Антрепренёр расстарался, и перед вокзалом вместо экипажа ждал роскошный «Бруо» с открытым верхом, начищенными до блеска латунными деталями и сиденьями из красной кожи – правда, задний их ряд сейчас укрывала полстина из медвежьей шкуры. Усаживаясь, приезжий аккуратно устроил на сиденье рядом с собой скрипичный футляр, и попросил шофёра в форменной куртке, собравшегося было поднять откидной верх:
– Оставь, любезный. И сделай милость, не спеши, хочу на город посмотреть.
Шофёр поклонился, захлопнул дверцу и, сев за руль, не спеша покатил прочь с вокзальной площади.
Солнце только начало подниматься на небосклоне, обещая ясный и морозный декабрьский день, и в центральной части города ещё царила дремота – здесь, в домах зажиточных горожан, просыпались поздно. Автомобиль обогнал полупустой вагончик конки, который тянули два бодро фыркавших паром из ноздрей чёрных битюга, и свернул на главную улицу. Промелькнуло немного смахивающее на средневековый замок или готический собор недостроенное здание с миниатюрными башенками на углах.
– Техническое училище, барин. Два года как начали, в передней части уже занятия ведут, а это крыло должны к весне окончить, – пояснил шофёр на вопрос своего пассажира.
Проехали городской сад с расставленными по нему, но пока ещё закрытыми, праздничными киосками и неподвижными каруселями. Миновали перекрёсток – отсюда с холма широкой дугой уходила вниз поперечная улица, и здесь, вынырнув, наконец, из-за домов, скрипача вдруг ослепило солнце.
– Конка-то теперь до самой Слободки идёт, новая ветка, только летом пустили! – говорил разохотившийся шофёр, не замечая, как блеснули – должно быть, от яркого света – в глазах пассажира слёзы.
Потянулись витрины магазинов, почти все с непременными еловыми венками и букетами, а то и с украшенной елью за стеклом. На одном из перекрёстков приезжий, будто высматривая что-то, подался вперёд, и улыбнулся, когда автомобиль поравнялся с заведением «Карл Леманн. Кафе-кондитерская». Здесь уже кипела работа: один помощник в белом фартуке сметал снег с узорчатой плитки у дверей, ещё двое торопливо разгружали с телеги какие-то ящики. На мгновение на пороге показался и хозяин: дородный, краснолицый, совершенно лысый, но зато с невероятно пышными моржовыми усами, полностью скрывавшими его рот. Грозно пошевелив ими, господин Леманн строго осмотрел помощников и снова исчез в заведении. Приезжий чуть слышно фыркнул, но шофёр, видимо, приняв это на свой счёт, затараторил:
– …точно так, барин, слово в слово! Ей-ей не вру! А их превосходительство, как есть…
– Да я верю, любезный, верю, – рассеянно отвечал пассажир.
Автомобиль катил дальше, мимо парадных фасадов, витрин, заснеженных каштанов, мимо бронзового памятника великому императору, с которого дворники как раз сметали насыпавший ночью снег. Мужчина, кутая ноги в медвежью шкуру, по временам долгим взглядом провожал то одну, то другую вывеску, словно припоминая что-то. В глазах его заблестели весёлые искорки, когда они миновали помпезную беседку с парой скамеек и часовой башенкой, установленную на тротуаре перед «Магазином колониальных товаров И.С. Третьякова». Проплыло мимо приземистое здание театра с причудливыми башенками и куполами, затем пожарная часть с каланчой, на которой расхаживала туда-сюда фигурка дозорного. Потянулся парк с аккуратно расчищенными дорожками и устроенной на центральной площадке ледяной горкой. Тут автомобиль лихо свернул влево, и они покатили уже прямо на солнце, стоявшее теперь над куполами старинного монастыря. Приезжий, щурясь от света, всматривался в ажурный силуэт высокой колокольни, когда шофёр остановил машину на углу монастырской площади, возле изящного здания в модном теперь стиле модерн.
– «Руайяль», – не без гордости отметил шофёр, открывая перед пассажиром дверку. – Лучшая гостиница в городе. Для вашей милости уже приготовлено, угловой люкс в третьем этаже, а господин Перрен ждут вас в ресторане завтракать.
* * *
– Хоть убей, до сих пор не понимаю: чего ради? Мы бы в столице втрое заработали, и ехать никуда не нужно. Да и холод какой! Словно мы тысячу вёрст не к югу, а к северу отмахали!
Господин Перрен, которому от матери-француженки, помимо звучной фамилии, досталось изящное и даже хрупкое на вид телосложение, демонстративно поправил на шее толстый вязаный шарф, с которым не пожелал расстаться и в гримёрке. Впрочем, его собеседник отлично знал, что жалуется антрепренёр для вида: от батюшки-славянина, выступавшего атлетом в бродячем цирке, Яков Семёнович унаследовал превосходное здоровье и недюжинную силу.
– А чем тебе тут плохо? – пряча усмешку, поинтересовался скрипач. Перед ним на столе стоял раскрытый футляр, и музыкант медленно вёл ладонью над пока ещё безмолвной скрипкой, словно лаская её, почти касаясь, но всё же так и не коснувшись. – Что же, билеты не разошлись?
– Да билеты-то разошлись прекрасно, – буркнул Яков, усаживаясь на маленьком диванчике. – И городок ничего. Провинция, конечно, но ничего. Просто не люблю я, когда не понимаю.
– Ну вот, видишь, билеты разошлись…
– Будто других губерний нету!
– Есть. Следующую ты сам и выберешь, обещаю.
Антрепренёр фыркнул и передёрнул плечами, но промолчал. Где-то недалеко слышался приглушённый гул зала, в котором рассаживались зрители.
– И почему, скажи на милость, тебя вдруг потянуло на народные танцы? – поинтересовался Яков Семёнович, с показным равнодушием рассматривая какое-то пятно на потолке в углу. – Я даже как-то и не припомню, чтобы кто-то разом собирал в одном выступлении Брамса и Дворжака.
– Тем лучше.
* * *
Примерно с четверть века тому назад, когда конки в городе не было и в проекте, а на месте строящегося теперь технического училища ещё летели по ипподрому орловские рысаки, Слободка уже была, и была практически такой же. На крутом правобережье, влево от спуска к реке, карабкались, теснясь один к одному, разномастные домики. Наблюдателю, глядевшему снизу, с моста или маленького Круглого рынка, застройка представлялась причудливо слепленной массой, в которой приземистые краснокирпичные бараки для фабричных рабочих со всех сторон обступали тёмные от времени срубы изб. Кое-где между ними втискивались нахохлившиеся домишки небогатых купцов, с каменным, побелённым нижним этажом, и деревянным верхним. Слева Слободку замыкал грузный силуэт Космодемьянской церкви, справа – построенные покоем у подножия холма Малышевские казармы.
Здесь вечно бурлила жизнь – пёстрая, разноязыкая, временами диковатая. Работники с шерстомоен и ткацких фабрик, извозчики с биржи у Круглого рынка, торговцы-разносчики, мастеровые; русские, украинцы, поляки, немцы, цыгане, евреи… Все, кому недоставало денег на жильё в верхнем городе, но кто вполне мог позволить себе комнатушку или хотя бы съёмный угол, кто приезжал в город на год-другой, но оседал в нём навсегда – все они рано или поздно оказывались в Слободке. Нередко тяжёлый труд позволял только-только сводить концы с концами, так что здешний люд в большинстве привык к жизни на грани бедности – но бедности «благородной». В этих переулках, окружённых церковью и казармой, спереди улицей, а с тыла сиротским приютом, не жаловали любителей чужого добра, бездельников и смутьянов, людишек никчёмных, пробавляющихся только от бутылки до бутылки. Даже нищие на Космодемьянской паперти не брали от прохожих денег просто так: на земле перед ними были разложены спички, булавки, катушки ниток, так что подаяние превращалось уже не в подаяние, а в какое-то подобие торговли.
Время от времени на той же паперти появлялся пожилой человек в чёрном сюртуке, истрёпанном до лохмотьев по краю рукавов и подола, со множеством заплат и растрескавшимися кожаными надставками на локтях. Аккуратные пёстрые заплаты покрывали и чёрные широкие штаны бродяги, заправленные в толстые вязаные шерстяные носки, поверх которых и летом, и зимой, носил он неизменные галоши. Под сюртуком, когда по случаю жары человек расстёгивал его, обнаруживался жилет – когда-то роскошного малинового бархата, но теперь выцветший и вытершийся – а на седые кудри была надвинута мягкая шляпа с широкими обвислыми краями. И только две детали выделяли человека среди прочей нищей братии: широкий кожаный пояс, украшенный вышитыми узорами и множеством мелких заклёпок – да скрипичный футляр.
Бродяга раскрывал его, извлекал скрипку и, поставив пустой футляр у своих ног, казалось, забывал обо всём вокруг. Нежные, плачущие звуки растекались по маленькой площади, и будто погружали её в волшебный сон. Замирали нищие со спичками и булавками, склонив головы набок, наяву грезя о чём-то своём. Замирали лотошники, сновавшие среди прохожих со своими пирожками, лентами и открытками. Торговки из церковных лавчонок выходили из-за прилавков и то одна, то другая украдкой вытирали набежавшую слезу кончиком платка. Просыпались дремавшие на облучках извозчики. Заворожённый точильщик забывал про ножи и ножницы, азартные мальчишки останавливали игру в пристенок, и даже городовой, хоть и продолжал зорко оглядывать из конца в конец вверенную ему часть улицы, нет-нет, а бросал взгляды на скрипача.
Но вот печальная мелодия взлетала последними тающими нотами – и её тут же сменяла другая, бодрая, весёлая, от которой ноги сами пускались в пляс. Будто разбуженные ото сна, всхрапывали, нетерпеливо били копытом извозчицкие лошадки, затевали шумную возню в дорожной пыли воробьи. Над папертью и торговыми рядами снова поднимался людской гомон, и на измученных постоянным трудом и небогатым житьём лицах там и тут вдруг появлялись улыбки.
Пана Венгра в Слободке знали все. Знали, что в начале мая отправляется он обычно из города по окрестным сёлам, что возвращается к сентябрю, а зимует у Щедротихи, снимая крохотную комнатушку в полуподвальчике. Здесь из обстановки помещался только грубо сколоченный узкий топчан с соломенным тюфяком, но зато не было сквозняков, и через подслеповатое окошко, выходящее на крутой склон холма за домом, было видно реку, заливные луга по её берегам и заречные деревеньки.
А вот про то, что пан Венгр иногда и летом бывает в городе, знал, пожалуй, один только Тёшка, да и тот прознал про это совершенно случайно. На северной окраине, по ту сторону железной дороги, где таяли в полях последние не мощёные переулочки с крытыми камышом белёными хатами, под сенью кряжистых вязов пряталось старое кладбище с маленькой часовенкой. Большую поляну с зарослями малинников когда-то, сообразно императорскому указу о запрете хоронить в черте города, отвели под новый погост вне городских валов. Но шли годы, и город выплеснулся за прежние свои границы, и уже не было даже самих валов, а кладбище, прозванное Малиновым, превратилось в последний приют для бедноты.
Тёшка забрался на погост именно ради малины – колючие заросли её теснились тут на каждом свободном клочке земли, а нередко и заполоняли оставленные без ухода могилы. Самая вкусная и крупная ягода была с речной стороны, где кладбище выбиралось из-под тени вязов на бровку холма – и там-то мальчишка увидел пана Венгра.
Человек в залатанном сюртуке, положив в траву скрипичный футляр, стоял с непокрытой головой на коленях перед маленьким, укрытым травой, холмиком. С одного краю в холмик был врыт крест, аккуратно связанный из двух толстых веток вяза – подойдя ближе, Тёшка увидел, что руки скрипача испачканы землей, и что он укладывает на место квадратики дернины, которую срезал, чтобы поставить крест.
Мужчина услышал шелест травы и медленно, словно с трудом, обернулся. Тёмные живые глаза его были подёрнуты изнутри дымкой, отсутствующий взгляд скользнул по мальчику, и вновь вернулся к одинокой могиле. Тёшка помялся с ноги на ногу в нерешительности, не зная, как правильнее поступить: пройти ли мимо к вожделенной малине, или повернуть назад.
– Это моя дочка, – вдруг произнёс скрипач.
И Тёшка остался.
* * *
Минуло два или три лета, и на бровке холма, у маленького могильного холмика, ставшего ещё меньше и неприметнее, сидели двое. Мальчик, только что доигравший мелодию, смотрел на учителя сияющими глазами. Мужчина, в волосах которого прибавилось седины, ещё легонько покачивал головой в такт последним отзвучавшим нотам, а глаза его всматривались в заречные дали.
– Молодец. Почти хорошо, и будет совсем хорошо, когда перестанешь торопиться. Ты ведь чувствуешь? – он взял из рук ученика скрипку, наиграл кусочек мелодии, и посмотрел на Тёшку. Тот с серьёзным видом кивнул. – А нужно так, – и пан Венгр ещё раз сыграл тот же отрывок. – У каждой мелодии своя душа. Незачем её подгонять или задерживать, дай ей звучать так, как она хочет.
Тёшка теперь многое знал и о скрипке, и о самом скрипаче. Знал о красавице Анне, погибшей далеко-далеко отсюда, в другой стране, где склоны древних гор укрывают такие же древние буковые леса. О маленькой Жужанне, последней радости отца, которую забрала одна из особенно студёных зим. О том, как поднимается пыль над просёлочными дорогами, по которым медленно бредут волы, запряжённые в большие возы. Как над этими возами, дорогами, деревеньками разливаются весёлые и грустные, задумчивые и резвые песни и мелодии, у которых никогда нет и не было одного автора, но которые придумываются, кажется, всеми разом. Пан Венгр знал множество таких песен и мелодий, и с удовольствием учил им Тёшку.
Минуло ещё несколько месяцев, и в канун новогодних празднеств на главной улице города появился мальчик со скрипичным футляром. Он некоторое время мялся в нерешительности у роскошных стеклянных дверей под вывеской «Карл Леманн. Кафе-кондитерская», но затем всё-таки вошёл внутрь. На звон колокольчика за прилавком поднял голову хозяин – молодой худощавый мужчина с аккуратно расчёсанными на пробор волосами и короткими элегантными усиками. Окинув взглядом потрёпанное пальтишко и старую ушанку, с которой местами уже повылезли клочки меха, кондитер недовольно поджал губы.
– Господин Леманн, я хотел бы купить пирожное.
– Одно пирожное? – брови хозяина насмешливо поползли вверх.
– Да.
– Хорошо.
– Но у меня нет денег.
На это замечание брови вскинулись ещё выше, и мальчик торопливо добавил:
– Не примете ли вы в уплату музыку?
Кондитер от неожиданности даже не нашёлся, что ответить. Однако прежде, чем он успел разразиться бранью, прежде, чем шагнул из-за прилавка, чтобы выгнать взашей маленького нахала, посетитель открыл футляр и достал скрипку.
– Если вам не понравится – вы можете не платить, – сказал Тёшка, и заиграл.
Карл Леманн узнал мелодию с первых нот. Слова, уже готовые сорваться с губ, так и остались не сказанными, а нога, занесённая для шага, медленно опустилась на прежнее место. Кондитер в растерянности смотрел на маленького скрипача, а скрипка тем временем звала его за собой, и вела куда-то далеко, в прежнее, давным-давно позабытое, время. Исчезал за окном заснеженный, замороженный город, исчезали ставшие привычными здания этой чужой для кондитера земли. Вместо них вдруг возникли фахверковый домик в деревушке на берегу озера, затерявшегося в Баварских Альпах, и мальчик, с детства мечтавший повидать мир и научиться делать лучшие в этом мире сладости. А следом, из ещё более далёких уголков памяти, выплывали на свет давно ушедшие лица, голоса, запахи – и музыка, в которой задорно перекликались, соревнуясь друг с другом, скрипка, аккордеон и гитара.
Мальчик доиграл, и теперь ждал – только пальцы, нервно перебиравшие смычок, выдавали его волнение. Кондитер сглотнул, заморгал, будто просыпаясь, и вдруг улыбнулся маленькому посетителю:
– Какие пирожные желает герр музыкант?
Карл Леманн был превосходным кондитером, но даже его пирожные не сумели бы остановить всесильное время. Пан Венгр ушёл вскоре после Рождества, тихо и незаметно, как и жил – от ворот дома Щедротихи телегу с его гробом сопровождали только сама хозяйка, да Тёшка.
Они медленно шли вслед за тощей маленькой лошадкой, но когда впереди показалась колокольня Космодемьянской церкви, Щедротиха вдруг сказал мальчику:
– Играй.
И он заиграл.
В морозном воздухе занимающегося утра плакала верная скрипка, и на её голос с паперти, из переулков и лавчонок потянулись один за другим люди. Когда телега миновала торговые ряды и вытянувшегося по стойке смирно городового, за гробом шли уже несколько десятков обитателей Слободки, а гулкий чугунный мост над железной дорогой пересекали уже несколько сот человек.
Никто не удивился, что первым, с посиневшими от мороза и плохо слушающимися пальцами, но упрямо не прекращая играть, идёт Тёшка. Никто не удивился и тому, что именно он указал могильщикам место – рядом с почти скрытым под снегом крестом из двух толстых веток вяза. Этот крест минувшей весной они с учителем вместе поставили взамен старого, окончательно сгнившего и упавшего.
Вернулась в город весна, за ней пришло лето, и гуляющие по главной улице прохожие привыкли видеть у «Магазина колониальных товаров И.С. Третьякова» фигуру маленького скрипача. Каждые выходные он устраивался рядом с беседкой, развлекая публику своим искусством – но в будни мальчик неизменно обнаруживался на паперти Космодемьянской церкви, там, где прежде играл его учитель.
С паперти его никогда не гоняли. С главной улицы – пытались, но после двух-трёх выступлений скрипача взял под своё покровительство сам Третьяков, положив музыканту оклад и сделав его чем-то вроде ходячей рекламы своего магазина. Тёшка не возражал: он знал, что для его планов понадобятся деньги, и старательно копил. Один только раз – едва набралась достаточная сумма – он собрал всё заработанное и отправился в мастерскую каменотёса.
– Сколько будет имён?
– Три. Выбейте, пожалуйста, так: «Анна, Жужанна, Ласло Венгеровы».
– А даты?
– Дат я не знаю. Но это не важно.
* * *
– Артём Христофорович, пора. Сейчас дадим первый звонок, – распорядитель, стоя на пороге гримёрной, чуть склонил голову, выражая почтение столичной знаменитости, и повернулся к антрепренёру. – Яков Семёнович, для вас, как просили, оставлено место в третьей ложе бельэтажа.
– Благодарю, голубчик. Сейчас будем.
Распорядитель ушёл, а антрепренёр, глядя в упор на скрипача, вдруг спросил:
– Разъясни-ка ты мне, пожалуйста, ещё одно. Почему обратные билеты-то непременно нужно было брать не на дневной поезд, а на вечерний? Чего ради завтра весь день тут сидеть? Или ты рассчитываешь на визиты?
– Ну, если позовут – невежливо отказываться, – улыбнулся музыкант. – Но только после обеда. А утром у меня будет другое дело.
– Какое же?
– На Малиновом кладбище.
Яков открыл рот. Потом медленно его закрыл. Нахмурил брови, исподлобья глядя на собеседника и явно что-то обдумывая. Затем задумчиво, будто не был до конца уверен в собственных словах, сказал:
– Кажется, начинаю что-то понимать.