Ой, я ў бога не веру...
Потом он комично подмигивал хлопцам и дальше — скороговоркой:
У імя айца, сына...
Ехаў дзед з Кнышына,
Ішла баба з Альшанкі,
Ўзяў дзед бабу на санкі...
Хлопцы хохотали, бросали дедку монету-другую и шли дальше.
Как-то раз их внимание привлек крестьянин-полешук. На нем были запыленные свитка под разноцветным поясом, новые лапти с оборами до колен, на голове — шапка-магерка.
— Boт бы тебе, Кастусь, такой наряд на сегодняшний вечер, а? Здорово было бы? — чмокал языком Алесь Сенкевич.
Кастусь уже второй раз в нынешнем году должен был выступать на семинарском вечере. В прошлый раз он, прицепив бороду, декламировал отрывок из «Тараса на Парнасе» и прочел несколько шуточных сценок. Многим запомнился разговор двух крестьян:
— Человече!
— Эге.
— У тебя люлька е?
— У кого?
— У тебя.
— У меня?
— Ага.
— Е! — достал он из кармана трубку и так задымил, что преподаватели, сидевшие в первом ряду, закашлялись, а директор крикнул: «Ты, Мицкевич, не очень-то чади, не то семинарию спалишь!»
Сегодня у Кастуся новая программа, хорошо бы и одеться по-новому.
Уже в сумерках, когда Минька, постукивая деревяшкой, ходил по пустому коридору и зажигал лампы, прибежал Алесь Сенкевич:
— Пошли скорей! Можно раздобыть одежду крестьянина из-под Глуска. Тот полешук, которого мы видели на ярмарке, какой-то дальний родич моей тетке Мокриде. Он тебе даст на вечер и свитку, и все остальное.
...Зал был полнехонек. В передних рядах сидели городские тузы, офицеры с женами, преподаватели, а дальше — семинаристы, ученики прогимназии, городская молодежь.
После одноактной пьесы объявили:
— Теперь выступит крестьянин из-под Глуска. Он пришел к нам, чтобы рассказать несколько белорусских шуточных историй и прочесть свое стихотворение.
На сцене появился озабоченный мужичок-полешук средних лет. Свитка нараспашку, волосы взлохмачены, в руках недоуздок. Запустив руку в волосы, прошелся взад-вперед по сцене и наконец обратился к публике:
— Людцы добрые! А вы хоть знаете, куда я иду? Не знаете? Тогда скажу. Иду я на панский двор... А зачем? Э-э, да откуда ж вам знать. Вот слушайте! Это ж я сегодня повел пасти коня на обмежек, ну, на тот самый, где растет старый дуб, в который летось угодил перун. Спутал это я коня, а сам прилег и, не при вас будь сказано, малость задал храпака. Просыпаюсь, а коня тю-тю! Страх меня взял: а что, если волки зарезали? Иду и кличу: «Кось, кось, волчье мясо!» А тут навстречу сусед Лексей: «Твой чалый в панский овес забрел. Увидел пан и велел батракам его поймать и в хлев запереть». Что ж мне теперь делать? Скажите, родненькие!.. Не хотите помочь бедному человеку? Тогда я сам себе помогу. Пойду на панский двор!..
Тут открылся занавес. На сцене — высокое крыльцо, а на крыльце в мягком кресле сидит Алесь Станкевич и яростно дымит трубкой. Крестьянин идет и, будто бы не замечая «пана», разговаривает сам с собою:
— Если наш пан из настоящих панов, то просто так отдаст коня, а если из сермяжной шляхты или из мужиков, то сдерет рубль... О, ясный пане! Здравствуйте, паночку! — поклонился Кастусь «пану» в ноги. — Отдайте, будьте великодушны, моего коня...
— Забирай свою падаль,— не давая крестьянину договорить, гаркнул «пан». — Иди, пся крев, до дьябла!
Зал дружно зааплодировал..
— Браво! Браво! Бис! — кричал какой-то усатый штабс-капитан.
Спустя минуту хлопцы снова были на сцене. Алесь — зажиточный крестьянин, в сапогах, в жилетке, на груди — цепочка от часов. Кастусь — путник-полешук, он бос, на голове войлочная магерка набекрень, за спиной торба на посошке.
— Откуда ты, хлопча? — спрашивает крестьаннн у полешука.
— Из-за Гомля.
— А куда идешь?
— В Секеричи.
— А чего идешь-то?
— У попа там служу.
— А может, ты бы перекусил?
— Только дай.
— Поел бы, скажем, щей?
— Только мяса не жалей.
— Может, и пива налить?
— Век буду бога молить!
— А молитвы-то знаешь?
Только тут путник сообразил, что его водят за нос.
Когда хлопцы закончили сценку, кто-то из семинаристов крикнул:
— Старик, прочти стихотворение!
Задумался «поповский батрак», поправил за спиной торбу и, словно оставаясь в своей роли, стал читать. Под конец махнул рукой:
Годзе плакаць, надаела,.
Слёз не набяруся,.
Каб жа, доля, ты згарэла —
Ось жа засмяюся...
В зале воцарилась тишина. Только в первых рядах кто-то недовольно откашлялся в кулак.
— В точку, ой в точку сказали вы про нашего брата, мужика,— жал Кастусю руку крестьянин из-под Глуска, который тоже попал на семинарский вечер.— Книжечку бы вам с такими стихами.
— Будут и книги,— заверил Кастусь.
Карусь Лапоть
Перед зимними каникулами во втором классе семинаристу Мицкевичу не повезло: заболел как нарочно Ицка Хавкин и не дошил ему пальто. Но это, думалось, полбеды, можно надеть и старое. Хуже с обувкой: сапоги вконец развалились, а сапожник клялся-божился, что к отъезду сошьет новые, да тоже не успел.
А тут — где коротко, там и рвется! — перед самым рождеством вдруг ударил такой мороз, что в старом, куцем пальтишке и дырявых сапогах нечего было и думать пускаться в дорогу. Знал бы, что так получится, передал бы домой: пришлите кожух да валенки. Но было поздно. Хочешь не хочешь — пришлось Кастусю остаться в бурсе. А так хотелось повидать Алесю!.. Одно утешение: не ехали домой на каникулы Болтуть, Алешкевич и Самохвал. Ну и, конечно, книги. «Хоть почитаю вдоволь!» — рассуждал Кастусь.
Он примостился у теплой печки и взял в руки «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Рассказ «Сорочинская ярмарка» сразу захватил хлопца. Читал и никак не мог оторваться: улыбался, хохотал, перечитывал смешные места и в восхищении говорил:
— До чего же здорово писал Гоголь! Вот была голова! Как скажет что-нибудь, ну просто как наш печник Матюта глиной в стену влепит! Вы только послушайте!
И Кастусь читал хлопцам отрывки, полные юмора и неподдельного веселья, где каждое слово играло и светилось. Перед глазами, как живые, вставали красавица Параска (Кастусю казалось даже, что она похожа на Алесю), добродушный Солопий Черевик, крикливая и зловредная Хивря.
В тот вечер Кастусь поздно лег спать: не мог расстаться с книгой. Назавтра принялся читать сначала: не торопясь, взвешивая каждое слово и каждую фразу, присматриваясь и прислушиваясь к их расстановке и звучанию.
За что ни брался, все после книги Гоголя казалось ему серым, скучным и неинтересным...
«А если самому попробовать написать что-нибудь смешное и забавное о людях и событиях, которые я знаю? — думал он.— Будет ли это интересно? Можно вспомнить сказки, которые рассказывали дядька Антось, старик-нищий, Никодим Кухарчик, разные комичные случаи из жизни той же Миколаевщины... А почему только комичные? Почему не описать крестьянскую жизнь, как она есть, со всем и смешным, и грустным?.. Ну, фамилии селян можно изменить...»
Кастусь лишился сна. Ему уже мерещилась книга о крестьянской недоле, о житье-бытье мужика белоруса. Как же он ее назовет? «Наше село»? Нет, лучше пусть будет так: «Наше село, люди и что происходит в селе». Длинновато, зато сразу видно, о чем и о ком идет речь... Гоголь писал от имени пасечника Рудого Панька. А от чьего имени мне писать? Тоже надо придумать какие-то смешные имя и фамилию. Скажем, Карусь. А фамилия? Горох? Нет, не то. Онуча? Лапоть? Вот оно! Карусь Лапоть! Здорово! Ей-богу, хорошо звучит!
Он вскочил с койки, оделся, придвинул ближе лампу. С чего же начать, чтобы было правдиво, смешно и интересно? Задумался, посмотрел в окно, расписанное искусным художником-морозом. Что ж, была ни была, начнем в добрый час!
«Может, кто-нибудь прочтет, что я написал, так пускай посмотрит, что был за писака Карусь Лапоть. А в конце концов, что тут особенного? Есть же такие и среди нашего брата, что пишут книги, и у меня на плечах не кочан капусты, а голова...»
На дворе стреляет мороз. В окне дрожат звезды. Осторожно прохаживается по коридору сторож Минька, волоча свою деревяшку. Спят хлопцы. Алешкевич с кем-то разговаривает во сне...
«Земля наша сплошь пустая, только кое-где попадется кусок доброго поля, а то все горы, камни да песок... А хлеба редко у кого хватает до лета. Разве что найдется на селе пятеро хозяев, которые не прикупают хлеба. Ох, бедна наша Миколаевщина, и бедны наши люди, и худо им живется!»
Дальше Кастусь писал о жизни братьев Андроцких, об их беспрестанных драках, припомнил, как отсудил богатый Евхим землю у бедного Матея. «Измываются богатые над бедными. Невесело делается на душе, когда внимаешь горю и несчастью»,— закончил Кастусь.
Назавтра он перечитал написанное. Ничего вроде, да уж очень грустно! Надо вставить что-нибудь веселое. Какое-нибудь смешное происшествие. Или сказку... Ну, хотя бы ту, что рассказывал Петрусь Грихинин:
«Мы с дедом своим хорошо жили. Мне было десять лет, когда дед родился, а батьки еще на свете не было. Посеяли мы с дедом горох. Как уродил тот горох, боже ты мой милый! Пошли мы косить. Скосили, высушили, сложили в стог. Откуда ни возьмись — мышь. Как даст хвостом — опрокинула стог. А, волк тебя ешь! Ну, сложили снова, три дня складывали. За шесть недель смолотили. Ого! Дай бог каждому — целых три гарнца!»
Над тремя гарнцами Кастусь сам горько усмехнулся — той же мышке хватит до рождества.
Может, написать еще про Алесю? Нет, зачем кому-то знать о его потаенных мыслях и чувствах.
Задумался. Где сейчас Алеся? Что делает?
В раздумье он водил пером по старой газете, которой был застлан стол. Глаза остановились на коротком сообщении. Взял газету в руки:
«22 апреля 1899 г. крестьяне застенка Косыничи Царевской волости Слуцкого повета забросали камнями судебного пристава Ферапонтова и станового пристава Колодневича, приехавших по решению мирового судьи выселять жителей с земли господина Регеля. Арестовано несколько местных крестьян и житель д. Антоновка Речицкого повета Никодим Кухарчик».
Горькая весть
Как только отлегли рождественские морозы, пришел навестить брата Владик.
Кастусь был в столярной и собирался идти обедать, когда Сенкевич отворил дверь и крикнул:
— Эй, Старик! Кончай работу! Владя пришел...
С радостью выбежал во двор. На крыльце стоял Владик в новом кожушке, заячьей шапке, в лаптях. За спиной — увесистая торба.
Немного погодя в комнате, где жил Кастусь, собрались земляки — из Миколаевщины и ближних к ней хуторов. Никто из них не был на зимних каникулах дома, и каждому хотелось услышать новости.
— Как там наши?
— Почему мой тата не приехал? — сыпались вопросы.
— Обождите вы с вашими «почему»...— сказал Кастусь.— Сперва посмотрим, что мама прислала. И стал развязывать торбу.
Там были пирог, гречневые блины, верещака в горшочке, кольца колбасы, сало и большой каравай хлеба. По семинарскому обычаю Кастусь сразу принялся угощать друзей.
Так что нового в деревне? — допытывался Сенкевич.— Кто помер, кто женился?
— Никто, кажись... Да, правда, Адась Комаровский женился... Алесю взял...
— Какую? — Сердце у Кастуся обмерло.
— Воробьеву... Говорят, два дня свадьбу справляли...
Проводив брата, Кастусь взял скрипку и пошел в семинарию. Там, уединившись в пустом классе, играл до позднего вечера... Эх, Алеся, Алеся! Не знала и не догадывалась ты, что в тебе души не чаял один несчастный хлопец... Сидел на занятиях в семинарии и не слышал, о чем говорит учитель,— все думал о тебе...
Играл тихонько, а на сердце разливались горечь и отчаянье. Жаль было Алеси. Летом была еще вольной птахой, а сейчас? Посватался Адась, и отец с матерью долго не думали. А что думать: Комаровские пусть и не богачи, но хозяева зажиточные...
Потом он бездумно стоял у окна и смотрел, как мороз расписывает дивными узорами стекло...
Весть, принесенная Владиком, надолго выбила Кастуся из колеи. После уроков искал одиночества, на вопросы друзей отвечал рассеянно, все о чем-то думал.
— Что происходит с нашим Стариком? — добивался Сымон Самохвал.— Не влюбился ли случаем?
Кастусь отмалчивался и только ночью, когда семинаристы спали, давал волю своим чувствам:
Никому не скажу
О печали своей.
Пусть не слышит никто
Грустной песни моей.
Весною, когда на деревьях проклюнулись желтоватые нежные листочки, а в воздухе запахло теплом, Кастуся потянуло домой. Учеба не шла в голову, писать тоже не хотелось, он слонялся из угла в угол, не находя себе места.
— Что-то наш Карусь Лапоть снова приуныл,— говорили хлопцы.
В субботу Кастусь отпросился у классного, взял под мышку скрипку и пешим ходом двинул в Альбуть. Хотя до Гавезны удалось подъехать, все равно дорога оказалась долгой: в Новом Свержене был поздно вечером. Не ночевать же — пошел дальше. Миновав Сверженскую гряду, присел на пеньке в знакомом лесу...
Ночь была темная, лишь где-то в стороне Мира время от времени вспыхивали молнии. Глухо шумел лес. У Немана, на Халаимовских сенокосах, кричали дикие гуси, бухала выпь, где-то совсем близко подавал голос куличок. Кастусь вслушивался в ночные звуки, вдыхал знакомые запахи леса, земли, первых весенних цветов. Все здесь такое родное, близкое сердцу: каждая тропинка, каждое дерево, каждый пенек... А через год предстоит распрощаться с этими местами и ехать в незнакомую школу, где его встретит шумливая детвора...
Сперва на плотине, а потом по мосту гулко протарахтела подвода. Это словно пробудило Кастуся, он поднялся и пошел по дорожке, что вела через перелаз к лесничовке.
Дома спали. За хлевом залилась лаем и тут же, узнав Кастуся, кинулась ластиться Такса. Подошел к окну, хотел постучаться, но передумал. Сел на жердь прясла, достал из футляра скрипку...
Была это песня о том, как болит юное сердце, о порывах души, о великой несправедливости, царящей на свете... Играл, пока в сенях не громыхнул засов и не послышался голос дядьки Антося: