— Это ты, Кастусёк, тут пиликаешь?
В ответ Кастусь врезал марш.
— А я думаю,— вышел на крыльцо дядька,— лежу и думаю: приснилось это мне или впрямь кто-то играет? И почему Такса забрехала и смолкла? Не иначе кто-то из своих, домашних, идет, тюкнуло мне...
***
— Что ж это ты, сынку, неважно выглядишь? — допытывалась мать, ставя на стол любимое блюдо Кастуся — гречневые блины с мачанкой-верещакой.
К столу подсели Алена и Юзик.
— Вы же, детки, ели недавно,— сказала мать.— Пускай Костик спокойно позавтракает... Вы ему только мешаете, в сами не голодны.
— Ничего, мама. Никто мне не мешает... Даже веселее вместе.
Маленькие Алена и Юзик на все утро взяли старшего брата под свою опеку: водили его в «зверинец», где подрастала дикая козочка, показывали свои игрушки.
— А вы хоть угостили Кастуся первой весенней слезкой? — входя в хату, спросил дядька Антось.
Ничего не говоря, Аленка бросилась в кладовку и принесла кружку березового сока. Кастусь пил березовик, настоенный на хлебных корках, и на него вдруг дохнуло далеким беззаботным детством. Пришла на память смешная история с клецками, которые сварил однажды дядька Антось в березовом соке...
Смотрел семинарист на мать, на дядьку Антося, на малышей, изо всех сил старавшихся угодить ему, гостю, и на сердце становилось теплее, отступала боль. Близкие, родные, дорогие!
Было у него намерение после завтрака сходить в Миколаевщину. Но отказался. Чего он пойдет? Чтобы увидеть Алесю и разбередить сердце? Нет! Да и не хотелось обижать младших, которые ходили за ним по пятам, не отпускали ни на шаг, весело щебетали и звали на речку или в лес. И Кастусь пошел с ними на Сверженскую гряду.
Вся низина вдоль реки была желтой от цветущей калужницы, на лесной опушке зеленела трава, кое-где виднелись сиреневые соцветия волчьего лыка.
Ласково пригревало весеннее солнце. Веял легкий ветерок. «Ш-шу-ши, ш-шу-ши»,— спокойно и размеренно шумели деревья. Где-то поблизости распевал дрозд, кричала желна, в ясной синеве разливалась песня жаворонка...
Кастусь вслушивался в шум леса и посвист птиц. Знакомые с малых лет звуки трогали в душе потаенные струны, которые своим звучанием заглушали недавнюю боль...
***
Кастусь собирался и обратно в Несвиж пойти пешком, но работы в поле еще не было, и дядька запряг лошадь...
Маленький, кругленький, как бочонок, Сивак трусил резвой рысцой. Миновав Клин, выехали на большак. Немного погодя началась гать. Дня три тому назад прошел спорый весенний дождь, и грязь на гати была по самые ступицы, телегу немилосердно трясло и швыряло с боку на бок.
— Тьфу ты, чертово логово! — приговаривал дядька Антось.— По этой дороге только горшки возить...
За мостом на повороте показалась встречная подвода.
— Узнаешь, кто едет? спросил дядька.
Кастусь присмотрелся. Мужчина погонял кнутом буланого меринка, тот высоко взбрасывал ноги и тряс гривой. Когда подводы поравнялись, Кастусь узнал, а точнее сказать, догадался — рассмотреть не успел,— что женщина в черном, сидевшая рядом с Адасем Комаровским, никто иная как Алеся... Оглянулся. Алеся тоже обернулась и смотрела в их сторону...
— Гостили, видать, где-то молодые,— сказал дядька Антось и погнал коня.
Кастусь, уронив голову, молчал.
Выехали на Несвижский шлях, обсаженный старыми березами. Дорога то взбегала на пригорки, на которых темнели густо поднявшиеся молодые сосонники, то скатывалась в ложбины, где на зеленой мураве паслись коровы.
— Что это ты, брате, какой-то смутный все? — завел разговор дядька.— Может, нездоровится?
— Не-а...
— Так чего ж ты нос повесил? Я, правда, кое о чем догадываюсь.— Дядька помолчал, взглянул на Кастуся.— Э-э, братец ты мой, твое счастье все еще впереди. Я краем уха слышал. Она, известно, девушка что надо...
Кастусь удивленно посмотрел на дядьку Антося, но промолчал.
— Пойдешь на свой хлеб, будешь при деле, тогда, глядишь, и человек хороший встретится, учительница или еще кто... Это моя песенка спета... Oxo-xo! — Дядька Антось тяжко вздохнул и заговорил дальше: — С Марылей у нас три года любовь была. Собирались осенью обвенчаться, да тут женился Петрусь на Альбине и переехал в отцовскую хату, где мы жили с Евхимом... До этого Петрусь после солдатчины жил вместе с твоим отцом в Ластке... В хате тесно, шумно. Весь день Евхимова Антоля с Альбиной грызутся. Привести к своим Марылю я не осмелился: и в хате, и на земле трем семьям тесно будет... Сунулся туда, метнулся сюда — на службу устроиться, хотя бы лесником. «Обожди, Марылька, что-нибудь придумаем»,— говорю. В лесничестве ничего не вышло, подался на чугунку — и там мест нет... Что делать, куда кинуться? Ждала-ждала меня Марыля да и вышла за другого... По правде сказать, она бы еще ждала, да отец с матерью выдали. Тогда я и заломил осинку: буду вековать бобылем. Лахи под пахи, как у нас говорят, и переехал к твоему батьке в Ласток. Соседи шутили: «Надоело Антосю осотом горло колоть». А дело в том, что Антоля не умела или не хотела готовить. Слух про нее шел, что как-то раз Евхиму осоту наварила...
Антось умолк. Лицо у него как-то вдруг передернулось, а на глазах, в которых были печаль и раздумье, навернулись слезы. Кастусю стало жаль его: и сейчас, спустя столько лет, не может без волнения вспомнить свою незадавшуюся любовь.
— Никто не знал, почему я уехал из Миколаевщины,— продолжил, закурив, дядька Антось.— Невмоготу было мне встречаться с Марылей. И на нее был в обиде, и еще больше — на себя. Только в работе и забывался. Тянул, как черный вол. Пахал, косил, молотил. А как выдастся какой просвет, задумаюсь, и так горько станет на сердце — хоть руки на себя наложи. Я и старался, чтобы не знать свободной минутки. Рыбачил, ложки делал, ступы — всякую утварь. С малышней возился. Попробовал разок плотогонского хлеба. Нет, не для меня он. Тосковал по привычной работе, по детям — сжился с ними... Вот оно как, браток, бывает. Вот какая она, житуха наша! Все лечит время: и боль, и обиду. Н-но, малыш!
Сивак весело фыркал и трусил себе по дороге...
Мужицкая житуха
На летних каникулах Кастусь занимался тем, что описывал Миколаевщину и ее людей, по-прежнему заносил в тетрадку народные сказки и песни. Домашние смотрели на семинариста, который через год станет учителем, как на гостя и панича. Ему вроде уже и не к лицу что-нибудь там сделать по хозяйству. Если он брал косу или топор, мать говорила:
— Мы, сынок, и без тебя как-нибудь управимся...
Но Кастусь был глух к материным уговорам: находил себе дело на дровянике, опахивал сошкой бульбу, ездил в ночное, часто подменял пастушек — Юзю и Алену. В сенокос вместе с дядькой Антосем и Владиком ходил на луг...
Сызмалу Кастусь любил лето — пору жаркой крестьянской страды. Славно и весело было видеть Халаимовские, Головенчицкие угодья и Долгий Лужок, где мелькали рубахи косцов, поблескивали на солнце косы. Оживали тогда тихие наднеманские просторы, звучали голоса женщин и девчат, сушивших сено, метавших стога. А вечером на берегу Немана у костров отдыхали после трудов праведных косцы. А то сходились, рассказывали всякую бывальщину. Девчата пели:
Як мы любіліся,
Зялёныя дубы схіліліся;
Як мы перасталі,
Зялёныя паўсыхалі...
Звонкие отголоски катились далеко над лугами, эхом отдавались в лесных дебрях и у Кастуся в сердце. Он садился на колоду, лежавшую под забором, вслушивался, как отходит ко сну трудовой летний день. У ручья заводила свое однообразное «пить-полоть» перепелка, стрекотали кузнечики в траве, гудели комарики над ухом, в воздухе стояли густые запахи сена и парного молока.
Однажды в самый разгар сенокоса приехал на берег Немана пан Рачковский со всем своим выводком и каким-то родичем-чиновником. С кнутом в руках пришел в лесничовку панский кучер Рыгор.
— Ну, Михале, вставай! Рачок тебя, человече, зовет...
Но отцу нездоровилось, дядька Антось уехал на мельницу, Владик был в обходе, и пришлось — хочешь не хочешь — идти на зов лесничего Кастусю.
В тени под дубом лежал на цветастом одеяле в коротких трусиках пан Рачковский, рядом сидела его жена — необъятной толщины рыжая женщина с налепленным на носу, чтобы не облупился, бумажным козырьком. Поодаль от воды бегали две девочки в матросках, за ольховым кустом плескался в реке родич лесничего. Под дубом стояли огромная корзина и пузатый самовар. Кастусю было приказано строить шалаш из олешника, а Рыгор принялся разводить самовар. Кастусь валил мелкий олешник и косил глазом на панов. А те доставали из корзины тарелки, вилки, рюмки, бутылки. Немного погодя вышел из воды родич-чиновник и начался пир.
В это время на другом берегу Немана показалось из-за кустов человек десять косцов. Ступая в ряд, они приближались к тому месту, напротив которого пировал пан лесничий. Ровные прокосы стлались за ними вслед. Выйдя к берегу, косцы сели перекурить, некоторые полезли в воду.
— А мужичкам совсем не худо живется на свете,— сказал родич пана лесничего, поглядывая на крестьян.— Поработают вволю, пообедают с аппетитом, всегда на свежем воздухе... И никаких забот...
Кастусь, слышавший эти слова, еле сдержался. В сердце его закипели гнев, ненависть, обида... Сидят себе в тенечке, пьют вино да еще и насмехаются над нашим братом. Панское отродье! Нет на вас какой-нибудь там чумы!
Многа вынес народ гора,
Многа горкіх слёз праліў,
Каб сабраць іх, было б мора,
Ўсіх паноў бы патапіў,—
рождались жгучие строки.
А вечером Кастусь от имени Каруся Лаптя сделал такую запись в тетрадке:
«Если хочешь ты знать мужицкую жизнь-житуху, то мало еще... только смотреть на их работу... Нет! Если хочешь ты знать мужика, оденься в мужичью одежду, ешь мужичью пищу, возьми все его думки, прими мужичью душу, как есть сделайся мужиком. Если все это ты возьмешь, как должно, близко к сердцу своему, то пожалеешь ты бедного мужика... Мужик, может быть, в десять раз лучше, чем какой-нибудь важный пан».
И дальше:
«Чем не пекло мужичья жизнь на земле?! Все точь-в-точь как в аду. Огонь — солнце; смола — горячий, смешанный с грязью и пылью пот. А что до чертей, то и в аду не увидит их столько мужик, сколько на земле. Каждый богатый, каждый пан нашему брату — самый что ни есть черт...»
***
Мимо хаты вдовы Синклеты Кастусь не мог пройти спокойно. Жуткая бедность тут прямо била в глаза: позеленевшая, взявшаяся мохом стреха, как не по росту большая шапка, наехала на подслеповатые окошки, подобрала под себя убогий хлевушок; поодаль — гуменце с покосившимися воротами, ни дать ни взять старый, червивый гриб-боровик; вместо двора какой-то пустырь, валяется сорванная с лыковых петель калитка; в огороде, обнесенном заборчиком в одну жердь, желтеет на песке худосочная картошка...
Как-то раз в лесничовке зашел разговор о вдовьем житье-бытье.
— Худо живется Гришке,— сказал дядька Антось,— а бедной Синклете и того хуже... Подумать только — все сама да сама... Девочки подрастают, да что с того, когда нет мужчины в хате...
Кастусь молча слушал, потом вытащил из-под балки тетрадь, на обложке которой было написано «Беларускія вершы», раскрыл на чистой странице...
В пятницу после завтрака дядька Антось стал собираться в Мешуки молоть рожь и ячмень. Кастусь помог вскинуть мешки на телегу и сказал:
— А может, я бы поехал?
— Ну, коль охота... Поехали...
— Да я один справлюсь.
— Как знаешь,— согласился дядька.— Тогда я пойду молотить.
Кастусь с малых лет любил ездить на мельницу. Вообще сходить в гости к тетке Тересе в Ласток, поехать с дядькой на Сыркину мельницу было для детей самой большой радостью. Дорога идет все время лесом, дядька дает по очереди каждому подержать вожжи. А на обратном пути свернет в Акинчицах к тетке Хруме и купит ситника или конфет.
Кастусь уже выезжал со двора, когда его заметил Юзик и с ревом бросился вдогонку. Пришлось остановить Сивака и взять малыша с собой.
Косматые ели и мачтовые сосны обступали дорогу. Иногда попадались полянки, на которых сплошь пни да мелкий кустарник.
Юзик донимал брата расспросами:
— А куда вон та дорога пошла?
— Это на Ласток, где мы когда-то жили.
— Смотри, смотри, Костик! Что за птица с таким страшным носом?
— Клест.
Лес расступился, и дорога выбежала в поле, на котором желтела стерня, зеленели узенькие полоски бульбы, а обочь стояла купа березок. Немного погодя блеснула извилистая лента речушки, а потом показалась и водяная мельничка, приютившаяся впритык к пруду под старыми ивами. Еще издали Кастусь увидел, что день выдался завозный — несколько подвод стояло на плотине около мельницы.
Он привязал Сивака и вошел в распахнутую дверь, встреченный приятным запахом свежей муки. В низеньком помещении стоял глухой гул, от половиц в ноги передавалась дрожь.
— A-а, пане наставник! Давайте сюда, в нашу кумпанию,— послышался неведомо откуда голос Гришки Белого.
Кастусь заглянул в темный угол, где на мешках сидели несколько мужчин. Видно, Гришка развлекал помольщиков сказками. Кастусь позвал Юзика и подсел к мужикам.
— ...Так вот, собрались святые Микола и Петр покупать лошадей,— рассказывал Гришка.— Дал им бог по горстке деньжат, по караваю хлеба и куску сала на брата. Идут это они да идут. А тут на пути корчма. Микола и апостол Петр любили приложиться... Сперва по чарке, потом по второй — и пропили все деньги. Назавтра продрали глаза, вышли на дорогу и чешут потылицы. Вдруг видят — скачут два табуна лошадей. Впереди, как положено, вожаки. Петр вскочил на одного, табун — за ним. Микола тогда тоже скок на вороного жеребца, что вел второй табун. Гонят святые лошадей и не нарадуются, как ловко им все удалось... Не знают, что их проделку видели ворона и кукушка. Привели лошадей, а бог и спрашивает: «Купили?» — «А как же, купили...» — «А свидетели у вас есть?» — «Нет, свидетелей нету». Тут аккурат летит ворона. Бог и спрашивает у нее: «Не видела ты, ворона, как они лошадей покупали?» — «Кра-кра-кра-ли! Кра-кра-кра-ли!» — отвечает ворона. А тем временем прилетела кукушка. «Ку-ку-пили! Ку-ку-пили!» — заикаясь, прокричала она. Микола и Петр обрадовались, что кукушкин ответ им на руку, и говорят: «Кукуй, кума, за это только до Петрова дня, а потом можешь отдыхать. А ты, ворона, трясца на твою голову, каркай весь год без продыху!» — закончил Гришка и умолк.