Пастор умолк, только отблеск трубки на миг озарил породистое лицо и глаза, вдруг затуманившиеся горьковатой нежностью:
– Все это началось вовсе не романтично. Мой дед, Стюарт Шарп, был единственным сыном в семье. В Первую Мировую он служил в полку Сазерлендских горцев, тех самых, кого немцы называли "Адские леди". Дед был отважен и предприимчив, но отличался дурным нравом. Он был женат, но, смею предположить, его супруга не слишком убивалась по поводу его отбытия на войну. Мужем он был неласковым, а после рождения ребенка еще и повадился распускать руки. Однако хуже было другое: с войны он вернулся, пристрастившись к морфию. Его привезли двое однополчан, таких же бедолаг, после госпиталя не сумевших справиться с маковым бесом. Всем троим грозил трибунал: в поисках очередной порции морфия, они убили полкового аптекаря вместе с обоими подручными и разгромили лазарет. Одному богу известно, как им удалось уйти от ареста. Вероятно, в то же время полк был поднят по тревоге, и всем троим удалось затеряться в суматохе. Позор был неслыханный…
Однако тогдашний лэрд Шарпсворд, отец Стюарта, был человеком практичным. Он не собирался проверять, сумеет ли наследник самостоятельно сгрести в кучу свою жалкую жизнь, и уж тем более не собирался предоставлять Стюарту новых шансов обгадить семейный герб. Вдобавок, прадед был замешан в кое-каких торговых махинациях с оружием и не рвался попадать под увеличительное стекло властей. Словом, он отправил невестку вместе с ребенком в Америку, запер в поместье всех троих наркоманов и принялся за их лечение.
Судя по дневникам, которые прадед вел с душой и огоньком, методы его были далеки от нынешней крахмальной гуманности. О возвращении Стюарта домой никто так и не узнал – все трое по сей день числятся пропавшими без вести на полях Первой Мировой войны.
Однако, спустя почти тридцать лет, мой отец Гектор Шарп вернулся из Америки в родовое гнездо. Он с изумлением узнал, что непутевый родитель и оба его соратника живы, более того, они давно излечились от пагубного пристрастия.
А все было просто: старик Шарп лишил их большей части благ цивилизации и "лечил" тяжелым трудом. Наследный лэрд пахал землю, чистил конюшню и пас овец, вместо тонкого хлопка и немецкого сукна носил холщовую рубаху и котт из валяной шерсти, забыл о белом хлебе, а за неусердие вовсе лишался пищи. Прислуге было строго запрещено помогать троим олухам, делиться с ними едой или как-то еще облегчать их участь.
Первое время недавние вояки пытались бунтовать, но старик Шарп не гнушался ни банального мордобоя, ни угроз винтовкой. Полтора года спустя все трое были здоровыми людьми, а Стюарт с неожиданной стороны проявил свой упрямый нрав и назло отцу усовершенствовал грубые орудия труда для облегчения работы.
Вдобавок, к возвращению Гектора из Америки оба отцовских однополчанина уже давно были семейными людьми и вполне процветали в своих праведных трудах. М-да…
Пастор сделал паузу, рассеянно выбивая трубку, и Мэгги затаилась, словно мышь за печью, опасаясь неосторожным движением оборвать нить этого неспешного повествования. Но Шарп сунул трубку в карман, запахнул плотнее плащ и продолжал:
– Старый лэрд всего лишь хотел вразумить сына, и так уже понаделавшего прорех в родовой чести. Но на Гектора история болезни и исцеления отца произвела ошеломительное впечатление. Он к тому времени закончил исторический факультет университета Джорджии, но питал большую страсть к психоанализу, мода на который набирала обороты. В родных же горах Гектора посетило вдохновение. Он загорелся идеей провести эксперимент, повторяющий идею деда: поместить некую, как сейчас говорят, контрольную группу в полную изоляцию горного поместья и поставить перед необходимостью жить без благ внешнего мира и достижений современной цивилизации. То есть, основать в Шарпсворд-холле уединенный островок иной эпохи. Он желал узнать, получится ли у него в таких условиях выстроить совершенно гармоничное общество, защищенное от вредоносного влияния и соблазнов слишком быстро меняющегося мира. В своих записях – а они отлично сохранились – Гектор подробно говорил о том, что надеялся разработать оригинальную систему реабилитации наркоманов и терапии для трудновоспитуемых подростков.
В качестве временного отрезка Гектор выбрал шестнадцатый век, уже достаточно просвещенный и оснащенный, но еще не обжившийся заокеанскими гостинцами, на которые были так щедры последующие столетия. В качестве же подопытной группы он взял детей-сирот, податливость чьих еще не пропеченных душ делала эксперимент куда проще.
Набрать несколько десятков горемык не составило никакого труда: в обглоданной войной Европе, на фоне недавней финансовой депрессии, улицы больших городов были полны изголодавшейся, озлобленной, отчаявшейся, никому не нужной детворы. Понемногу, малыми группками, Гектор свез в Шарпсворд-холл полсотни детей и занялся их воспитанием. Именно тогда наше родовое поместье впервые стало называться Приютом…
В голосе пастора прозвучало такое щемящее тепло, что у Мэгги впервые мелькнула мысль о подлинном значении слова "приют", всегда ассоциировавшегося у нее с безысходным одиночеством и отверженностью. Шарп же говорил дальше:
– Отец поздно женился, ему было не до этого. Я порой удивляюсь, как вообще его занесло к алтарю. Два года спустя родился я, а через несколько лет – мой брат Мэтью, будущий отец Гордона. Мы росли вместе со всеми и были такими же ребятишками эпохи Великих открытий. Я не знаю, когда отец собирался сказать нам об эксперименте, но нам и в голову не приходило, что мы живем на пятьсот лет позади всего мира. У нас были четверо домашних учителей, но они тоже не обсуждали это с нами. Кстати, все четверо остались в поместье и закончили здесь свои дни.
Не чтобы от нас скрывали внешний мир – мы просто не интересовались им в детстве, нам хватало нашего собственного. Наша мать же была мечтательной особой, слишком увлеченной книгами и разведением голубей, чтоб вмешиваться в работу отца. Когда мне было двенадцать, с нею случился выкидыш, которого она не перенесла.
Мы с Мэттом очень тяжело переживали смерть мамы, а отец едва заметил ее. Даже на отпевании он простоял не до конца – ему нужно было встретиться с плотником, которому он заказал два ткацких станка, точные реплики позднего Средневековья.
С тех пор я больше не мог относиться к отцу по-прежнему. Моей единственной и настоящей семьей стали те, с кем я рос. Они оплакивали мою мать вместе со мной, они не оставляли нас с Мэттом одних, они заботились о нас, тогда как отец за своими хлопотами неделями мог ни разу не вспомнить о нашем существовании. А хуже всего нам было от того, что мы чувствовали – он не любил Приют. Наше старое родное поместье так и осталось его огромной экспериментальной лабораторией. Для нас это был дом, братья и сестры. А для него – кукольный театр, где он стремился к максимально совершенному реквизиту и возможно лучшей постановке.
А однажды отец привез фотографа… Эксперимент требовал документирования. Неделю этот хлыщ шатался по нашему дому, везде совал нос и ухмылялся, называя мою семью то "шотландскими дикарями", то "деревенской ярмаркой". На девятый день он уехал, а к вечеру оказалось, что с ним сбежала одна из наших девушек, которой он наплел о чудесах внешнего мира пуще чертовой Шехерезады. Той же ночью мы с Мэттом нагнали их на тракте, избили мерзавца до беспамятства и привезли Грейс обратно. Средневековые подростки, знаете ли, суровые ребята… Вскоре выяснилось, что Грейс беременна. Ей не было и пятнадцати. Вы уже знаете Гвендолину, верно, сестра? Она внучка Грейс.
Год спустя отец спохватился, вытащил меня из холщовой рубахи и отправил учиться в колледж. Это были худшие годы моей жизни… Внешний мир потряс меня, ошеломил и поначалу восхитил своими размерами, изобилием и разнообразием. Протрезвел я, впрочем, очень быстро.
Я был слишком наивен для внешнего мира, слишком доверчив. Я привык к тому, что люди добры и чисты. Привык предлагать помощь, не раздумывая, делиться всем, что имел, распахиваться настежь перед каждым. Только вот отец забыл предупредить меня, что за Мостом мир чертовски другой. Вы не представляете, сестра, какие издевательства я там перенес… С каким извращенным наслаждением надо мной глумились однокашники, как жестоко разыгрывали, как гнусно выставляли на посмешище. Один из таких… розыгрышей чуть не привел меня в петлю. Там, в Эдинбурге, я окончательно убедился, что нас окружает сплошной помойный ров, до краев полный человеческого скотства. И мой долг – беречь от него мою семью. От каждого ублюдка, каждой грязной твари, что попытается влезть в мой дом и притащить с собой дерьмо этого проклятого мира.
Когда мне было двадцать семь, отец внезапно скончался от обширного инсульта, и мы с Мэтью приняли решение продолжать его дело. Только для нас это не было игрой. Мэтт к тому времени получил экономическое образование, мы подробно разобрались в финансовой стороне дела, выяснили, куда вложен основной капитал семьи, и окончательно отгородили Приют от внешнего мира.
Шарп снова помолчал. Потом обернулся к Мэгги, и луна отразилась в прозрачной зелени глаз.
– Я знаю, как трудно вам сейчас сдержать сарказм, сестра. После того жалкого ужина, которым вас сегодня накормили. После того, как вас одели в затрапезное платье с чужого плеча. Не слишком похоже на страну Оз… Но дело не в этом. Да, наша жизнь тяжела и скудна. Но мы сумели выстроить на этом клочке земли настоящий заповедник лучших человеческих качеств. Отсутствие безграничного выбора сделало нас благодарными. Тяготы нашего быта не оставили нам места для раздоров и сплотили нас перед жизненными невзгодами. А узость нашей общины научила безоговорочно и безусловно дорожить друг другом. Каждый из нас готов прощать недостатки других. И каждый, в свою очередь, знает, что и его готовы прощать, а потому стремится облегчить другим эту задачу, денно и нощно воспитывая себя. Ни один из нас в самый голодный год не утаит и сухаря. Все доверяют всем без тени сомнения. Наши дети растут в любви. И никто не боится, что останется один, никому не нужный.
Мэгги невольно шагнула ближе:
– Но пастор… Зачем все это? Зачем наряжать пугало из Марии Кровавой? Зачем вычеркивать из истории пятьсот лет? Неужели все они, все до единого верят в это? Я не слишком религиозна, но и я не верю в рай, выстроенный на лжи!
Шарп усмехнулся:
– Да, я лгун и манипулятор. Но мой рай слишком хрупок, чтоб оставлять его без защиты. И мне нужен этот стеклянный шар, чтоб моя паства помнила об опасности внешнего мира. Достаточно одного пришельца, который откроет наше убежище – и Приют превратится в аттракцион для ублюдков. Все эти чистые, открытые, полные любви души будут обнажены и выброшены на мороз. Все, из чего состоит наша жизнь, станет декорацией к чужим кривляньям. Я не допущу этого. А Мария Кровавая… юнцы любопытны, сестра, и склонны пренебрегать опасностью, грозящей им самим. Но никто из Шарпов не поставит под удар всех прочих. А потому образ этой оголтелой католички много лет служил мне надежным дверным замком.
– Карамельная скорлупка, – пробормотала Мэг, – отец Ллойд, неужели все, кто сейчас населяет поместье – потомки тех пятидесяти сирот?
– Не только. Дети прислуги и многих арендаторов тоже осели здесь навсегда. К тому же у нас порой бывают пополнения извне. В мире и сейчас хватает брошенных на произвол судьбы детей, а отсутствие свежей крови ведет к вырождению. В поместье уже сейчас слишком много кровных родственников. А у нас всегда рады дать кров тем, кого судьба… или, если угодно, безумная королева Мария… лишила близких.
– И вы всем даете фамилию Шарп?
– Всем, на то мы и семья. Но я рачительно веду записи, чтоб не допустить нежелательных браков. Вы уже слышали, что многие здесь называют друг друга "кузенами". Мы сразу объясняем каждому из детей, кто ему кровная родня. Я стараюсь не допустить лишних сердечных драм. В конце концов, семейные узы – единственное наше неиссякаемое достояние, не зависящее ни от погоды, ни от урожая.
– Там, у моста, вы не были образцом безусловной семейной любви, сэр, – сказала Мэг без всякого ожесточения. Но Шарп улыбнулся:
– Вы молоды, милая. И, что еще лучше, вы чудесно чисты и полны самых светозарных иллюзий. Большая и редчайшая ценность в вашем ужасном веке. Только, если вы оглянетесь на собственное детство, вы, вероятно, вспомните, что ваши родители порой принимали тяжелые для них решения и бестрепетно лезли руками в помои, чтобы вам как можно позже пришлось столкнуться с уродливой стороной бытия. Они берегли вас и ради этого не заботились о собственном душевном покое. Я тоже берегу свою паству и при нужде пренебрегаю своей совестью. Сейчас вам это кажется высокопарным лицемерием, но еще немного, и вы поймете.
Мэг сконфуженно нахмурилась, глядя во тьму.
– Сколько же человек может прокормить поместье?
– За все годы максимальный размер общины доходил до девяноста шести человек, – Шарп тяжело вздохнул, – Господи, как мало нас сейчас… В целом же прокормить столько народу непросто, у нас мало пахотной земли. Но зато на холмах прекрасные пастбища, вон там, за маслобойней, разбит яблоневый сад, летом здесь недурно растут овощи, а еще в этих краях полно ежевики. На наших землях есть и озеро, холодное до ломоты в костях, но рыбы там хватает. Гордон, кстати, скотовод от бога, а лошади и вовсе льнут к нему, как домашние кошки. Ну, а в самых отчаянных ситуациях я привожу провизию с той стороны, хотя это у нас не очень поощряется. Пища двадцать первого века битком набита всякой искусственной дрянью, мы плохо ее переносим. Единственное, что я регулярно покупаю, это бездымный уголь для отопления.
– Невероятно, – Маргарет вдруг ощутила азарт, – как же вам удается столько лет никому не попадаться на глаза? Это же стада, пашни, сад…
– Храни, Боже, добрую старую Шотландию, – пожал плечами Шарп, – пока за землю исправно платятся налоги – границы частной собственности неприкосновенны, о чем и гласят расставленные в стратегических местах указатели. Стараниями Мэтью средства поступают через иностранный банк, не привлекая внимания к моей персоне. Настырных же визитеров поджидают наши чудесные псы – а они еще большие консерваторы, чем я. Кроме того, случайности неизбежны, и пару-тройку раз мы попадались на глаза посторонним.