Минует десять, пятьдесят, может быть, сто лет – и дом этот окончательно исчезнет, став лишь грудой битого кирпича с крошками известкового раствора, древесной трухи от старых балок и досок, да ослепших, помутневших осколков прежних окон. Но пока он ещё стоит. Цепкий плющ, взбираясь вверх, хватается за облезшие рамы и потрескавшуюся лепнину, и распахнутое настежь круглое слуховое окошко с покосившимися решётчатыми ставнями ещё дает приют диким голубям. С трёх сторон заброшенную усадьбу обступает высокая кирпичная стена, плотно укрытая зелёным пологом дикого винограда, а с улицы, между мощных столбов ограды, ржавеют витые чугунные прутья решётки с верхушками в виде еловых шишек.
Сад пришёл в запустение вместе с домом. Бузина, когда-то высаженная живыми изгородями, без ножниц садовника буйно разрослась, затянула проходы и взломала корнями набранную из речной гальки мозаику на дорожках. Старый клён у парадного крыльца широко раскинул ветви, придавив высокую четырёхскатную крышу и сдвинув кое-где черепицу. Деревянная беседка, в которой прежде в тёплое время года велись долгие разговоры за утренним и вечерним чаем, теперь развалилась под напором осенних дождей и зимних вьюг, и обломки её почти исчезли в зарослях одичавшего шиповника. Даже окрестные мальчишки, которые, как известно, всегда знают все тропы, входы и выходы, не наведывались в усадьбу: слишком уж тоскливой была повисшая над этим местом тишина.
Прохладное августовское утро только-только начало разгораться, когда в дальнем конце улицы появились и медленно пошли вдоль спящих домов двое. Согнутый годами и болезнями старик тяжело опирался на трость и подслеповато щурился, вглядываясь в палисадники и полускрытые зеленью фасады. Молоденькая девушка периодически порывалась поддержать своего спутника под локоть, однако мужчина мягко, но настойчиво отводил её руку, хотя было заметно, что каждый шаг даётся ему с трудом. Возле ворот заброшенной усадьбы старик остановился. Дрожащие пальцы коснулись давно не открывавшегося амбарного замка; глаза, пусть и потерявшие былую зоркость, приметили и знакомый клён, и круглое слуховое окошко, и наполовину обвалившуюся трубу. Достав из кармана старомодного костюма-тройки платок, старик вытер набежавшие слёзы и, силясь улыбнуться, обернулся к девушке:
– Да, это здесь.
Та чуть поправила узел его галстука, легонько провела руками по плечам, смахивая с пиджака невидимые пылинки:
– Хорошо.
Мужчина вновь повернулся к дому, помедлил – и снял шляпу, словно прощаясь с опускающимся в могилу гробом. Ветерок погладил его по голове, растрепав белые, как перистые облачка, волосы. Девушка позади снова тронула его за плечо и тихо сказала:
– Не надо, дедушка…
Старик согласно закивал, вглядываясь в покинутый дом:
– Ты права. Права.
Слёзы неслышно скатывались по аккуратно выбритым щекам, падали на амбарный замок, на когда-то сильную и твёрдую руку, теперь судорожно сжимавшую решётку ворот – так утопающий цепляется за обломки в надежде на спасение – и исчезали в траве, пробившейся сквозь остатки галечной мозаики на дорожке одичавшего сада.
* * *
Крепко вросла в свои холмы старая слобода. Город шумел, ширился, охватывал её со всех сторон – а здесь из года в год дремали под зимними вьюгами и летним ветерком старые дворянские усадьбы, купеческие домики с мощными, словно у бастионов, стенами, и крохотные церквушки, чьи колокольни едва-едва поднимались над морем садов. В каких-нибудь трёх-четырёх кварталах от невидимых слободских границ весело позвякивал трамвай – новинка, техническое чудо – а среди цветущих вишен заливались трелями соловьи, и над высокими крышами амбаров там и тут виднелись шапки гнёзд, устроенных аистами. В тёплую пору по вечерам мальчишки и девчонки ватагой спускались с холмов вниз, на луговую пойму, к широкой спокойной реке с островками и зарослями камыша, купались, удили рыбу. Иной раз, нырнув, кто-нибудь из них отыскивал под водой звено от массивной якорной цепи, кривой кованый гвоздь, или увязшее в иле – не вытащишь – пушечное ядро. То были последние напоминания о временах, когда слободу населяли корабелы, а на речных берегах рождался первый царский флот.
Стёпке шёл шестой год. Маленький, щуплый, он всюду силился поспеть за старшими ребятами: как и они, «ходил в набег» на сад сердитого деда Митрофана, таская с веток спелые сочные яблоки и озираясь, не появится ли вдруг здоровенный косматый пёс по кличке Акбар. Выстругивал себе из сломанного в пойме ивняка удочки, скармливая потом пойманных карасиков своему самому верному другу, полосатому коту Ваське – и, конечно, вместе со всеми играл в войну. Врагами обычно выступали кусты и камышовые заросли, на которые лихо налетала слободская «конница». Пушистые метёлки и зелёные листья падали под криво вырезанными из старых досок шашками, скопированными с отцовских, тех, что висели по стенам едва ли не в каждом доме, напоминая о недавних ещё походах и сражениях. А на западе, на далёкой границе, копилась, поднималась, как вода в половодье, новая волна, и когда лето только-только подошло к зениту, обрушилась на слободу. Отец Стёпки надел форму, сменил мягкий картуз на фуражку, и, обняв жену, сына и дочку, ушёл. Три дня уже его не видели дома, зато всё ближе слышался низкий раскатистый гул, как будто-то где-то за городом, на том берегу реки, набирала силу летняя гроза. В саду у соседей, выходившем на самый край холма и глубокий овраг, установили зенитку, и теперь солдаты попеременно всматривались в небо, тревожно прислушиваясь к рокочущему грому без дождя.
* * *
В беседке в саду Стёпка и его сестрёнка играли с котом Васькой – кот дремал, а ребятишки щекотали ему нос травинкой, заставляя во сне жмуриться и чихать. Утро только-только разгорелось, когда откуда-то сверху, из-за лениво плывущих перистых облачков, послышался мерный стрёкот. Будто кто-то там завёл игрушечную машинку и она, жужжа, кружилась по синему полотну неба. За стеной, в соседском саду, зазвучали голоса, затопали шаги, ожило и заворочалось на своей платформе орудие. Из-за облаков, набирая скорость, с гулом пошёл вниз похожий на птицу с раскинутыми крыльями силуэт, за ним второй, третий, ещё и ещё. Ухнула зенитка, ей ответила другая, стоявшая во дворе школы, потом третья, притаившаяся у входа на маленький районный стадион; в небе вспухли облачка разрывов. Силуэты быстро росли в размерах, гул превратился в рёв на одной, всё повышающейся, ноте, а дети, словно заворожённые, смотрели на пикирующие самолёты. Один вдруг охватило пламя, повалил густой чёрный дым, самолет завертело – и в этот миг от остальных отделились продолговатые чёрные чёрточки.
Стёпка плохо помнил, что было потом. Задрожала, ходуном заходила под ногами земля, где-то на соседней улице поднялся столб огня и дыма, в котором мелькали доски, обломки кирпичей, вырванные с корнем деревья. Кажется, как раз перед тем, как бомбардировщики вышли на цель, выскочила из дома перепуганная мать, потащила их с сестрёнкой в погреб – старый, оставшийся ещё от царских времён, он помещался в дальнем углу сада и, говорят, когда-то был весь заставлен бочками и бутылками с вином. Но даже в погребе каменная кладка, простоявшая не один век, мелко дрожала от страха, сыпала на голову пригоршни песка и извёстки. Взрывы ухали то близко, то совсем далеко, каждый раз с другой стороны, и уже было непонятно, откуда выходили на цель вражеские самолёты, где соседний сад и ожесточенно палящая зенитка, где школа, стадион, улица за воротами…
Вспыхнуло, треснуло, раскололо каменный свод, полетела острая гранитная крошка, посыпались земляные комья, кто-то закричал – и разом смолк, будто кричавшему зажали рот рукой. Потянуло гарью, жаром, вонючим жирным дымом, и Стёпка провалился в пустоту.
* * *
Двое уцелевших зенитчиков раскопали заваленный погреб, вытащили наполовину задохнувшегося мальчишку. Вытащили и мать с сестрёнкой – словно разом съёжившиеся, тела лежали на земле, укрытые принесёнными из дома простынями. Стёпке перебило обе ноги, камнем переломило правую руку, едва не похоронило заживо в обрушившемся погребе. С машиной, что возила на позиции снаряды, попал он в госпиталь, занявший довоенные здания сельскохозяйственного института. Через две недели загипсованного с ног до головы, но явно не собирающегося помирать, паренька доставили на вокзал и отправили вместе с другими детьми далеко-далеко на восток, в тыл. Потом были новые госпиталя, и детские дома, и долгие серые послевоенные вечера, когда в заснувшем приюте стоял в коридоре щуплый невысокий силуэт, похожий на маленькое приведение, всматривался в окно – а вдруг именно сегодня, сейчас, прямо посреди ночи, приедет отец, найдёт, заберёт?
Отец не пришёл. За городом, где у слияния двух рек стояло на высоком косогоре большое село, враг рвался к паромной переправе, перепахивая раз за разом окопы оборонявшихся, превращая в пыль последние остатки хат. Где-то там, в навсегда сгинувшем селе – может, у речного берега, а может, под обгорелым углом школьного здания, что высится на косогоре безмолвным обелиском – остались Стёпкин отец и ещё сотни других добровольцев, до конца защищавших город, не пускавших врага на родные улицы.
Годы шли, и Стёпка, Степан, а потом уже Степан Кузьмич, раз за разом порывался вернуться в свой город, но судьба словно нарочно отваживала его от этой затеи. Он пересёк всю страну, работал в разных её концах, но всегда будто невидимая стена вставала на самой желанной для него дороге, и снова оставался где-то в стороне, являлся только в мутных, тягучих снах, потерянный город, дом, сад с беседкой. Уже выросли свои дети, обзавелись семьями, порадовали внуками. Уже схоронил жену, с которой не один десяток лет прожили душа в душу. И всё же однажды в начале августа – так похожего на тот август тревожного военного года – Степан Кузьмич сошёл с поезда на вокзале, откуда его израненным мальчишкой увезли в эвакуацию.
* * *
Слёзы неслышно скатывались по аккуратно выбритым щекам и падали на амбарный замок, на когда-то сильную и твёрдую руку, теперь судорожно сжимавшую решётку ворот.
– Дедушка, может, спросим у соседей? Раз есть замок, значит, есть и хозяева. У кого-то же должен быть от него ключ… – внучка вновь тихонько тронула деда за плечо.
Высокая трава заколыхалась, и на дорожку вальяжно вышел полосатый бродячий кот с оторванным ухом. Остановился, нахально посмотрел на людей по ту сторону калитки, а затем уселся и принялся вылизываться. Старик некоторое время всматривался в кота, потом с трудом опустился на одно колено – девушка подхватила деда под локоть – и протянул через решётку руку:
– Кис-кис. Поди сюда, поди…
– …ты ведь обецял, сто на лецьку меня возьмёсь! Ты обецял! – в пронзительном детском голоске слышалось возмущение. Сестрёнка смотрела с укором, чуть не плача.
– Подрастёшь – и возьму, на следующий год обязательно возьму. А в этот нельзя, мамка заругает, – торопливо забормотал Стёпка. И тут же из сада откликнулся голос матери:
– Ребята, чай готов!
В беседке в центре стола попыхивал самовар, стояли вазочки с вареньем и корзинка с горкой бубликов. Отец в светлом льняном костюме читал газету, периодически поправляя съехавшие на самый кончик носа круглые очки. Мать, расставлявшая чашки, повернулась к детям у калитки и махала им рукой. Сестрёнка, забыв обиду, торопливо затопала по дорожке, но обернулась на полпути:
– Идём, Стёпка, идём! Ты цего?
И Стёпка, улыбаясь, пошёл вслед за ней.