пробежала под кроватью. Наконец тихонько скрипнула дверь.
— Спишь?
— Нет.
— Ты хотел, чтоб я рассказал про батьку,— присел на кровать дядька Антось.— Он бы еще жил, да нашлись такие, что помогли ему переселиться в Теребежи. Слушай... Как-то шел Михал из Акинчиц, заглянул к тетке Хруме и малость клюкнул. Ну, бредет себе тропочкой, мурлычет что-то под нос, и только вошел в ельник, тут его и огрели чем-то по голове. Рассказывал: лежит он на снегу и как сквозь сон слышит — двое топчут его ногами. Один был в чуках, а второй в сапогах. Потом он впал в беспамятство. Пришел в себя от холода, шумело в голове и жутко болело в правом боку. Едва поднялся на ноги, по сторонам водило. Чувствует — вся шея в крови. Хотел снять шапку, да не смог: присохла возле уха. Я потом его отмывал, так скажу тебе... Повезло еще, что был в зимней шапке, а то и не встал бы... Как он дополз сам и ружье приволок, уж и не знаю...
— А ружье цело?
— Те нелюди сообразили. Ружье — не иголка, его не спрячешь, а оно могло бы вывести их на чистую воду. И поломать сгоряча не успели... Мать увидела Михала, всплеснула руками: «Что с тобой?» — «А то не видишь! «Темную» устроили». Больше не сказал ни слова, сколько мы ни расспрашивали. Назавтра я привез сверженского фельдшера. Покачал он головой, когда осмотрел Михала, выслушал и ничего определенного не сказал, только посоветовал поить топленым молоком с медом. Тогда я в Несвиж за доктором. Тот надел свои стеклышки на нос, посмотрел и сразу мне говорит, что дело дрянь... Сколько я ни выспрашивал у Михала, кто его так, он одно: не знаю. Может, и знал, да не хотел сказать. Я думаю, это ворюги, которые крали лес. Им не раз Михал становился поперек дороги. Понимаешь, обо всем об этом в письме я не хотел писать...