— Дядь, а дядь, еще что-нибудь,— попросил молодой парень.
— Нет, браток,— ответил Гришка,— теперь пусть наставник нам какой-нибудь свой стишок расскажет. Он по-нашему, по-простому стихи складывает...
— Никакой я еще не наставник... не учитель... Да и тетрадку с собою не взял.
— Ну, не отнекивайся, человече!
— Свои люди, чего там...
— Давай, давай, Мицкевич!
Кастусю сделалось неловко: кто он такой, чтобы люди его упрашивали? Встал с мешка.
Колькі таго веку,
I той надаядае:
Мала чалавеку
Шчасця выпадае...
Бедната ліхая
Прабярэ да пятак:
Грошай не хватае
Нават на падатак...
Цяжкую работу
Робіць чалавек.
Колькі таго поту
За свой вылье век!..
— Скажи ты мне, браток, такую штуку,— недоумевая спросил Гришка, когда Кастусь перевел дух — стихотворение было длинное,— откуда ты всё как есть про мою житух знаешь? «Хлеба лишь до воскресенья, на два раза только круп...» В хате у меня, кажись, не бывал, а всё тютелька в тютельку... Смотри ты, как оно выходит...
Сымон-музыкант
Как-то в конце августа Кастусь пошел в Миколаевщину к Алесю Сенкевичу — договориться о дне отъезда в Несвиж. Потом приятели вместе побывали в Негертове, где жил Сымон Самохвал.
Усталый, он под вечер без спешки возвращался домой.
В лесу было тепло, звенели птичьи голоса, однако неуловимое дыхание близкой осени уже ощущалось в природе. Как-то не по-летнему выглядело небо, иначе шумели деревья. На песчаных пригорках жестко щетинился мятлик, кое-где цвел вереск. Серебристые нити паутины плыли в воздухе, цеплялись за кусты и траву. Кастусь нагнулся и поднял красный осиновый листок...
Осень! Еще год учебы, а там раскинет перед ним жизнь новые неведомые тропки. Куда поведет его доля — в близкие ли места, далёко ли,— это еще загадка, но он знает одно: сердцем и душою всегда будет служить простому человеку, родной Беларуси. Это было глубокое и неколебимое убеждение.
Как он станет его осуществлять, молодой семинарист еще толком не знал, но все помыслы его сводились к тому, чтобы нести свет знаний в темную деревню, пробуждать сознательность крестьянина, будоражить его мысль.
Отдавшись раздумьям, Кастусь потихоньку брел в Альбуть. Взойдя на мостик, он увидел на лужайке под дубом древнего старца. Рядом с ним стояли Аленка и маленький Юзик.
Кастусю сразу бросилось в глаза что-то знакомое в облике седого как лунь, щуплого старика-нищего. Эти торбы крест-накрест... Не тот ли это нищий-сказочник, что заходил к ним когда-то в Ластке? Кастусь подошел ближе, поздоровался. Конечно, тот самый! Правда, он сильно постарел, сгорбился, седенькая бородка его как бы выцвела, стала реже.
— Дедуля, как поживает ваша торба? В ней все так полно сказок?
— Откуда ты, сынку, знаешь про мою торбу? — поднял нищий на Кастуся слезящиеся глаза.— Худо, хлопче! И торбы мои прохудились, и память...
Когда отужинали, нищий присел на дубовой колоде, лежавшей у стены гумна. Его обступили младшие, подошел и Кастусь.
— Расскажу я вам сегодня не сказку, а быль,— начал нищий.— Жил-был не так далеко от Несвижа, то ли в Сейловичах, то ли в Юшевичах, селянин Панас. Был у него Сымонка — старший сын, хлопчик лет тринадцати. В школу Сымонка не ходил — из года в год пас коров и овец. Детских игр и забав не знал, не было у него и дружков-сверстников. Дружил он только с бобылем Гришкой, ходившим отроду в пастухах. Сымонка задавал Гришке странные вопросы: слышит ли тот, как растет трава, как смеются васильки в жите, почему летом ветер весело веет, а зимою жалобно плачет. Допытывался пастушок об этом не только у Гришки-бобыля, потому все в деревне считали его немножко чокнутым. А еще любил хлопчик музыку и сам здорово играл на дудочке. Потом Гришка отдал ему свою скрипку. Однажды осенью у пастушка стряслась беда: волк зарезал трех овец и схватил баранчика. Панас набросился на сына, крепко избил его. Сымонка взял тогда скрипку и ушел из дому. Долго он мыкался по свету один, а потом взял его поводырем какой-то слепец-нищий...
— Вы, дедуля? — подсказал Кастусь.
— Нет, не я,— покачал головой старец и продолжал: — Сымонка ходил с тем слепцом от села к селу, но ни разу не заглянул в родную деревню. Хотелось ему повидать мать, да ее уже не было в живых. Играл он на скрипке унылые песни, люди слушали и, не скупясь, подавали, но слепец греб все в свою торбу. Сымонка терпел, терпел да и сбежал от слепца, стал играть в корчме. Люди плясали, веселились, а музыканту было не до смеха. В будни, когда в корчме было мало народу, корчмарь отнимал у Сымонки скрипку и заставлял его носить воду, колоть дрова. Сбежал Сымон-музыкант и из корчмы, пошел в люди...
— А вы, дедуля, слышали, как играл Сымон-музыкант?
— Слышал! Отменно играл хлопец. Послушаешь — не забудешь.
Эта нехитрая история про Сымона-музыканта запала в душу Кастусю. Может быть, потому, что когда-то и он, как Сымонка, пас коров да овец, тоже любил музыку. Как бы там ни было, но Кастусь часто думал о Сымонке, сравнивал его судьбу со своею и не терял надежды встретиться с ним, послушать его игру...
Прощай, семинария
В третьем, выпускном классе семинаристы почувствовали наконец некоторую независимость, вздохнули свободнее. Годы тошнотворной зубрежки, когда из-за библии и Филаретова катехизиса не оставалось времени самостоятельно подумать или почитать интересную книгу, ушли в прошлое. Теперь в центре внимания были методика и практические занятия.
Хлопцы уже не просто отсиживали часы на уроках Петра Семеновича Костки — учителя начальной школы при семинарии, а пробовали свои силы и способности, сами давали уроки.
Как переволновался семинарист Кастусь Мицкевич, когда шел на свой первый урок! Как на беду, выпало ему давать урок не по русскому языку и чтению, а по арифметике. А она, арифметика, давалась ему труднее. Правда, все обошлось хорошо.
Практика окрылила семинаристов, приободрила их, вернула каждому веру в себя. Те, чье человеческое достоинство долго подвергалось испытаниям, почувствовали себя людьми. Они начали чаще посещать Несвижский городской клуб, знакомиться с девушками.
У третьеклассников вдруг появилось свободное время. Одни набросились на книги и глотали Тургенева, Льва Толстого; иные стали чаще бриться и норовили тайком улизнуть из бурсы в город.
Пошли разные чудачества. Алексей Алешкевич отпустил форсистые усики с завитушками, как у майского жука, за что получил в семинарии прозвище «Дед Хрущ». Адам Войцеховскнй отрастил широкую рыжую бороду-лопату, выстриженную посередине. Федор Адливанчик вместо ботинок заказал себе хромовые сапоги...
— Эх ты, голова! — говорил Федору Лычковский.— Отец твой в лаптях ходит, каждую копейку считает, чтобы сынка выучить... А сынку ни до чего дела нет. У него гули да наряды в голове...
У Кастуся были свои заботы. Он много писал, еще больше читал. Брал книги не только в семинарской библиотеке, но и у Федота Андреевича. Семинарист Мицкевич давно уже стал своим человеком в семье Кудринского.
Полина Ивановна — жена учителя — всегда радостно встречала Кастуся, поила чаем, шутливо жаловалась на Федота Андреевича: он-де за своей писаниной света божьего не видит. Кудринский и правда в последнее время поместил много статей в журналах «Жизнь», «Русская школа», «Вестник воспитания», «Русский архив», писал корреспонденции из несвижской жизни в виленские и минские газеты. Семинарское начальство косо посматривало на журналистскую деятельность учителя, а он был полон творческой энергии и планов. Выступал с лекциями в клубе, подал в городскую управу проект организации воскресной школы для ремесленников, хлопотал об устройстве народных чтений на исторические темы...
— Мицкевич, зайдите ко мне,— сказал однажды Федот Андреевич.— Есть для вас интересная книга.
Кастусь сходил к Кудринскому и принес «Кобзаря» Тараса Шевченко — книгу, которую он давно уже мечтал прочесть. Несколько дней ходил, как во сне, зачарованный дивной музыкой украинского стиха:
Сонце заходить, гори чорніють.
Пташечка тихне, поле німіе,
Радіють люди, що одпочинуть.
А я дивлюся... І серцем лину
В темний садочок на Украіну.
Простые, задушевные, искренние строки, полные горести и печали, сменялись мужественными и гневными словами, в которых бурлила ненависть к угнетателям, звучала великая вера в силу трудящегося человека:
Поховайте та вставайте,
Кайдани порвіте
I вражою злою кров’ю
Волю окропіте.
Все тут было близко Кастусю: и любовь к простому человеку, и жалоба на его тяжкую долю, и сыновняя умиленность родным краем.
В те дни, когда Константин Мицкевич пребывал под впечатлением поэзии Тараса Шевченко, Федот Андреевич дал третьеклассникам домашнее задание — написать сочинение: «Почему я поступил в учительскую семинарию и что она мне дала».
Несколько вечеров в комнате, где жил Кастусь, не утихали споры о том, что же дали им всем учеба в семинарии. Мнения резко расходились. Селивон Пыж — один из самых старательных третьеклассников — с пылом доказывал:
— Семинария нас людьми сделала. Через год каждый из нас, пане мой, получит должность...
— И сюртук с блестящими пуговицами, а захочешь — можешь надеть и форменную фуражку с кокардой,— перебивал Селинона Петрусь Жук.— А скажи ты мне, человече, какой от нее прок для твоей головы? Я вот учился, учился и ничему не научился!
— Ну, ты, Петрок, перегибаешь палку,— вмешался в спор Алешкевич. — Давай считать по порядку... Научился ты тут, в семинарии, курить и выпивать? Научился! Раз! Научили тебя от всякого дела отлынивать? Научили! Значит, два. Учили покорности и угодничеству? Учили! Правда, подлизой ты не стал...
— Вспомни, Петрусь, каким ты приехал в семинарию,— не сдавался Селивон.— Ходил в сермяге, даже читать толком не умел... А сейчас посмотри на себя... И не прибедняйся,.. За четыре года кое-чего поднабрался. Как по-твоему, Старик?
— Скажу по совести,— не спешил с ответом Кастусь,— я шел в семинарию с большими надеждами, а кончаю с разочарованием. Правда, четыре года учебы не прошли бесследно. Семинария кое-что дала. Приучила к дисциплине, привела в систему знания... Но еще больше дали друзья, семинарская библиотека и само время... Пришел сюда каждый из нас мальчишкой, а уходит взрослым человеком — это много значит! Сиди я даже в своей лесничовке, и то четыре года впустую не прошли бы, а здесь тем более... А в общем- то, семинария дала кое-какие знания, но тому, как дальше жить, не научила...
— Прав Старик,— поддержал Кастуся Алесь Сенкевич.— Вот закончим семинарию, получим назначения, вроде как зрелыми людьми делаемся, а порою страшно становится... А как жить-то, что делать, какой дорогой идти? Кто как, в я уже сейчас могу сказать, что не усижу в своей школе, не смогу только ухаживать за поповнами, играть в карты, поклоняться зеленому змию... Душа рвется к чему-то более высокому... А к чему — сам как следует не знаю...
Семинаристы, видно, еще долго бы спорили, но рассудительный Сымон Самохвал сказал:
— Хватит, витии, переливать из пустого в порожнее. Пора приниматься за сочинение! Послезавтра сдавать Федоту Андреевичу, а у нас ничего еще не написано. Пусть вот возьмет каждый и выложит свои мысли о семинарии. Можно писать смело: Кудринский не пойдет к директору докладывать, что у тебя в голове.
Через час в комнате стало тихо. Только скрипели перья...
«Отец предлагал мне поступить на службу на железную дорогу,— писал Кастусь.— Однако заветной моей мечтою было попасть в семинарию... И видел уважительное отношение семинаристов к своему брату крестьянину, завидовал им, как людям образованным: о чем ни спроси, они скажут, объяснят. Доступ к книгам, скрипка, коньки, камертон — все это искушало меня. Я стал с охотой готовиться, и дело решилось в пользу моего стремления... и к осознанию тщетности моих надежд».
Кастусь задумался. Писать ли, что еще внушало мысль стать учителем? Будь что будет, а выскажу всю правду! И перо снова забегало по бумаге:
«Меня обижали до глубины души презрение, с которым относились к крестьянскому сословию высшие слои общества, отношение к крестьянам их непосредственных начальников: становых, писарей, урядников, а также сельской интеллигенции и т. д. Мысль, что крестьяне ничуть не хуже, а во многих отношениях еще и лучше иных и что они пребывают в таком положении по причине своей необразованности и незнания своего «я», всегда угнетала меня. Желание пролить, так сказать, свет на их положение, дать им почувствовать свое значение — было причиной моего выбора...»
***
И вот 13 июня 1902 года выпускники Несвижской семинарии собрались на свой торжественный вечер.
Мелиоранский на этот раз раскошелился и нанял военный духовой оркестр. Хлопцы дополнительно собрали по двугривенному, и капельмейстер пообещал играть всю ночь.
Выпускники принарядились и с каким-то особым, радостным чувством на душе сидели в первых рядах. В зале было многолюдно: пришли родители некоторых виновников торжества, семинаристы младших классов, ученицы прогимназии.
На сцене, за столом, уставленным букетами цветов, чинно расположились преподаватели в парадных вицмундирах, почетные гости: командир артиллерийской бригады генерал-майор Слезкин, городской голова Сидорович, чиновник по особым поручениям Виленского учебного окрута Кулагин.
Произнеся вступительное слово, директор семинарии взял в руки книгу приказов — большой журнал в черном переплете и стал читать:
— На основании статьи № 2406 свода законов Российской империи, том XI, часть вторая, издания 1893 года, присвоить звание учителя народного училища следующим семинаристам: Михайловскому Павлу...
Оркестр грянул туш.
— Пыжу Селивону...
— Мицкевичу Константину...
Кастусь от волнения не слышал музыки. Он только видел, как раздуваются щеки у усатого соддата-трубача. И еще видел, как, улыбаясь, аплодировал Федот Андреевич.