К книге
Отчёт перед Эль Греко24. Вена. – Болезнь
74%
24. Вена. – Болезнь
26

Тело мое настолько устало, а душа испытывала такое перенапряжение, что в вагоне я закрыл глаза и не раскрыл их, даже чтобы взглянуть на проносившиеся мимо страны. Лук был натянут так сильно, что я даже слышал в пространстве между висками скрип готовой лопнуть тетивы.

В висках у меня гудело, жилы на шее неудержимо пульсировали, я чувствовал, как из мозга через нутро, через стопы изливается и исчезает сила моя. «Такова, стало быть, смерть, – думал я. – Спокойная, очень милосердная, словно входишь в мягкую купель и вскрываешь вены…»

Женщина с ребенком на руках открыла было дверь, чтобы войти в купе, где я лежал в одиночестве, но, увидав меня, тут же закрыла ее и удалилась в испуге. «Должно быть, голова моя – уже череп, поэтому женщина и испугалась, – сказал я. – Хорошо еще, что Смерть не поразила меня в мозг, как тебя, учитель…»

Когда мы прибыли в Вену, я, собрав все силы, вышел из поезда и направился к киоску купить газету, но поскользнулся, ударился о что-то металлическое и рухнул наземь, потеряв сознание. Больше я не помню ничего.

Когда я открыл глаза, то увидел, что нахожусь в просторном зале с рядами коек. Была ночь. Маленькая голубая лампочка горела у меня над головой. Голова моя была в вате и бинтах. Белая тень с двумя большими белыми крылами по обе стороны головы легко скользила между кроватями. Тень подошла, опустила нежную прохладную руку мне на пульс, улыбнулась и тихо сказала:

– Спи.

Я закрыл глаза и снова погрузился в сон. В странный, густой сон. Я словно погружался в чуть теплый расплавленный свинец, не в силах пошевелись конечностями, и даже крылья души моей, казалось, прилипали.

Густым сном казалось мне и все время, которое провел я больным в постели. Много дней я не открывал рта, чтобы принять пищу. Я был совершенно изнурен, не мог ни подняться, ни даже пошевелиться, чувствуя, что погружаюсь с каждым днем все более – вначале по пояс, затем по грудь, по шею, – в теплую, мягкую трясину, пахнувшую гнилыми листьями. Это была смерть.

Иногда я поднимал голову из забытья, мир снова прояснялся, и я звал сестру милосердия. Она знала, в чем дело, и приходила с белыми крыльями у головы, с бумагой и карандашом для записей. Разум мой работал, не желая погружаться, как все прочее, в трясину. У меня вошло уже в привычку, что сестра приходила и я диктовал ей то немногое, что поднималось из хаоса, – хайкай. Многие из этих хайкай пропали, но некоторые я записал после того, как вырвался из трясины смерти. Сестра брала меня за руку и улыбалась:

– Я готова.

Помню ее тонкие, совершенно белые руки. Положив бумагу на колени, она писала. А я, закрыв глаза, диктовал:

– Здравствуй, человек, ощипанный петушок двуногий! Это истина, не слушай, что бы тебе ни говорили, – если ты не закричишь утром, не взойдет солнце!

Сестра засмеялась:

– Что за вещи ты придумываешь в бреду!

– Пиши: В сердце Бога пребывает червь, который грезит, что нет Бога. Пиши: Если откроешь сердце мое, то увидишь там кряжистую гору и человека, совершающего восхождение в полном одиночестве. И вот еще что: Если сейчас, средь зимы, расцветешь ты, безрассудный миндаль, снег сожжет тебя. – Пусть сожжет! – отвечает миндаль каждую весну.

– Довольно. На сегодня довольно, – говорила сестра, видя, что я бледнею.

– Нет, нет, еще вот это: Мне нравится видеть, как разум стучится в небо, как он молит о подаянии, но Бог не открывает врат, чтобы дать ему кусок хлеба.

– Довольно! Довольно! – настаивала сестра.

– Нет. Нет. Еще, еще вот это, – чтобы, если я умру, там, в Греции знали: Куда б я ни пошел, и где бы я ни был, всегда я буду держать в зубах, словно лавра лист, Грецию.

Я закрывал глаза, чувствуя пустоту в голове.

– Я устал, сестра, – говорил я и снова погружался в трясину.

Радости и события моей жизни, любимые лица, виденные страны, словно облака, проплывали перед моим мысленным взором, задерживались и тут же рассеивались и исчезали, а другие облака поднимались то от правого, то левого виска – в зависимости от того, откуда дул ветер…

Однажды в бреду вспомнилась обитель Богородицы Златоступенной – критский монастырь, нависший над Ливийским морем. Что за день был тогда, как ласково светило весеннее солнце, как сверкало море, катящее волны в сторону Африки! И настоятель – крепкий, приземистый, с раздвоенной седой бородой, закрученными по-боевому усами, в приподнятом настроении, блистающий умом. Он водил нас по монастырскому кладбищу, показывая могилы монахов. Они были высечены в скале над морем: когда на море поднималось волнение, на черные деревянные кресты летели брызги, и потому высеченные там имена были уже изъедены. Мне не нравилось гулять среди могил, я хотел вернуться, но настоятель схватил меня за руку, сжал ее до боли и, засмеявшись, сказал: «Не бойся, парень! Говорят, что человек – животное, думающее о смерти. Нет! Человек – животное, думающее о бессмертии. Вот, взгляни!» Он остановился у открытой пустой могилы: «Это – моя. Подойдите, ребята, смелее! Она еще пуста, но тоже будет занята». Настоятель засмеялся. Он сам выдолбил себе могилу киркой в скале и плиту приготовил. «Поглядите, что я высек на ней. Нагнитесь, не бойтесь! Читайте!» Он опустился на колени, очистил высеченные в камне буквы от земли и прочел: «Эх, не боюсь я тебя, смерть!» Он посмотрел на нас, и все лицо его расплылось в улыбке. «Что мне ее, дуру, бояться?! Она – всего-навсего мул, который отвезет меня к Богу».

Думаю, часы бреда – из наиболее богатых часов в жизни человеческой, из наиболее свободных, обретших избавление от места, времени и логики.

Когда я смог выйти из клиники на свет, был май месяц. В парках цвела сирень, женщины носили прозрачные юбки в цветах, юноши и девушки тихо переговаривались под распустившимися деревьями, словно поверяя друг другу великие тайны. В тот вечер, когда я вышел, дул легкий ветерок, доносивший до меня запах женских волос и напудренных женских лиц.

«Это земля, – говорил я. – Это мир земной. Огромное наслаждение – жить, когда прекрасно работают пять органов чувств, когда открыты пять врат, через которые входит в тебя окружающий мир, когда можно сказать: “Земля прекрасна, я люблю ее!”»

Залитый солнцем мир наполнял меня волнением и нежностью, словно я только что родился. Казалось, я на миг спустился в царство мертвых, увидел там кошмары, содрогнулся, но открыл глаза и снова очутился среди знакомого святого света, и теперь вот шел среди деревьев и слышал смех и голоса людей.

Я шел медленно, еще чувствуя дрожь в коленях. Приятное головокружение, словно утренний туман, многоцветный и нежный, обволакивало мое сознание. А сквозь туман этот видел я наполовину осязаемый, наполовину сотворенный из грезы мир. Перед мысленным взором моим явилась икона, виденная когда-то не помню уже в какой церкви. Изображение было разделено на два уровня: на нижнем – светлокудрый и могучий Святой Георгий верхом на буйном белом коне пронзал копьем ужасное чудовище, которое извивалось, пускало пену и разевало ярко-красную пасть, намереваясь сожрать святого, а на верхнем уровне происходило точь-в-точь то же сражение, только Святой Георгий, конь и чудовище были из легкого облачка, которое, казалось, вот-вот рассеется и исчезнет в воздухе. Этот верхний уровень картины мироздания и видел я сквозь туман, передвигаясь на совсем слабых ногах по паркам и улицам Вены, боясь, как бы не подул ветер и не развеял эту картину.

Разве мог я знать, что через несколько дней ветер подует и все развеет!

Вена – обворожительный изящный город, о котором вспоминаешь всегда, как о любимой женщине. Прекрасная, легкомысленная, кокетливая, она умеет одеваться, раздеваться, отдаваться, изменять без ненависти и без любви, – играючи. Она не ступает, а танцует, не кричит, а поет. Она раскинулась навзничь на берегах Дуная, принимая на себя дождь, снег, солнце. Смотришь на нее, – она позволяет видеть себя всю, – и говоришь: Талия, Эрато, Эвфросина и Вена – вот четыре Хариты.

В первые дни после моего возвращения к жизни я наслаждался этим смеющимся городом, а вместе с ним наслаждался светом, запахом земли и человеческими голосами. А еще больше – прохладной водой, вкусным хлебом и фруктами… Я закрывал глаза у себя на балконе и слушал, как гудит мир. Мир представлялся мне ульем, полным пчел-тружениц, трутней и меда, а весенний ветерок – нежной, освежающей рукой на лице моем.

Но постепенно, по мере того, как тело мое крепло, а душа снова обретала узду свою, вся эта жизнерадостность стала казаться мне слишком поверхностной, слишком хорохорящейся и противоречащей глубочайшим моим потребностям. Все мужчины и женщины здесь словно заливались смехом от щекотки. Мне же человек представлялся тогда метафизическим животным, а смех, беззаботность и веселость – предательством и бесстыдством. Я мысленно возвращался к отцу, который, сам не зная почему, считал смех позором. Я же знал почему. И это был единственный шаг, на который сын сумел продвинуться дальше, чем отец.

Внутри меня стал все яснее звучать строгий, беспощадный голос любимого трагического пророка. «Не стыдно ли тебе? – рычал этот голос. – Это ли твой львиный разум, вскормленный мною? Не велел ли я тебе отвергать утешения? Надеются только рабы и малодушные. Прими же решение. Мир – западня Лукавого, западня Бога, не бросайся на приманку, лучше умри с голоду!» И затем – тише, доверительно: «Я не сумел, я проявил малодушие, – сумей же ты!»

А иной раз голос этот звучал как полное иронии шипение: «Что это ты хорохоришься, возглашая: “Что есть самое трудное? – Этого я желаю! Какая вера не приемлет утешения? Эта вера – моя!”? А сам ты, трус, напиваешься тайком в тавернах надежды – в церквях? Согнувшись, поклоняешься ты Назорею и попрошайничаешь с протянутой рукой: “Спаси меня, Господи!” Выйти в одиночестве на путь свой и иди вперед до конца! В конце пути найдешь ты бездну, загляни в нее. Только одного требую я – смотреть в бездну, не поддаваясь панике. Ничего другого я от тебя не требую. Это сделал и я, но разум мой тронулся. Ты же сдержи разум непоколебимым, превзойди меня!»

Таинство дивное и непокорное – сердце человеческое. Оно есть разбитый сосуд со всегда открытой горловиною: даже если все реки земные изольются в него, все равно останется он пустым и жаждущим. Величайшая надежда не наполнила его, – наполнит ли величайшее отчаяние?

Туда и толкал меня безжалостный голос. Я подозревал, по чьим стопам желал он направить меня. Они шагали уверенно и непоколебимо, не медля и не спеша, в благородном ритме к бездне. «Это – последний Избавитель, – говорил мне голос. – Он избавляет человека от надежды, от страха, от богов. Следуй за ним! Я не смог, не успел. Пришел Сверхчеловек, на которого я возлагал огромную надежду, но я сбился с пути, и у меня не осталось времени отстранить его. Отстрани же ты своего сверхчеловека – Назорея, и дойди туда, куда я не успел дойти, – до крайней свободы».

Так, безжалостно и упорно, побуждал меня голос. Мало-помалу, бесшумно поднимался во мне пророк всеобщего избавления. Утроба моя стала лотосом, и он восседал в лотосе, скрестив ноги, с двумя мистическими колесами, начертанными на ступнях, с искусно переплетенными пальцами, с черным вихрем, словно третий глаз, пребывающим меж бровями его. И игривая, будоражащая улыбка вытянулась по тонким губам его до огромных ушей, до чела, медом скользя и падая с этой высокой кручи по всему телу до самых стоп. А два колеса под ногами его вращались, словно желая унестись прочь.

Будда! Будда! Еще несколько лет до того я читал о его жизни и об отчаянной проповеди, но уже позабыл. Видать, я еще не созрел, не обратил должного внимания. Это казалось мне экзотическим голосом, идущим из глубин Азии, из темного леса, полного дурманящих орхидей и змей, но он не вскружил мне голову, – другой сладчайший знакомый голос раздавался тогда во мне, и я доверчиво устремлялся на него… И вот среди хохота Вены снова раздалась экзотическая чарующая свирель. Закрыв глаза, как внимал я ей теперь, уже хорошо знакомой, словно никогда и не умолкавшей во мне, но лишь заглушенной христианской трубою Страшного Суда!

Конечно же, львиная пища люциферовского пророка придала мне сил, и я стал стыдиться, что пытался прикрыть бездну яркой пестрой тканью: я не решался смотреть ей прямо в глаза, видеть ее такой, какова она на самом деле, – обнаженной и ужасной. Между мной и бездной стал Христос, сострадательно простирая длани свои и не давая заглянуть в нее, чтобы не ужаснуться.

Я умолял и мучил душу мою. Она желала смешаться с телом, тоже обрести руки, чтобы прикасаться к миру, губы, – чтобы целовать мир, не видеть больше в обволакивающей ее плоти врага, но примириться с плотью и странствовать с ней бок о бок, не расставаясь никогда до самой могилы. Моя душа желала. Желала, но я не позволял ей. Кто был этот «Я»? Некий демон внутри меня, некий новый демон – Будда. «Желание есть огонь, – взывал он. – Любовь есть огонь. Добродетель, надежда, “Я”, “ты”, Рай, ад – все это огни. И только одно есть свет – отказ от огня. Сделай жгущие тебя огни светом. А затем дунь и погаси свет!»

Когда окончен уже трудовой день, и тени опускаются на улочки индийского селения, на крыши домов и на грудь людям, старый заклинатель выходит из своей хижины, идя от дома к дому, обходит все селение и нежно, убаюкивающе, словно творя исцеляющее души заклятие, играет на свирели, обретающей у губ его волшебство. Это так называемая «мелодия тигра», врачующая раны дня. Чтобы слышать эту мелодию яснее, я закрылся на целые дни и ночи в моей комнате и, согнувшись над горами книг, изучал речи и проповеди Будды.

«В цвете юности моей, с черными кудрями, средь наслажденья счастливой молодости, в первой гордости мужской силы выбрил я начисто голову, облачился в желтую рясу, открыл дверь дома моего и ушел в пустыню…»

И началась борьба отшельничества. «Руки мои стали, как сухой тростник, за целые сутки съедал я одно только рисовое зернышко. И не думайте, что рисовое зерно было тогда большим, чем теперь, – оно было точь-в-точь таким, как сегодня. Ягодицы мои стали, как ноги верблюда, хребет – как четки. Кости мои выступали как деревянный остов развалившейся хижины. Глаза мои светились, как вода, мерцающая в глубине колодца. Как тыква, пересохшая и затвердевшая на солнце, стала голова моя».

Однако кремнистый путь отшельничества не привел к избавлению. Будда спустился в селение, поел, напился, сел под деревом и спокойно, без радости и без печали сказал: «Я не поднимусь из-под этого дерева, не поднимусь из-под этого дерева, не поднимусь из-под этого дерева, пока не обрету избавления».

Чистым взглядом и ясным духом увидел он существа, выходившие из земли и исчезавшие, увидел суету, увидел богов, рассеивающихся, подобно облакам, в небе, увидел весь круг и прислонился к дереву. И едва прислонился он к дереву, стали падать цветы на главу и на колени его, а в мысли его – Великая Весть.

Посмотрел он направо и налево, посмотрел вперед и назад: он сам был тем, кто стонал, обращаясь к животным, людям и богам, ибо любовь овладела им, любовь и жалость к самому себе, рассеянному в мире и борющемуся в мире. Вся боль земли и вся боль неба была его болью. «Разве можно быть счастливым, пребывая в этом скорбном теле – клубке из крови, костей, мозга, мяса, слизи, спермы, пота, слез и нечистот? Разве можно быть счастливым в этом теле, которым владеют зависть, ненависть, ложь, страх, тревога, голод, жажда, болезнь, старость и смерть? Все стремится к разрушению – травы, насекомые, животные, люди. Оглянись и посмотри на тех, кого уже нет. Посмотри вперед на тех, кого еще нет. Люди созревают, как колосья, падают, как колосья, и прорастают вновь. Безбрежные океаны высыхают, горы рассыпаются во прах, содрогается Полярная звезда и боги исчезают…»

Милосердие, милосердие – вот надежный вождь буддистского пути. Благодаря милосердию избавляемся мы от собственного тела, разрушаем перегородку и соединяемся с Ничем. Все мы суть Одно, и это Одно страдает и ждет от нас спасения. Если даже капля воды страдает, содрогаясь, я тоже страдаю.

В мыслях моих восходят «четыре святых Истины». Мир этот есть сеть, в которой мы запутались. Смерть нас не избавляет, потому как мы возродимся. Мы должны одолеть жажду, вырвать с корнем желание, опустошить нутро свое! Не говорите: «Я хочу умереть. Я не хочу умирать», говорите: «Я ничего не хочу». Возвысьте разум над желанием и надеждой, и тогда, даже живыми сможете вы войти в блаженство несуществующего. И своей рукой остановите вы колесо рождений.

Никогда образ Будды не возвышался предо мною в столь ярком свете. Раньше, когда я отождествлял нирвану с бессмертием, Будда тоже был для меня вождем надежды, ведущим войско свое против движения мира. Только теперь я почувствовал, что Будда побуждает человека согласоваться со смертью, полюбить неотвратимость, привести сердце в гармонию со вселенским течением, видеть, как материя и разум гоняются друг за другом, соединяются, рождают, исчезают, и говорить: «Этого я желаю».

Изо всех людей, рожденных землей, Будда сияет на вершине чистейшим духом. Без страха и скорби, исполненный сострадания и знания, он простирает руку, внутренне улыбаясь, и указывает путь к спасению. А за ним устремляются, свободно подчиняясь необходимости, подпрыгивая, словно козлята, идущие сосать матку, все существа. Не только люди, а все существа – люди, звери, деревья… Будда не избирает только людей, как Христос, но жалеет и спасает все.

Сам, без помощи незримых сил, почувствовал он, как в сердце его созидается и исчезает мир. Внутри его выжженного солнцем черепа эфир сгустился, стал туманностью, туманность – звездой, звезда, словно зерно, образовала кору и произвела деревья, животных, людей, богов, а затем в череп его вошел огонь, все обратилось в дым и исчезло.

Много дней и недель просидел я, погрузившись в это новое мое переживание. Какая бездна – сердце человеческое! Как сильно бьется оно, играя и устремляясь нежданными путями! Стало быть, вся моя страсть и стремление к бессмертию вели меня к совершенной смерти? А может быть, смерть и бессмертие – одно и то же?

Когда Будда поднялся из-под дерева, где он семь лет боролся, ища избавления, он, уже обретя избавление, пошел и сел, скрестив ноги, на площади большого города, и стал вещать, возглашая избавление. И неверные вельможи, купцы и воины, ходившие вокруг и насмехавшиеся над ним, постепенно стали чувствовать, что нутро их опустело и очистилось от желаний, а их праздничные белые, красные и голубые одежды постепенно стали желтыми, как ряса Будды. Равным образом и я чувствовал, что нутро мое пустеет, а разум облачается в желтую рясу.

Однажды ночью, когда я пошел погулять в большой венский парк Пратер, девушка, размалеванная сестра, подошла ко мне под сенью деревьев. Я испугался и пошел было быстрее, но она догнала меня и схватила за руку. От нее сильно пахло фиалками, и на свету я разглядел голубые глаза, накрашенные губы и полуобнаженную грудь.

– Пошли со мной… – прошептала она и подмигнула.

– Нет! Нет! – закричал я, словно мне грозила опасность.

– Почему? – спросила она, отпустив мою руку.

– У меня нет времени, сестра, – ответил я. – Прости.

– Ты что – ненормальный? – сказала девушка, сострадательно взглянув на меня. – Или монах? Никто нас не видит.

«Будда видит нас», – хотел было ответить я, но сдержался. Девушка между тем заприметила другого одинокого прохожего и поспешила к нему. Я вздохнул с облегчением, словно избавившись от страшной опасности и побыстрее направился к себе.

Я погрузился в Будду. Разум мой стал желтым гелиотропом, а Будда был солнцем, и разум мой следовал за его восходом, зенитом, закатом… «Воды спят, но души не спят», – сказал мне как-то старик-румелиот, однако в те дни мне казалось, что душа моя начала блаженно засыпать в буддистской безмятежности. Когда спишь и знаешь, что спишь, все, что ты видишь во сне, – добро и зло, не вызывает ни радости, ни печали, ни страха, потому что ты знаешь, что проснешься и все рассеется. Так и я видел, как мирская фантасмагория проходит у меня перед глазами, не испытывая при том ни радости, ни страха, безмятежно.

Чтобы видение не рассеялось слишком быстро, чтобы закрепить словами совершенное избавление и дать душе моей почувствовать его осязаемо, я решил написать диалог Будды с его любимым учеником Анандой.

Варвары спустились с гор и осадили город. Будда сидел, скрестив ноги, под цветущим деревом, и улыбался. Ананда опустил голову на колени его и закрыл глаза, чтобы мирская фантасмагория не отвлекала мыслей его. Толпа слушателей, желавших стать учениками, стояла вокруг, слушая слово спасения. Но услышав, что варвары начали войну, осерчали все и воскликнули:

– Встань и веди нас, учитель! Изгоним варваров, а затем ты поведаешь нам тайну избавления.

Будда покачал головой:

– Нет. Я не пойду.

– Ты устал? Или боишься? – воскликнули они в гневе.

– Я кончил, – ответил Будда, и голос его был чужд усталости, страха и родины.

– Пойдем же защитить земли отцов наших! – вскричали все и обратились лицом к городу.

– Примите мое благословение! – сказал Будда, поднял руку и благословил их. – Я ходил туда, куда вы направляетесь, ходил и возвратился. Здесь, под этим цветущим деревом буду я ожидать вашего возвращения. И только тогда, когда мы все усядемся под цветущим деревом, каждое слово, которое скажу я, и каждое слово, которое скажете вы, будет обладать для всех нас одним и тем же смыслом. Сейчас еще слишком рано. Я говорю одно, а вы понимаете другое, – мы разговариваем на разных языках. Доброго пути и доброй встречи!

– Учитель, я не понимаю, ты снова говоришь с нами иносказаниями, – сказал Сарипуто.

– Поймешь, когда вернешься, Сарипуто. Сейчас, как я сказал, еще слишком рано. Годами живу я жизнью и страданием человеческими, годами я созреваю. Никогда прежде, товарищи, не достигал я такой свободы. Почему? Потому что я принял великое решение.

– Великое решение, Учитель? – спросил Ананда и, подняв голову, наклонился и поцеловал святую стопу Будды. – Какое решение?

– Я не желаю продавать свою душу Богу, – тому, что вы называете Богом. Я не желаю продавать свою душу Искушению, – тому, что вы называете Искушением. Я не желаю продаваться никому. Я свободен! Блажен, избежавший когтей Бога и когтей Искушения, ибо только он обретает избавление.

– Избавление от чего? – спросил Сарипуто, и пот заструился по челу его. – Избавление от чего? Несказанное слово осталось на устах твоих и жжет тебя, Учитель.

– Оно не жжет, а освежает меня, Сарипуто. Я не знаю, простите меня, не знаю, в силах ли вы услышать его, не поддавшись страху?

– Учитель, – сказал Сарипуто, – мы идем на войну и, может быть, больше не вернемся. Может быть, мы больше не увидим тебя. Молви ж нам последнее слово, твое последнее слово. Избавление от чего?

Медленно, тяжело, словно тело в бездну, упало со сжатых губ Будды слово:

– От избавления.

– От избавления? Избавление от избавления? – воскликнул Сарипуто. – Я не понимаю, Учитель!

– Так лучше. Лучше, Сарипуто. Если бы ты понял, то ужаснулся бы. Однако знайте, товарищи, что это и есть моя свобода: я обрел избавление от избавления!

Он замолчал было, но не смог уже сдерживаться:

– Всякая иная свобода, – знайте это! – всякая иная свобода есть рабство. Если бы мне предстояло родиться вновь, я сражался бы за эту великую свободу, – за избавление от избавления… Но довольно: говорить нам еще рано. Поговорим, когда вы вернетесь с войны, если вернетесь. Прощайте!

Будда глубоко вздохнул, посмотрел на стоявших в нерешительности учеников и улыбнулся:

– Что ж вы медлите? Долг ваш пока что – война. Ступайте ж на войну. Прощайте!

– Счастливой встречи, Учитель! – сказал Сарипуто. – Пошли, и да поможет нам Бог!

Ананда оставался недвижим. Обрадовавшись, Будда взглянул на него краем глаза.

– Я останусь с тобой, Учитель, – сказал Ананда и густо покраснел.

– Из страха, дорогой Ананда? – спросил Будда.

– Из любви, Учитель.

– Одной любви уже не достаточно, верный мой товарищ. Не достаточно.

– Я знаю, Учитель. Когда ты говорил, огонь лизал уста твои.

– Это был не огонь, Ананда. Не огонь, а слово. Ты понял, мой маленький, верный друг, это сверхчеловеческое слово?

– Думаю, что понял. Поэтому я и остался с тобой.

– Что же ты понял?

– Кто говорит, что есть избавление, тот – раб. Потому, что каждую минуту он тщательно взвешивает каждое свое слово, каждое свое действие, и дрожит от страха: «Спасусь? Не спасусь? Пойду на небо? Пойду в ад?» Разве может быть свободной душа, которая надеется? Кто надеется, тот боится этой жизни, боится жизни грядущей, и висит в воздухе, ожидая удачи или милости от Бога.

Будда опустил ладонь на черные волосы Ананды и сказал:

– Оставайся.

Некоторое время они молча сидели под цветущим деревом. Будда медленно, сострадательно гладил любимого ученика по голове.

– Спасение значит избавиться от всех спасителей. Это – высочайшая свобода, пребывающая на тех высотах, где человеку дышать уже трудно. Ты выдержишь?

Ананда опустил голову и молчал.

– Теперь ты понял, кто есть совершенный Избавитель?..

Он умолк, а затем, играя в пальцах упавшим с дерева цветком, сказал:

– Избавитель – это тот, кто избавит людей от избавления.

Двадцатью четырьмя буквами алфавита, – потому как нет у меня камня и извести, – вымостил я новый путь, ведущий к избавлению. Теперь я знал, знал и смотрел на мир без страха, безмятежно, потому что больше он уже не мог обмануть меня. Высунувшись из окна, я смотрел на мужчин, женщин, автомобили, магазины, заваленные едой, напитками, фруктами и книгами, и улыбался, все это – пестрые облака, достаточно подуть легкому ветерку, и все рассеется. Сила Искушения породила это, голод и жажда человеческие удержат это в течение часа-двух, пока не подует ветерок и не разгонит все.

Я вышел из дому и влился в один из людских потоков, которые стремительно неслись по улице, и я тоже понесся вместе с ними, не боясь больше ничего. Это – росистые призраки – дымка, сотворенная из росы, – так чего мне бояться? Пойду с ними, посмотрю, чем они занимаются. Мы оказались у кинотеатра с красными, голубыми и зелеными огнями, вошли внутрь и уселись на бархатных сидениях. В глубине зала была белая простыня, по которой пробегали беспокойные, торопливые тени. Что они делали? Убивали, гибли, целовались. Рядом со мной сидела девушка. Я чувствовал, как вздымалась ее грудь, как она дышала, Дыхание ее пахло корицей, а колено время от времени прикасалось к моему. Я весь содрогнулся, но отодвигаться не стал. В какое-то мгновение она повернулась, посмотрела на меня, и показалось, что она улыбнулась мне в полумраке зала.

Мне надоело наблюдать за тенями. Я поднялся, желая уйти. И девушка тоже поднялась. У входа она снова посмотрела на меня и улыбнулась. Мы завели разговор. Над нами была луна, мы пошли в парк и сели на скамейку. Было лето, и ночь сладостная, как мед. Пахло сиренью. Парочки прогуливались, а некоторые из них обнимались, лежа на траве. Над головами у нас, скрытый в кустах сирени, запел соловей, и сердце мое замерло. Это была не птица, а какой-то лукавый дух. Когда-то на Крите, поднимаясь на Псилорит, я слышал этот голос и знал, что он говорил… Я протянул руку и опустил ее девушке на волосы.

– Как тебя зовут? – спросил я.

– Фрида, – ответила она, засмеявшись. – Почему ты спрашиваешь? Меня зовут Женщина.

И тогда из уст моих сорвались страшные слова. Не я произнес их, а кто-то из моих предков. Не отец, – он брезговал женщинами, – а кто-то другой. Едва выговорив их, я испугался, но было уже поздно.

– Останешься сегодня ночью со мной, Фрида?

И девушка ответила тихо:

– Не сегодня. Сегодня не могу. Завтра.

Я почувствовал облегчение, поспешно поднялся, мы попрощались, и я поспешил домой.

И тут произошло нечто невероятное. До сих пор не могу вспоминать об этом без содрогания. Воистину, благородна и неуничтожима душа человека, держащая в объятиях своих тело, каждый день подвергающееся гниению! Возвращаясь домой, я чувствовал, как кровь поднимается к голове, – душа моя вознегодовала, почувствовав, что тело готово совершить грехопадение, и, встрепенувшись, исполнившись презрения и негодования, отказывалась дать ему позволение… Кровь устремлялась вверх, приливая к лицу, и мало-помалу я почувствовал, что мои губы, щеки и лоб набухли, а глаза настолько сузились, что стали двумя крохотными щелочками, через которые было видно с трудом.

Я ускорил шаг, бежал, спотыкаясь, спешил поскорее попасть домой и посмотреть в зеркало, чтобы увидеть, что со мной произошло…

Добравшись, я зажег свет, посмотрел в зеркало и закричал от ужаса: все мое лицо распухло, ужасно исказилось, глаза едва проглядывали из-за ярко-красного выступившего наружу мяса, а рот стал крохотным отверстием и не открывался. Я сразу же подумал о девушке Фриде, – как я увижусь с ней завтра в столь плачевном состоянии? Я написал ей телеграмму: «Завтра не могу, послезавтра», и в отчаянии свалился на кровать. Что это за болезнь? Проказа? Когда я был маленьким, на Крите мне часто приходилось видеть прокаженных с ярко-красными распухшими образинами, у которых все время выпадали волосы. Они повергали меня в такой ужас, что однажды я сказал: «Если бы я был царем, то велел бы повесить всем прокаженным камень на шею и бросить в море». Должно быть, теперь Незримый, некто Незримый, вспомнил мои бесчеловечные слова и наслал на меня в наказание ужасную хворь.

Всю ночь я глаз не мог сомкнуть, с нетерпением ожидал рассвета, – может быть, до утра все пройдет? – и то и дело ощупывал лицо, – не прошла ли эта опухоль? Утром я вскочил на ноги и бросился к зеркалу: отвратительная маска из мяса прилипла к моему лицу, кожа начала нарывать и сочиться бело-желтой жидкостью. Я был не человеком, а демоном.

Я позвал горничную, чтобы вручить ей телеграмму. Едва открыв дверь и увидав меня, она закричала и закрыла лицо руками. Подойти ко мне она не осмелилась, схватила телеграмму и убежала. Прошел день, другой, третий, неделя, другая. Каждый день я посылал телеграмму с одним и тем же содержанием, боясь, как бы девушка не пришла ко мне домой и не увидела меня: «Сегодня не могу, завтра». Боли я совсем не чувствовал, но не мог открыть рот, чтобы поесть, и только пил через соломинку молоко и лимонад. В конце концов я не выдержал. Я прочел несколько психоаналитических работ знаменитого ученика Фрейда Вильгельма Штекеля и отправился к нему. Я догадывался, что болезнь эту наслала на меня, сам не знаю почему, моя душа, – она во всем виновата.

Мудрый профессор принялся исповедовать меня. Я рассказал ему всю свою жизнь: как с юных лет искал путь к спасению, как годами следовал за Христом, но теперь, в последнее время его религия показалась мне слишком наивной и слишком оптимистической, я оставил его и обратился к Будде…

Профессор улыбнулся.

– Пытаться найти начало и конец мира – болезнь, – сказал он. – Нормальный человек живет, радуется, жалеет, борется, вступает в брак, обзаводится детьми, не теряет зря время, задаваясь вопросами «откуда?», «куда?», «зачем?»… Но вы не кончили. Кое-что вы от меня еще скрываете, признавайтесь во всем.

Я рассказал, как встретил Фриду, и как мы условились о свидании.

Профессор разразился звонким саркастическим смехом. Я раздраженно посмотрел на него, уже начиная ненавидеть этого человека, который пытался взломать все запертые на засов двери внутри меня и рассматривал через бестактное увеличительное стекло мои тайны.

– Довольно! Довольно! – сказал он и снова саркастически засмеялся. – Пока вы в Вене, эта маска все время будет приклеена к вашему лицу. Ваша болезнь – болезнь аскетов, – так мы ее называем, – очень редкостная в наше время. Ведь разве сегодня тело слушается душу? Вы когда-нибудь читали жития святых? Отшельник бежал из Фиваидской пустыни в ближайший город, потому что демон блуда внезапно овладел им, и он должен был переспать с женщиной. Отшельник спешил поскорее добраться, но уже в городских воротах, в ту самую минуту, когда он уже собирался войти в город, он вдруг с ужасом увидел, что тело его покрыто проказой. Это была не проказа, а ваша болезнь. Как предстать с таким отвратительным лицом перед женщиной? Какая женщина смогла бы прикоснуться к нему? И он устремился обратно в пустыню, в свой скит, и стал славить Бога за то, что тот избавил его от греха. И Бог, как говорят жития, простил его и совлек проказу с тела. Теперь вы понимаете? Ваша душа, – то, что вы называете душой, – ваша душа, углубленная в буддистское миросозерцание считает, что спать с женщиной – смертный грех, и не позволяет телу согрешить. В наше время души, оказывающие столь сильное воздействие на тело, – редкость. В моей научной практике я только однажды встречал подобный случай. Некая очень порядочная очень набожная венка необычайно любила своего мужа, но он был на фронте, и случилось, что дама эта повстречала юношу и влюбилась в него. Как-то ночью она уже была готова отдаться, но душа ее тут же восстала, воспротивилась, и лицо у дамы распухло, стало отвратительным, как теперь ваше. В отчаянии она пришла ко мне. И я ее успокоил: «Когда ваш муж вернется с войны, вы выздоровеете». И, действительно, едва ее муж вернулся с войны, то есть когда миновала опасность прегрешения, ее лицо обрело прежнюю красоту. То же и в вашем случае: как только вы уедете из Вены и оставите Фриду позади, вы тут же исцелитесь.

Я не поверил, и ушел, упорствуя. «Ученые сказки, – говорил я. – Останусь в Вене. Останусь и выздоровею». Я остался еще на месяц. Маска не исчезала. Каждый день я продолжал посылать Фриде телеграмму: «Сегодня не могу, завтра». Но это завтра не наступало, и мне надоело. Однажды утром, проснувшись, я решил: уеду! Я взял чемодан, спустился по лестнице, вышел на улицу и отправился на станцию.

Было утро, дул свежий ветерок, рабочие – мужчины и женщины – группами, смеясь и дожевывая кусок хлеба, спешили на работу. Солнечные лучи еще не спустилось на улицы, кое-где открывали окна, город просыпался. Я шагал легко, в хорошем настроении, тоже просыпаясь, как и город, и идя, чувствовал на лице облегчение. Глаза мои освобождались и открывались шире, опухоль сошла с губ, и я принялся насвистывать, как маленький мальчик. Свежий ветерок касался моего лица, словно ласковая сострадательная рука. А когда я пришел на вокзал, вынул из кармана зеркальце и посмотрел в него, как я обрадовался, какое это было счастье! Мое лицо совершенно избавилось от опухоли, нос, рот, щеки приобрели свои прежние черты. Демон бежал, я снова стал человеком.

С того дня я понял, что душа человеческая – страшная и опасная пружина. Мы носим в себе огромную взрывную силу, облаченную в мясо и жир, сами того не зная. И, что самое худшее, даже не желаем знать, потому что в таком случае бесчестие, малодушие, ложь не имеют оправдания. Мы больше не может прикрываться пресловутыми человеческими злополучием и беспомощностью. Если мы бесчестны, малодушны, лживы, то повинны в том только мы сами, потому что внутри нас пребывает всемогущая сила, которую мы не решаемся использовать, боясь, как бы она не испепелила нас, и оставляем ее, – так ведь нам удобно, мало-помалу угасать, превращаясь тоже в мясо и жир. Как ужасно не знать этого! Если бы мы знали это, то восхищались бы душой человеческой, ибо нет ничего ни на земле, ни на небе, что так похоже на Бога, как душа человеческая.

Предыдущая главаГлава 26 из 35Следующая глава