Душно, мрачно за стенами,
Утомили они взор.
Надоело за скамьями;
Душа рвется на простор.
И она, душа, иногда вырывалась-таки на простор. Однажды Кастусь, его тезка Болтуть, Сымон Самохвал, Алесь Сенкевич и Алексей Алешкевич уговорились устроить ночью вылазку в город. Как только в их комнате все уснули, хлопцы вылезли через окно (у дверей сидел безногий Минька) и тихонько подались через сад на улицу.
Теплая майская ночь пьянила густым ароматом цветения — в самом цвету были сады. На сумеречном небе сияли звезды, ковш Большой Медведицы висел над княжеским парком и костельными башнями.
Городок спал. Семинаристы миновали площадь, где рядом с каменным зданием бывшей ратуши выстроились в ряд еврейские лавчонки, и направились к замку. По пути здесь и там встречались им парочки влюбленных.
Весна! Весна!
Хлопцев охватило какое-то радостное возбуждение, хотелось шутить, запеть. Дыхание весны окрыляло, звало в неведомые дали. Возможно, это чувство пришло оттого, что они сорвались с привязи, дохнули простором и никто из преподавателей не видел, как разгуливают себе перед самым экзаменом пятеро семинаристов. А может быть, это просто рвались и просились на волю молодые силы, которым стало невмоготу в душных стенах семинарии...
Хлопцы миновали громадину костела, свернули по аллее направо, прошли еще немного, а потом, не сговариваясь, сели прямо на траву у дороги.
Из-за шпиля замковой башни показалась горбушка месяца, и всю округу залил серебристый свет. Он лег на зеркальную гладь озера, на грозные и величественные стены замка, на вековые дубы и клены, живописно обступившие памятник седой старины.
Где-то неподалеку крикнула сова, потом на замковой башне пробили часы.
— Бо-о-м! Бо-о-ом! — разнеслось в ночной тишине.
Семинаристы молча любовались открывшейся им сказочной картиной. Они без слов понимали друг друга, понимали песню, звучавшую в их сердцах.
— Смотрите! Светает! — показал Кастусь на восток, где поредел мрак и гасли звезды.
Когда первые лучи солнца позолотили замковые башни и верхушки деревьев, хлопцы неохотно двинулись назад в бурсу.
Новый учитель и его просьба
— Поелику-поколику... Тьфу! Очуметь можно! — С этими словами Алешкевич швырял под койку ненавистный катехизис, садился на подоконник, клал подбородок на колени и с каким-то особенным чувством заводил:
Каб то мне зранку-у
Гарэліцы шклянку-у
I тытуню люльку-у,
Дзяўчыну Ганульку-у...
Переведя дух, выходил на полную силу своего красивого голоса:
Гарэліцу піў бы,
А люльку курыў бы,
Ганульку маладзеньку
Да сябе туліў бы...
Это был сигнал бросать уроки. Семинаристы подходили к окну, обступали Алексея и пели уже хором:
Ды ты, цешча, ты, цешча мая.
Ды не солена капуста твая,
Не солена ды не квашана,
Нічым яна не закрашана...
— Ну, затянули свои мужицкие припевки,— морщил нос Стась Боровский.
— Мы все из мужиков. А ты, Стась, кто таков? — спрашивал Кастусь у долговязого семинариста с большими ушами и отвисшей губой.
— Я? Я — шляхтич, дворянин!
— Ты дворянин? — тыкал Кастусь пальцем в тошую грудь Боровского.— Если б выкопать из могилы твоего деда, так у него еще и лапти не сгнили...
Хлопцы знали, что отец Стася — бедный хуторянин из- под Своятичей — заядлый католик, а мать — православная. Чтобы поступить в семинарию, Стаею пришлось отречься от костела и пойти с матерью исповедываться в церковь. Однако он по-прежнему, стараясь угодить Христу, заботился о том, чтобы не обидеть и пана Езуса.
— Давайте «Домина»,— предлагал Самохвал, и семинаристы затягивали песню, которую особенно не любил Боровский.
Д-о-мі-на! До-омі-на! —
выводил басом Алешкевич, а все хором весело подхватывали:
Скок баба з коміна,
А дзядок за касу:
«Дай, баба, каўбасу!»
— Тихо, подшиванцы! — стучал в дверь сторож Минька.
Но хлопцев было не унять. Они переходили ко второму номеру программы: рассказывали анекдоты, побасенки, смешные истории.
— Начинай, Старик,— уступал Алешкевич место на подоконнике Кастусю Мицкевичу, обращаясь к нему по прозвищу, которое тот получил в семинарии скорее всего за то, что любил рассудительно поговорить о народной жизни и селянской доле.— Давай что-нибудь такое, чтоб аж пуп развязался...
— Жил в Миколаевщине Семка Демидович...— начинал Кастусь.— И вот что с ним приключилось. Сжал он яровые. Ячмень повязал в снопы, а овес оставил в валке. Назавтра выглянуло солнце. Семка перевернул валок и развязал снопы. Откуда ни возьмись — дождь. Снова намочил валок, а в придачу еще и снопы. Взяло Семку зло: «Эх, поймать бы того бога да отходить кнутом по пяткам и еще по одному месту, чтоб сесть не мог,— знал бы, бродяга, как делать людям во вред...»
Хлопцы хохотали.
— Ну, Старик, еще что-нибудь!
— Расскажу еще одну историю,— вошел в роль Кастусь.— Я ее от плотника Никодима Кухарчика слышал... Вот, братцы, знал человек разных небылиц, не чета мне! А еще нищий один заходил к нам в лесничовку... Так в его сказках всегда мужик перехитрит пана... Погоди, не подгоняй, тезка, сейчас вспомню... Ага!
Хлопцы сидели кто на столе, кто на койках, в дверях стояли семинаристы. из соседних комнат.
— Было это на Полесье. В лесу посреди болота приткнулась себе деревенька. Поставили в той глухой деревеньке церковь. Приехал поп служить первую обедню, собрал людей и говорит: «Смотрите же, прихожане: как начну править службу, чтоб вы только то делали, что я делать буду, и повторяли, что буду говорить...» Вот поп молится, а дьячок раздувает кадило. Да возьми и зарони попу уголек за голенище. Припекло. Что попу делать? Он — топ ногой! И все топнули. Поп еще раз — топ! И люди за ним. Потом батюшка бух на пол. Ну, все, известно, тоже. Поп задрал ногу и давай дрыгать — и все дрыгают... А уголек, будь он неладен, и не думает выпадать. Стал поп разуваться, а за ним и люди. «Хватит, дурни!» — кричит батюшка. «Хватит, дурни!» — повторяют мужики. Когда служба с грехом пополам кончилась, дьяк шепнул попу на ухо: «Ох, спортачили мы сегодня обедню, батюшка». Пропало с тех пор что-то около года, селяне спрашивают у попа: «А скоро ли, отче, будет тот праздник, когда ногами дрыгают?»
***
Постепенно вошло в обычай, что семинаристы собирались под вечер в комнате, где жил Кастусь, и ждали, когда он начнет рассказывать сказки и побасенки из народной жизни. Кто-то из хлопцев раздобыл парик. Болтуть надергал из полушубка шерсти, сделал усы и бороду, Алешкевич привез из дому старинную шапку-магерку. Кастусь в дополнение ко всем этим причиндалам накидывал на плечи Минькин тулупчик, раскуривал трубку (где-то Самохвал расстарался) — и вот уже перед хлопцами забавный, охочий поговорить дедок. Он влезал на табуретку и, изменив голос, изображал диалог с глухим кумом:
— Здорово, кум!
— Барана вот продал.
— А дома как дела?
— Три рубля взял.
— Ну, бывай здоров!
— А что делать, если больше не дают...
Однажды в разгар такого представления в комнату незаметно вошел Лычковский, притаился за спинами семинаристов, стоит и слушает. Первым заметил классного Сенкевич и хотел уже крикнуть Кастусю, но Лев Климентьевич подал ему знак: «Молчи!» Выслушал Лычковский сказку про мужика, разгадавшего все царевы загадки, и говорит:
— Кто же так ловко паясничает? Неужто Мицкевич?
Смущенный «дедок» проворно спрыгнул с табуретки и стал снимать парик и бороду.
Вскоре все преподаватели семинарии знали, что Константин Мицкевич потешает семинаристов белорусскими сказками и народными анекдотами. Как-то Кастуся задержал в коридоре новый учитель — преподаватель русской литературы Федот Андреевич Кудринский. Молодой смуглый мужчина, с усиками, в позолоченном пенсне, он недавно, весною 1900 года, приехал в семинарию из Нижнего Новгорода: Богоявленского с повышением перевели в Ломжу.
— От кого вы слышали, Мицкевич, сказки, которые рассказываете товарищам? — допытывался Кудринский, препроводив семинариста в библиотеку.
Кастусь недоверчиво отмалчивался. Поди знай, зачем он об этом выспрашивает. Может, Боровский наговорил, как достается в сказках богу и попам?..
— Не бойтесь! — Федот Андреевич дружески положил Кастусю руку на плечо.— У меня чисто научный интерес... Я сам немного писал о народной словесности в «Киевской старине» и в «Русском архиве»... Хочется ближе познакомиться с жизнью белорусов, их обычаями, языком и устным творчеством...
Кастусь молчал. Он впервые видел человека, интересовавшегося жизнью и языком «тутэйшага» люда. Федот Андреевич снял пенсне и открыто, доброжелательно смотрел на семинариста. «Нет, такому можно верить!» — решил Кастусь.
— Мой дядька Антось умеет рассказывать... И еще слышал много сказок от лесников, от плотника Никодима Кухарчика...
— У меня к вам, Мицкевич, большая просьба... Запишите для меня, если вас не затруднит, во время летних каникул наиболее интересные народные приметы, а также пословицы, сказки, бытующие в вашем селе...
— Хорошо, Федот Андреевич,— кивнул Кастусь.— Только как вам записывать: по-русски или так, как у нас говорят?
— Разумеется, так, как у вас говорят. Только так... Постарайтесь сохранить фонетические особенности... Это очень важно. Я еще кое-кому из ваших товарищей дам такое же задание. Интересно будет сравнить...
Яськины книги
Перед отъездом из Несвижа на каникулы Кастусь зашел в лавку Тевеля и купил на три копейки хорошей бумаги. Дома, в Альбути, разрезал бумагу, сделал три тетрадки. На обложке одной старательно, как учил их на уроках чистописания преподаватель Костка, вывел: «Из белорусской жизни», а немного пониже: «Записи ученика II класса Несвижской учительской семинарии К. Мицкевича».
Раскрыл тетрадку и задумался: с чего начинать?
За окном моросил дождь — тихий и теплый грибосей. В хате никого не было, только дядька Антось в сенях на пороге стучал молотком: подтягивал обручи на кадке.
— Дядька,— окликнул его Кастусь,— расскажите сказку... И еще: какие есть приметы к дождю?
— Проучился два года в семинарии, набрался там ума и, как дитя малое, просишь сказку. Я думал, ты мне что-нибудь расскажешь.
— Для науки это нужно.
— Записать хочешь? Что же тебе рассказать? Ну, сперва приметы. Пчелы рано садятся — к вёдру, рано вылетают — к дождю. Если корова закинет на спину хвост будет дождь. Да, если пчелы кусаются — опять же к дождю. Припаривает — к грозе. Эхо по лесу идет — к хорошей погоде. Желна кричит — быть дождю и ветру. В общем запиши так,— посоветовал Антось.— Дождь всегда говорит: «Не пойду туда, куда просят, а туда, где косят; не пойду туда, где ждут, а туда, где жнут».
— А теперь какую-нибудь сказочку расскажите,— взял Кастусь вторую тетрадку.
— Сказку, значит? Разные бывают сказки: одни — выдумка, а другие — самая что ни есть быль... Расскажу я тебе сказку-правду. Потерялся у человека вол. Искал он его, искал, перетряхнул весь лес — нигде нет! Горе человеку. Дома работы по уши: надо пахать, сеять. Да и время проходит. «Найдется вол — дам в церковь двугривенный»,— говорит себе человек. А тут глядь — стоит вол! «А чтоб тебя волки разорвали! Это ж надо! Чуть двугривенный, как в печь, не выбросил!» Взял он хворостину да как перетянет вола: «А домой, чтоб ты подох, чтоб ты!..»
Кастусь не только записывал то, что создавала веками народная мудрость. Он и сам сочинял. Писал по-белорусски и по-русски. Но все больше склонялся к мысли, что родное слово скорее дойдет до неграмотного селянина, до сознания его детей.
Он еще больше убедился в этом, когда читал хрестоматию Филонова сестричкам Михалине, Юзе и Аленке. Девочки с интересом слушали рассказы Гоголя или стихотворения Некрасова, но многие слова и выражении были им не понятны. А каким живым огоньком зажигаются их глазенки, когда они слушают записи белорусских сказок и шутейных рассказов!
Убеждали и прибавляли веры в силу и власть родного слова две маленькие книжечки, которые подарил Кастусю Иван Мицкевич — давнишний «дарэктор» Яська, а теперь учитель народной шкалы где-то под Минском, в деревне Беларучи.
Иван заглянул в Альбуть, чтобы вместе со своим бывшим учеником сходить по грибы. Кастусь взял лукошко и с радостью повел Яську на знакомые грибные боровины. Они прошли лощиной на Долгий Лужок, потом, срезав угол через ельник,— на Млыновшце, заглянули в березняк, где несколько лет тому дядька Антось набрел на укромное местечко и набрал севалку боровиков. Но грибов нынче было мало, и Кастусь с Иваном повернули на Липово. Вскоре вышли на дорогу, ведущую в Ласток.
— Давай заглянем к Амброжику.— предложил Кастусь.
Амброжик Демидович, он же Кубел, который теперь хозяйничал в Ластке, с радостью встретил гостей, угостил их медовухой.
По дороге домой хлопцы присели в тенечке отдохнуть. Разговорились о порядках в семинарии, про Ивановы учительские дела.
— Помню, увидел я тебя, Иване, в семинарской форме,— зависть взяла. А после того, как выручили вы вдову Синклету, братка ты мой, я сказал себе: «Пойду учиться на наставника...» А вот проучился два года в семинарии и вижу: никому нет дела до того, какие из нас выйдут учителя, будем ли мы разбираться в жизни, помогать людям. Морочат только голову всякой Филаретовой чепухой, от которой тошно делается. Знаешь, иногда кажется, бросил бы такую учебу...
— Так-то оно так, Костя, но без науки тоже нельзя. Надо научиться брать все нужное, полезное, а разную дрянь не пускать в голову. Правда, Сенкевич говорил мне, что ты нос не вешаешь, а веселишь хлопцев нашими сказками и историями... Приходи ко мне, дам почитать белорусскую книжицу, «Тарас на Парнасе» называется. Да-да, по-белорусски написана. Так смешно — живот надорвешь
Кастусь в тот же день пошел с Иваном в Миколаевщину и принес две книжечки: поэму «Тарас на Парнасе» и сборник стихотворений какого-то Сымона Ревки из-под Борисова «Смык беларускі», напечатанный во-он где — в Познани.