К книге
НачерноГлава 8 Мякиш Бруг. Рюень, 649 г. после Падения
39%
Глава 8 Мякиш Бруг. Рюень, 649 г. после Падения
9

Кончай про Калеку спрашивать, мудло легавое. Спроси кажного из наших, и всякий тебе ответит, что мы все калеки по-своему. Брошенные, оплеванные, никому не нужные – а Калека нас принял таковыми. Оттого ж в кажном из нас Калека сидит, вот тута, под сердцем. Что лыбисся? Я ваших тумаков не боюсь, Калекин гнев пострашнее будет… А когда он носом сюдой влезет, уж настанет мой черед лыбиться, гнида.

Быть таборянином – значит слышать свое тело. Вздрагивать посреди обеда, когда хрящ со щелчком встает на свое место. Или ворочаться по ночам под размеренный хруст срастающихся костей. Хруст, с каким собака обгладывает коровью ногу, тщательно и нудно обтачивая резцами желтоватую надкостницу.

Катаржина поломала мои ребра на совесть, и вот уже неделю они пытаются вернуть былую форму. Целую неделю, благодаря стараниям графини Клаугет, я лежу в темноте под бесконечное «хрысть, хрысть, хрысть». Днем меня спасает солдафонский юмор Табиты, ворчание Строжки, мальчишество Лиха, идущего на поправку… Даже непонятная тарабарщина Хорхи кажется чем-то привычным и убаюкивающим. Да что уж говорить, презрительные замечания Вилки и те отвлекают меня от самого себя.

Но ночью есть только ребра и непрерывная болтовня куртки.

Этот город до сих пор оглушает меня одиночеством. Куртка вечно кричит что-то вроде «да расслабься, братуха» или «пора оттянуться по полной, братуха». Но как я могу успокоиться, когда забываю, кто я есть и в чем моя цель? Когда я ехал сюда в маслорельсе, всё было таким ясным, таким кристально-прозрачным: разыскать девчонку, забрать девчонку, увезти девчонку. Даже на Западе, который я исколесил вдоль и поперек, от обескровленной Сотни Крепостей до высоленного Контровольска, от вечно туманного Крюга до солнечной Хаззы, моя цель всегда была со мной.

За время скитаний я знал много женщин. Покупал вымотанных стоцких шлюх. Ронял на сено в амбарах смешливых сельских девок из-под Мражека. Сношался с беглыми рабынями на утесах Змеероины и влезал в окна к избалованным дочерям аргальских байянов. Каждая новая пассия отличалась от предыдущей, как луна от солнца… Но когда любая из них растворялась в черноте спальни или под куполом беззвездного неба, из интригующего мрака рождался новый образ.

Образ той, за кем меня вело уязвленное сердце. Ее образ.

И с каждым бесцельно прожитым днем, с каждым новым цеховым поручением этот клятый образ утрачивает четкость. Черты лица расплываются, острые коленки круглеют. Глаза цвета сосновой канифоли сегодня кажутся блеклее, чем вчера. А медовые локоны, темнея, собираются в шершавые катышки, как портится сам мед. Она вымывается из моей памяти неумолимым течением времени, и каждое утро я всё меньше уверен, что разыщу ее когда-либо. И, самое страшное, начинаю сомневаться, что должен ее искать.

Раньше мне помогала Шенна. Стоило только попросить, и она вправляла мне память. Я переживал те моменты снова и снова, и тогда с прежним жаром кровь закипала в венах, а зубы крошились о зубы, когда я скрипел ими в приступе бессильной злобы.

Эта маленькая сиюминутная злоба может показаться жалкой, но она питала злобу много бо́льшую, не давая ей угаснуть насовсем. Злобу вечную и беспросветную, которая всегда была где-то рядом, сонмом черных мушек роясь вокруг.

Где этот рой теперь? Почему не жужжит над ухом? Границы моего извращенного желания, моей любящей мести стали настолько размыты, что теряешь собственное «я». И незаметно перевариваешься в кого-то, кем совсем не планировал быть.

Коверкаешь сам себя. Хрысть-хрысть. Вытачиваешь из сосуда ненависти слабое, человечное, жалкое. Хрысть-хрысть, хрысть.

Кого я увижу в зеркале спустя еще одно поручение? А спустя десяток?

Нет, Бруг, так не пойдет. Пора вспомнить, каково это – быть собой. И чем грязнее, чем традиционнее и бруговее ты это сделаешь, тем лучше. Вот тогда всё наладится. Точно наладится, Хорек.

Пока я думаю об этом, на этаже принимаются галдеть напольные часы. Они отбивают восемь раз и умолкают опять. И, как по закону подлости, девятый удар приходится на мою дверь.

– Бруг! – Дверь бесстыдно стонет, и в появившейся щели возникает веснушчатое лицо Лиха. – Спишь типа?

Я со вздохом раздражения сажусь на кровати. Плевать, всё равно сна уже ни в одном глазу.

– Спал, пока ты не завалился. – Натянув портки и заправив в них рубаху, ковыляю к серванту. Там так и стоит кружка кавы, недопитая вчерашним вечером. – Что, уже не представляешь утра без Бруга?

«Ну ясен-красен, Бружок! – поддакивает куртка, щерясь со спинки стула расшнурованной пастью. – Подмазаться хочет! Ты же, сука, крутой!»

– Да там Табита… Ой, погнали, короче. – Лих распахивает дверь настежь, и я подслеповато щурюсь. Разве не ясно, что я зашторил окно не просто так? – Тебе понравится!

Я подношу ко рту кружку. Кава холодным горьким ручьем проливается в горло, и на зубах хрустит муха-утопленница. Наспех влезая в расшнурованные башмаки, перекидываю куртку через плечо. Та довольно урчит, прильнув к лопаткам.

– Молись своему Хрему, чтобы это оказалось так, дружище, – хмурюсь я.

* * *

Лих привел меня на первый этаж, к запертой двери, окованной листовым железом. Металл местами стал рыжим от сырости, тут и там потерял несколько клепок, но по тому, как глубоко в замочную скважину вошел ключ Лиха, я понимаю: дверь эту хоть бревном вышибай, а сходу не вынесешь.

– Знал бы, что будешь столько возиться, сходил бы покурить, – фыркаю я. – С дверью как с женщиной надо, дружище: нежно, но решительно!

– Не бреши под руку, дядя, – пыхтит парень, ворочая ключом туда-сюда. – Этот замок так заедает, что типа отвадит любого вора.

Наконец дверь сдается, делано цокнув затвором. Лих с натугой тянет ее на себя – и в нос бьет стойкий запах книжной пыли и затхлости.

– Сказал же! – самодовольно подмигивает пацан, подбросив ключ на ладони. – Погнали внутрь.

Лих по памяти находит в темноте фонарь, трещит колесиком, и комнату заливает ярким горчичным светом. Всюду, от стены до стены, громоздятся решетчатые стеллажи с табличками на каждой полке. На них буквы и цифры – ума не приложу, как тут разобрать, что за папки над ними теснятся или чем напичканы коробки, сложенные внизу аккуратными рядами, но Лих как-то умудряется. Сняв со стены фонарь, он уверенно двигается в глубь хранилища. Я следую за ним.

В конце кладовой, где Лих останавливается, во всю стену разросся широченный шкаф с дырявыми ячейками. На дверцах тоже приклеены бумажки с номерками.

– Курва, чтоб я еще раз Строжку послушал… – пробежав глазами по номерам, ругается парень. – На кой эти шифры вообще нужны?

– Чтобы дать работу какому-нибудь чинуше, который только в цифрах да буквах и смыслит. – Я всматриваюсь в таблички, тщетно пытаясь выявить закономерность.

«В точку, Бружище! – просыпается бунтарский дух куртки. – Долой раздутый чиновничий аппарат! В пекло вонючих бюрократов!»

– Погодь, ща разберемся. – Лих вынимает из кармана бирюзовых бриджей свернутую вчетверо записку. В свете фонаря на ней пляшут каракули Строжки, ненамного понятнее гребаного шифра. – «Последняя секс…», – парень ломает глаза о почерк старика, – «секция», да, мы тут… «Полка „Б“, столбик…» Бруг, глянь, это типа 23 или 28 написано?

– Бес его знает, – морщусь я, – вроде как тройка.

– Не, восьмерка. Или нет… Давай считалочкой? – с надеждой спрашивает Лих.

– По очереди откроем, дружище, – огорчаю я его, вспомнив, как считалка подвела парня в коллекторе.

Лих надувает губы, но уступает. В двадцать третьей ячейке оказывается барахло: поеденная молью мантия цвета подсохшей ежевики и какие-то дешевые украшения. Когда Лих хочет посмотреть, нет ли чего еще под тряпками, оттуда выныривает жирный рыжий таракан. Вздрогнув, парень брезгливо отдергивает руку, а букашка, сердито поведя усами, юркает обратно.

– Говорил же, что не тройка! – кривится Лих, закрывая таракана в отвоеванной им ячейке.

– Ну да. А потом ты передумал.

– Ой, да иди ты! Во, точно она!

Внутри двадцать восьмой стоит громоздкий стальной ларь, обмотанный толстым кожаным ремнем столько раз, что напоминает рулет из ветчины. Лих сует мне фонарь, а сам берет ларец и опускает его на стол у стеллажа.

– Давай-ка ты сам, дядя. – Парень вновь выхватывает у меня фонарь, словно это какая-то игра, а взамен сует маленький ключик. – А то мне уже хватило.

Пожав плечами, я отдираю от ремня пряжку, лениво разворачиваю полоски кожи. Когда дело сделано, берусь за ключик и на раз-два разбираюсь с замыкающим механизмом.

– Ну, и чего ты в штаны наложить успел, дружище? – ухмыляюсь я, поддевая ногтем крышку. – Железные ящики не куса…

Из черного зева контейнера сигает змея. Толстая, с серебристой чешуей, она скользит прохладным телом по моей шее – и стягивает горло кольцами. Давит туго, бешено – так, что я не могу вздохнуть. Рука сама, быстрее, чем я успеваю подумать, хватается за змею…

И натыкается на гладкий металл.

– Шенна! – выдыхаю я, когда хватка Цепи ослабевает. – Пса крев, это ты, красотка!

Цепь сдавливает шею опять, но уже ласково. Она выгибается, точно спина кошки, и несколько крупных звеньев одно за другим гладят заросшую щеку. В ответ я отворачиваю ворот куртки, и Шенна застенчиво-медленно, будто успела отвыкнуть от этого, заползает под одежду и обвивается вокруг груди. По коже идут мурашки.

«Брось телячьи нежности, брательник! – завистливо взвизгивает куртка. – Пора делать грязь!»

Я мысленно соглашаюсь с ней. Пора.

– Типа встреча родственников, да? – вдруг прыскает Лих, до этого беззвучно наблюдавший за нашим воссоединением. – А чего не поцеловались?

– Могу тебе устроить чмок от Шенны, – скалюсь я, протянув парню руку. – Думаешь, она забыла, как ты ее шпагой гнал по мостовой?

В рукаве сверкает округлый конец Цепи, скользнувшей по тыльной стороне ладони.

– Э-э-э, как-нибудь в другой раз. – Лих делает вид, что ему всё равно, но пальцы-то дернулись к шпаге. – Я вообще типа рад за вас! Тетя Таби сказала, мол, ты достаточно себя проявил, чтоб не с пустыми руками на задания ходить. Да и дед за тебя поручился…

– Приятно, пса крев. – Улыбаюсь, пока Цепь шуршит под курткой. – Только я вот что хотел узнать, дружище… Листок от Строжки у тебя далеко?

– Да не, вот он, – Лих обмахивается им, точно аргальская байяночка веером, – а что…

Быстрее, чем парень успевает договорить, я вырываю листок из его пальцев.

– Эй! Слышь! – Лих пытается обойти меня сбоку, подпрыгивая капризной собачонкой, однако я снова и снова поворачиваюсь к нему спиной. – Отдай быро!

– Тихо, тихо! – Я жадно впиваюсь глазами в длинный список ячеек с пояснениями. – Я только одним глазком гляну, и всё!

– Верни, дядя! Мне ж влетит! – Лих пытается пролезть у меня под локтем, но я так крепко зажимаю его под мышкой, что парню остается только трепыхаться в моих дружеских объятиях. – Ай, да иди ты…

Так-так-так, «Рюень, 6-е»… Кажется, оно. В билете на маслорельс было отпечатано, что я должен прибыть этим числом. Так, а адрес какой? «Улица Преподоб…» А впрочем, на кой черт мне эта информация? Ты ж до сих пор ни беса здесь не знаешь, Бруг. Опа, а вот и номер ячейки.

– Дружище, дай ключики, а? – Для пущей убедительности я сжимаю Лиха сильнее.

– С какого это хрена, дядя?! – сопит он, отчаянно дергаясь.

– Потому что я тебя из коллектора вытащил! – Я неожиданно ослабляю хватку, и парень вылетает у меня из-под мышки, точно птичка из клетки. И чуть не распластывается на столе, опрокинув стальной ларец.

Раздается оглушающий лязг, и я поневоле зажмуриваюсь. А когда открываю глаза, то вижу, что Лих от испуга подскочил, как ужаленный, и взгромоздился пятой точкой на тот самый стол.

– Каналья, так же и опорожниться можно… – шепчет пацан, сжав свой модный черешневый жилет в том месте, где колотится сердце.

– А если тебя маслом заправить, ты и на люстру запрыгнешь? Ладно, я вообще-то вот о чем. – Давясь приступом хохота, продолжаю через силу: – Бруг тебя тогда вытащил и в благородство играть не будет. Не то чтобы я тебя к чему-то принуждал, но… – Подмигиваю, паскудно усмехнувшись. – Но так мы будем в расчете. И ты сможешь помахать своей зубочисткой, – я киваю на Сираль, чудно́ оттопырившийся от поверхности стола, – в поединке с дядькой Бругом.

– Идет, – мгновенно реагирует Лих. В глазах его загорается знакомый нездоровый огонек азарта. В воздухе звенит связка ключей.

– Вот и круто, дружище. – Поймав колючий железный клубок в кулак, я снова сверяюсь со списком. Но яснее не становится, и я лишь беспомощно бегаю взглядом по номеркам на шкафу.

– Какой там? – Лих заглядывает мне за плечо. – Всё ж просто!

– Ну так покажи, умник хренов, – кривлюсь я. – Шестое рюеня.

Лих легко, почти танцуя, проходит мимо сотни одинаковых ячеек и, сделав насмешливый реверанс, торжественно указывает на одну из дверец. Похоже, нога его залечилась как надо. Недаром на Западе столько отваливают за алемброт…

– Прошу! – встав на одно колено, тычет Лих обеими руками.

Я хмыкаю в бороду и беззлобно отпихиваю парня от шкафа. «Замотал уже паясничать», – как бы говорит этот жест.

Разобравшись с замком, вынимаю из ячейки обыкновенную картонную коробку. И только бумажная бирка на крышке – «Рюень, 6-е, 649 г. о. п.» – вызывает слабое томление.

Внутри коробки куча загадочных свертков, а под ними – кипа бумаг, прошитых нитками поверху. Чтобы до них добраться, приходится разбросать все кульки по столу.

– Э, дядя, аккуратнее! – шипит на меня Лих, когда одна из вещичек чуть не укатывается на пол. – Мне ж Табита уши оторвет, если чего…

В бумагах ничего толкового не нахожу. Дата, время, описание места происшествия, имена цеховиков, проводивших опись… Целый пласт букв, выведенных витиеватым почерком Вилки, посвящен найденным трупам. Но вот в чем загвоздка: мертвецов, согласно отчету, было три, а описаний тел – только два. Третьего листа точно и не существовало, и лишь маленькие обрывки бумаги на нитках утверждают обратное. Последнее «тело» описали, вот только не стали делиться результатами. И что-то подсказывает мне, этот третий лист хранится в надежном месте. Наверняка где-нибудь под матрасом Табиты или в комоде Строжки.

Я присматриваюсь к сверткам. В самом длинном, пергаментном, лежит ножик. Когда-то он был перочинным, но теперь от рукоятки остался лишь мажущийся уголек, а винты прочно прикипели к основанию клинка. И больше нож не складной. Зато до сих пор пахнет кислым.

От знакомого запаха сводит шрам на животе. Масло. Выживший насильник постарался на славу: заботливо обуглил не только своих дружков, но и все их вещички.

«Гадость евонная». Хотел, чтоб я «сдох за Калеку», но избавиться от моего тела не успел. Или просто масло кончилось? Этому утырку следовало начинать с меня, а не с Яйца или Шпалы. С ними-то мы рассчитались сполна, а вот этому третьему будет много хуже. Уж с ним-то я поиграю как надо!

– М-да, дядя, негусто. – Лих пожимает плечами, заворачивая обратно в шуршащую ткань неровные корочки каких-то документов. Страницы одеревенели и сплавились в твердые плитки, ничего не прочесть. Теперь ими только клозет облицовывать, пса крев…

Зато следующий куль радует меня больше. В промасленном бинте лежит настоящее сокровище. Нетленное, будоражащее воспоминания! Короткий, усохший, скрюченный…

– Вилли, дружище, ты ли это! – победно вскрикиваю я, подняв обрубок пальца над столом. – Скучал по своему попутчику? А, етить?!

Кум Кибельпотт заметно сбавил в весе, осунулся, стал легким, точно прошлогодняя веточка. Узкое колечко из фальшивого золота, кажется, еще ярче блестит на фоне побуревшей кожи, лучится радостью встречи! Разве что сидит не так туго, слегка болтаясь меж выступившими костяшками.

– Э-э-э, – вмешивается Лих, чуть поколебавшись, – кажись, это лучше не трогать…

– С чего вдруг? – фыркаю я, водя кусочком Кибельпотта в воздухе. Вилли довольно порхает в свете фонаря, потом пикирует хищным сапсаном… И замирает у самого дна коробки, чтобы вновь вынырнуть оттуда дельфинчиком. – Ты разве не видишь: у нас тут встреча старых приятелей!

– Но он же типа… того, – Лих искоса поглядывает на меня, на Вилли и снова на меня, – давно в жмуриках.

– Вот поэтому он и не твой кореш, пацан. – Не спросив ни у кого разрешения, поселяю Вильхельма Хорцетца во внутренний карман куртки. Шенна недовольно сжимает меня в талии.

«Ай да Бружище! – восторженно нахваливает меня куртка. – Добытчик! Всё в дом, красава!»

– Ну и прилетит же мне на орехи, когда Табита узнает. – Лих качает головой, сжав губы. – А уж если Вилка просечет…

– Да не трусь, дружище. – Я похлопываю себя по карману и доверительно улыбаюсь. – Никто не узнает, верь Бругу. Вилли так вообще молчун, каких поискать.

– Если спросят, я тут ни при чем, а ты сам спер ключи у деда, лады? – предупреждает пацан. – И тебе говорили, что ты тот еще псих?

– Твоя сестра постоянно об этом напоминает, – отмахиваюсь я. – Зато с Бругом не соскучишься, а?

– Эт точно. – Я замечаю, как по лицу Лиха проносится тень усмешки. – Ладно, давай типа улики обратно уберем, а то мало ли… – Он возвращает бумажный отчет в коробку и уже тянется к разбросанным сверткам.

– Погоди, а это что?

– Каналья… – Парень тихо подвывает от досады, почти дотянувшись до неприметного спичечного коробка.

– Прячешь что от старины Бруга?

– Да ничего! Наверное… э-э-э, тоже угли? – быстро находится Лих, но глаза его подозрительно бегают туда-сюда.

Если потрясти коробок, внутри постукивает, будто там жуки. Я собирал таких, когда был мальцом. Высохнув, они точно так же стучали в старом отцовском кисете… пока отец не нашел их и по старинке не взялся за нагайку. Но в коробке́ жуков нет, только пара окаменевших окурков. Выгоревших до самого фильтра, потом размокших и высушенных снова.

– Это откуда? – хмурюсь я, разглядывая почти кремированные сигареты.

– Не помню, дядь. – Лих нервно перебирает пальцами перевязь шпаги. – В углу каком-то зассанном валялись… Там еще гумна куриного было – хоть лопатой греби! А Вилка дурастая собирать заставила меня, бе-е-е…

В углу. В памяти всплывает дурно пахнущий птичник в Прибехровье. И тень от него, где кто-то возится с крупным цилиндром. Тот еще не плюнул маслом, но бок уже обжигает болью, и боль эта звучит как «сплит-сш-ш-ш». А еще как «гадость евонная».

Я без брезгливости ворочаю окурки пальцем. Окурки как окурки, вот только с одной стороны расчерчены розовым. Краска уже растрескалась и облупилась, частично – я уверен – впиталась в фильтр и вышла с дымом, осев в легких курильщика. Но кое-где остались различимы малюсенькие черные символы.

– Ты знаешь, что тут написано? – спрашиваю у Лиха, выложив три окурка рядом.

Парень с достоинством улыбается. Посмотрите-ка, как горд собой!

– А то ж! – почти светится он. – Это в «Вялом бутоне» такие выдают, вот на бумаге и цветочки напечатаны. Типа платишь за комнату и можешь сколько угодно сигарет со стойки брать. Они там прямо в вазочке навалены, ну, завлекалочка такая. – Лих чуть морщится. – На вкус дерьмо, зато бесплатно.

– «Вялый бутон»… – проговариваю я, как будто эти слова о чем-то мне говорят. – Судя по названию, дешевый бордель, где из постояльцев только клопы и запойные пьяницы.

– Был когда-то. – Лих вдруг опускает взгляд. – Э-э-э, я сам не знаю, мне пацаны рассказывали! Но как старая хозяйка померла, девочки разбежались кто куда… Говорят так. И там теперь только постоялый двор, а название не сменили. В Прибехровье репутация много значит, дядя!

– В Прибехровье. – Я задумчиво чешу в бороде. – Далеко отсюда?

– Да не, одна остановка на масел-тросе. Считай, рядом.

Что ж. Когда других зацепок нет, и двухнедельный бычок – недюжинная находка.

– Какие у тебя планы на вечер, дружище? – одергиваю Лиха.

– Ну, мы с тобой сейчас в обход пойдем, – парень усиленно трет лоб, – потом дед попросил травок каких-то купить, Вилка – в скобяную лавку метнуться… Вечером свободен типа. А что?

– Теперь ты вечером занят, дружище, – недобро хмыкаю я. – Устроишь Бругу экскурсию по злачным местам.

* * *

Вечер обнял Прибехровье сумрачным саваном. Небо заволокли не то облака, не то хвосты заводских труб, и ни одной звезде не удавалось проморгаться сквозь этот нерукотворный купол. Небо стало под стать земле – угольно-черным, унылым. Тощие, вытянутые по струнке фонари разбавляли темень бледными островками света, из окон домов опасливо поглядывали лампы и свечи, сверкая рыжими глазами в щелях между шторами и ставнями. Иногда по переулкам, словно вспугнутые животные, проносились пыхтящие шагоходы и, ослепив вспышкой мутных фар, исчезали за ближайшим углом.

Вторник – скверный день. Не такой скверный, как понедельник, но до заветного выходного, как ни крути, ждать целую вечность. Прибехровцы понимают: завтра опять батрачить на опостылевшей работе, и оттого на улице непривычно тихо. Порой мягкий свист ветра прерывается лаем брехливого пса, чуть чаще взрыкивает бальзамник случайного шагохода, а совсем редко кого-то громко тошнит в соседнем дворе… Но в остальном – тишь да гладь, оглушающее умиротворение.

– Мальца еще пройдем и будем на месте, – обещает Лих, шагая рядом. Он на ходу поправляет малиновый палантин[9] в крупную клетку и ежится от холода. Надо сказать ему, что палантин – это как-то по-девчачьи, но согласен, зябко. Рюень еще не кончился, а воздух остыл так, как на Западе бывает только в середине кастрыча.

– А мы разве спешим? – хмыкаю я, но тоже подтягиваю узкий серый шарфик, такой короткий, что его длины едва хватает, чтобы шею обмотать. Если честно, Бруг и сам не прочь погреться.

«Мужицкий шарф, братуха! – подбадривает меня куртка. – Серый – это как черный, только серый!»

Куртка, конечно, лукавит: она-то видела, что я стащил его из бельевого таза Вилки. А что? Лучше надо за своим шмотьем следить!

Мы с Лихом огибаем склад с заколоченными воротами и выходим в запущенный сквер. Дома вокруг стоят темные; почти все окна здесь с добротными ставнями, а в тех, что не закрыты, посверкивает битое стекло. Но горбатые крыши исправно дымят печными трубами, а значит, жизнь в этом месте не остановилась, просто обитатели не очень-то любят делиться ее деталями.

Еще бы. Спиленные лавочки и фонари, затаившиеся средь обломанных яблонь сквера, как бы намекают: жить здесь можно лишь в постоянной нужде. А малейший признак достатка чреват непрошеными гостями и ножевыми ранениями.

Зато на общем фоне двухэтажная гостиница горит и переливается, что самоцвет. Здесь, в оправе бесстыдной бедности, она кажется драгоценным рубином, но сравни ее с любым, даже самым захудалым, борделем Торгового квартала, и окажется, что гостиница эта – всего-навсего розоватая стекляшка.

Высокие окна ее сияют чистой вульгарщиной. Свет, проходя сквозь тяжелые шторы первого этажа, окрашивается персиком – пыльным, но всё еще броским – и льется наружу, переваливая через подоконники. Безвкусные рюши и пухлые балдахины пошло давят на стекла, словно норовят вынести их из рам своей неприличной избыточностью. Двойные двери на входе украшены литыми ручками в виде обнаженных русалок. Если девица с той бордельной вывески влекла интригой, прикрыв самое интересное кружевным бельем, то русалки лишены всякого стыда – идут напролом, безнравственно оттопырив всё что можно. Неудивительно, что золотистая краска на них почти стерлась под пальцами посетителей… или пылких прохожих. Особенно мало золотого осталось на выпуклых грудях и ягодицах, где охристыми язвами уже проступила ржавчина.

Над козырьком крыльца повис на одном гвозде указатель – вздутый от сырости деревянный бутон. Видимо, раньше он тоже был персиковым, как шторы, но непогода и время сделали свое дело. Теперь он не только поник, но и принял цвет разбавленной кавы. А еще облез и шелушится неприятными чешуйками.

– Теперь понятно, почему он «Вялый бутон», – усмехаюсь я, качнув указатель пальцем. Цветок скрипит, печально и как бы страдальчески, а с лепестков его опадают хлопья древесной трухи.

– Помню, дядя, времена, когда он был «Бодрым бутоном»! – вздыхает Лих, поддавшись приятным воспоминаниям. Но быстро осекается, вновь посерьезнев. – А потом вывеска опрокинулась, ну и типа… Народ у нас находчивый!

– Помнит он… – закатываю глаза. – Так говоришь, будто лет тебе больше, чем Строжке. Или ты пешком под стол сюда ходил?

– У нас в Прибехровье рано взрослеют, – чему-то своему улыбается Лих. Я вдруг морщусь, когда перед глазами всплывает Вилка. И она тоже, что ли, «рано повзрослела»… Ай, да какого черта тебя это вообще волнует, Бруг? Не о том думаешь, соберись.

– Итак, пора развлечься… – Я хватаю стертую дверную ручку и уже собираюсь потянуть, но Лих нетерпеливо одергивает меня.

– Э, тормози! – шикает он. – Ты что, просто так туда попрешься?

– А какие у нас варианты? – поднимаю бровь. – Сделать подкоп?

– Тихо ты! – Лих оттаскивает меня от двери, потянув за рукав куртки.

«Ща Бружок тебе руки оторвет и в зад запихает! – истерит моя кожаная подружка. – Втащи ему, братуха!»

Когда мы останавливаемся у самого края козырька, Лих воровато оглядывается.

– Табита говорит, всегда нужен план! – шепотом поясняет он. – Да и типа… Как ты вообще будешь про того дядьку спрашивать? Взятку дашь?

– Лучше! – улыбаюсь я во все свои таборянские зубы, закуривая сигарету. – Использую обаяние Бруга!

– Ну да, так тебе и выдали постояльца! – кривится парень. – Если б в «Бутоне» не умели держать язык на замке, от него б и камня на камне не осталось, дядя. У нас болтунов не любят.

– Как ты выжил-то тогда? – фыркаю я сигаретным дымом. – Ладно, этот мужик из парней Калеки, так? Вот и мы представимся парнями Калеки. Подходит план? Идти можем?

– Ты хоть знаешь, кто такой Калека?! – Лих чуть не лопается от возмущения. – Да ни хрена ты не знаешь. Никто не знает, дядя! Даже сами калековцы, и те на допросах руками разводят.

– В том-то и фишка, дружище. – Я затягиваюсь до рези в горле. Пламя рывком взбегает по серой бумаге, норовя цапнуть за пальцы. – Нельзя поймать на вранье, когда никто не знает правды.

– Да уже недели прошли, – не унимается парень. – Какие шансы тут чего найти? Я-то думал, ты придешь, поглазеешь и сам поймешь, какая это туфта! А ты нет! Ломишься напролом, как баран, хотя за всё это время калековец твой мог типа… до республиканской границы доехать!

– Тем лучше для тебя. Обломаем зубы – вернемся ни с чем. Не трусь, должок за тобой всё равно зачту.

– Лады, а дальше что? – Лих топчется на крыльце, нервно кутаясь в плащ. – Вот, допустим, найдешь ты мужика, и что? По гостинице кишки раскидаешь, как обычно? Такой план – хреновый план, дядя!

– Любимый план Бруга – действуй по обстоятельствам. – Подержав горький дым во рту, выдыхаю носом. – И вообще, кончай зудеть, дружище. Тебя Вилка покусала?

– Иди ты. – Парень складывает пальцы в неприличный жест: большой и указательный соединены в кольцо, остальные оттопырены. Для своих это значит «ты гузно». – Просто меня в «Бутоне»… – Лих с секунду колеблется, – узнать могут типа.

– А, так это не пацаны рассказали, а просто Лих у нас очень любознательный? – Я злорадно смеюсь. – Быстро же ты раскололся.

– Вместо того чтобы зубоскалить, дай лучше сигу пыхнуть, – ворчит Лих.

– А тетя Таби не заругает, что вредные палочки в рот берешь?

– Мне не пятнадцать.

– Да ну? Пятнадцать с половиной?

– Было четыре года назад, курва, – бурчит парень. – Ты дашь сигу или будешь дальше жмотиться?

– Держи уже. – Я протягиваю ему наполовину скуренную сигарету, повернув ее фильтром вперед. – Волнуешься? Ничего, Бруг всё уладит!

Лих отвечает кашлем. Не то от крепости дымлиста, не то от недоверия… Нет, точно от дымлиста. Разве можно сомневаться в старине Бруге, если скрытность – его второе имя?

* * *

Когда мы входим в «Вялый бутон», нас чуть не сшибает с ног удушливый запах благовоний. Он прочно влезает в ноздри и оседает на языке, перебивая горечь выкуренной сигареты. В гостинице светло, но посетителей нет. Только косоногие стулья да немытые стаканы на столах.

На закрывшейся двери гремит колокольчик, и за стойкой шевелится петух персикового цвета – высоченная прическа, уложенная в колоссальную конструкцию целой армией шпилек. Маленькая пухлая голова, а затем и остальная часть женщины, выплывшие из-за стойки как бы с опозданием, кажутся просто подставкой для этого монументального сооружения.

– Чего надо? – с нескрываемым пренебрежением спрашивает женщина. Ее лицо густо выбелено пудрой – слоя три, не меньше. Но даже хорошая штукатурка не смогла бы спрятать глубокие рытвины, поселившиеся на лбу и толстых щеках.

– Добрый вечер, подруга! – Я улыбаюсь ослепительной таборянской улыбкой. – Одна тут скучаешь?

– Хренечер. – Женщина равнодушным взглядом ощупывает меня, потом Лиха. Обаяние Бруга на нее, видимо, не подействовало. Еще бы, лицо-то обмотано Вилкиным шарфиком до самого носа! – Надо чего? Комнату, бухло, девку, – привычно перечисляет она, опершись о стойку мозолистым красным локтем. – Курево для тех, кто оплачивает услугу.

Она кивает на пузатую, заляпанную пальцами пиалу, где неаккуратным ворохом свалены те самые папиросы с розовым фильтром.

– Нет, милая, нам бы услугу другого рода. – Я приближаюсь к стойке, и рытвины на лице женщины теперь кажутся мне настоящими карьерами. Кажется, если долго вглядываться в них, можно потеряться.

– Раз другого рода, то катись отсюда. – Провал ее рта кажется бездонной пещерой на фоне неестественно белых губ. – Последний раз повторяю: комната, бухло, девка. Курево в комплекте. Ты-то пустомеля, сразу видно. Мож, дружку твоему чего надо?

Лих, вздрогнув, принимается увлеченно разглядывать облезлые обои на стенах. Завернутый в плащ, укутанный малиновым палантином почти до глаз, он похож на мальчишку, которого батя от нечего делать притащил на работу.

– Он немой, – по-отечески вступаюсь за него. – Мы вообще приятеля своего разыскиваем…

– Вам тут не справочное бюро. – Женщина наклоняет голову, и персиковый петух хищно нависает над моим плечом. – Время мое не трать. Сейчас пацанов кликну, живо вам надерут что надо.

Лих как бы ненароком делает шаг к выходу.

– Да от Калеки мы, тугая ты баба! – вдруг рявкаю я. – Ребята Калеки, пса крев!

Женщина вжимает голову в плечи, и многоэтажная прическа оседает на пару вершков. На зашпатлеванных щеках расплывается черная щель – виноватая улыбка.

– Тьфу ты, от Калеки! Надо было сразу говорить! Я ж не знала, что вы из свойских, – невпопад кудахчет она. – Меня Мам Соней зовите. Да просто Ма можно! Вы, чай, из новеньких? Из Торгового или…

Мам Соня вся как-то уменьшилась, сжалась. Движения ее смягчились, а взгляд стал угодливо-масляным и бесстыдно шарит теперь по моему лицу. Вернее, по той части, что не скрыта шарфиком.

– Это ты здесь вопросы задавать будешь? – рокочу я, понизив голос. Теперь, получив над женщиной фальшивое превосходство, я решаю раздавить ее персиковую самоуверенность. – У вас, значит, так в пригороде водится? Какая же помойка. У нас-то, в Торговом, наоборот. – Я облокачиваюсь на стойку там, где мгновение назад властвовал мозолистый локоть Ма. – Ух, дойдет до верхов, тогда научим вас манерам, подруга!

«О да, Бружище! – победно вопит куртка. – Растопчи ее своим жирным авторитетом!»

– Да что вы, ошиблась-ошиблась! Не злитесь, ребяты, я сослепу и по глупости. – Мам Соня беспомощно оглядывается по сторонам, точно где-то на стойке лежит ее спасение. И находит его в заляпанной пиале. – Вот, папиросками угощайтесь! Для свойских всё даром!

– Ну ладно, Ма, прощаю. – Я запускаю руку внутрь, жадно зачерпнув штук десять, и следом набиваю папиросами карман куртки. – Перейдем к делу. Меня кличут… Яйцом, а у молчуна погремуха Шпала. Мы приятеля ищем. Говорят, он у тебя обитал.

– Яйцо и Шпала! – Ма раболепно хлопает в ладоши, будто эти украденные имена имеют для нее сакральный смысл. – Знаю, как же. Вашего приятеля не Мякишем зовут?

– Я разве просил вслух его называть?! – Бью кулаком по стойке, и пиала чуть не подпрыгивает. Зато подскакивает Ма Соня. – Мякиш накосячил, и теперь его велено отыскать, подруга.

– Тут он, тут! – кудахчет Ма, зашарив руками где-то внизу. – Уже какую неделю по счетам не платит, а бухает, как свинуш… Да как же я человека Калеки, батюшки нашего, выселю? А прохиндей этот, как только нажрется, без умолку ваши имена повторяет, как молитву какую. Уважает, видать…

– Боится, – поправляю я с напускной важностью. Под сердцем у меня надувается темное, пьянящее предвкушение скорой расплаты. – Где он сейчас?

– Вот! – Женщина наконец вытаскивает из-под стойки толстый блокнот, исписанный неряшливым почерком. – Второй этаж, последняя комната направо.

– Пусть нас никто не беспокоит, – сверившись с блокнотом, подмигиваю я. – И что-то мне подсказывает, что после нашего визита потребуется уборка.

– Не впервой, ребяты, не тревожьтесь. – Ма натягивает радушную улыбку, но я ей не верю, ведь пудра на ее лице отдает жирным блеском, идет разводами по линии волос, а ладони оставляют на столешнице влажные следы. – Стены в «Бутоне» толстые. И с мебелью уж, пожалуйста, как-нить постарайтесь…

Коротко кивнув Ма, я даю знак Лиху, и мы направляемся к лестнице.

Пока под нашими – вернее, Яйца и Шпалы – шагами скрипят ступени, я не перестаю ощущать на себе обжигающий взгляд Ма Сони. А стоит мне ступить на второй этаж, снизу доносится еле слышное, в сердцах процеженное ругательство.

– Слыхал? – шепотом спрашивает Лих. – Вот же лицемерная старуха. В лицо чуть не облизывать готова, а отвернешься и…

– Дружище, ты снова обрел дар речи? – усмехаюсь я, уверенно пробираясь по коридору.

– Очень смешно! – Лих приспускает свой девчачий палантин, чтобы надышаться всласть. Под веснушчатым носом уже собрались капельки пара. – Вякни я хоть слово, она б спалила, что мы из цеха. А с цеховиками у нее разговор короткий…

– Гляжу, вы близко знакомы. – Бросаю на парня насмешливый взгляд. – Уж не Ма ли украла твою невинность?

– Ты совсем сдурел, дядя?! – поднимает брови Лих, зачем-то зажав рот рукой.

– А что? Она женщина опытная…

– Завались! Меня сейчас стошнит.

– Тогда откуда знаешь?

– Да племянница ее здесь работала. – Лих, похоже, решил, что худая правда будет лучше моих домыслов. – Ничего такая: еще рыжее, чем тетка, только красивая. Еще и скидку мне делала… Но Соня, когда про щедрость племяшки узнала, прижала к стенке. Мол, либо выплачивай убыток, либо проваливай! А я типа…

– Зажмотился?

– Я? Да не, не в этом дело. – Коридор подходит к концу, и Лих, вдохнув напоследок поглубже, вновь кутается в палантин. – Девчонка же мне как бы… подарок делала таким манером. А подарки возвращать неприлично!

– Так, проехали. – Я останавливаю Лиха, ткнув того в плечо. – Должна быть эта дверь.

– Угу, – вполголоса соглашается парень. – И что, прям так и завалимся? А если он…

– Ты завалишься, дружище, – поправляю я.

– Тебе надо, ты и заваливайся! – шипит Лих, сжав кулаки.

– Включи мозг, пацан! Если уродец узнает меня, шмальнет из этой, как его…

– Из маслобоя, – напоминает Лих, нервно почесавшись под палантином. – Ну и поделом тебе.

– Да, точно, спасибо за заботу. – Я морщусь, когда бок сводит знакомой фантомной болью. По кишкам царапает кошачьими коготками, и лоб мой блестит от нездорового пота. – Приятель, тебе даже напрягаться не придется. Постучись, вымани, заставь открыть дверь. А уж старина Бруг подстрахует, всё сам сделает.

– Убьешь его?

– Как пойдет. Какая тебе разница? Ты же Шпала, забыл?

– Ай, да черт с тобой, дядя. – Застрелив меня взглядом, парень бесцеремонно сует пальцы в карман моей куртки. – Дай сюда.

«Это уже переходит все личные границы! – протестует куртка срывающимся голосом. – Насилуют!» Но Лих, не обращая внимания на ее вопли, вынимает из кармана ворох мятых папирос с розовыми фильтрами.

Зажав их в кулаке, Лих становится прямо перед дверью. Глазка на ней нет, номерка тоже, поэтому выглядит это забавно: будто парень забыл, как ею пользоваться. Я вжимаюсь в стену левее, с той стороны, где вырезана замочная скважина. Шенна возбужденно стягивает мое запястье.

Лих трижды стучит в дверь костяшками пальцев.

– Э-э-э, кхем, – кашляет он, – открывай!

Ничего не происходит. Изнутри не слышно ни звука.

Лих неуверенно смотрит на меня, но я только утвердительно моргаю глазами. Еще, мол, продолжай. Парень стучит опять. Уже настойчивее, всем кулаком. Потом добавляет еще, носком сапога.

– Открывай, говорю!

Я весь обращаюсь в слух. Жмусь к стене, словно умею ловить вибрации спиной. И с той стороны отвечают копошением и неразборчивым бубнежом.

– Пшел отседа! – невнятно, но крайне убедительно звучит за дверью. – Никого я не жду, сын ты евойный! У, лявра…

Евойный? Евойный! О да, это словечко медом льется мне в уши!

– Ах так, значит? – Лих пинает дверь снова, на сей раз от негодования. – Тебе Ма Соня тут курево передала, да тебе оно не надо, смотрю! Ну и пошел ты сам, дядя!

Мякиш, похоже, в замешательстве. Либо настолько пьян, что ему нужно время, чтобы переварить смысл сказанного.

– Гонишь ты! – не сразу находится он, поборов удивление. – Да шоб эта лявра раскошелилась? Дык хрен там, ик… Дуришь меня, евойный ты… Из хаты погонишь, знаю!

– Ну и знай себе! – фыркает Лих. – Сиги лишними не бывают, себе заберу.

Лих переминается с ноги на ногу, как бы собираясь уходить.

– Э, э! Стой! – доносится из комнаты уже беспокойно. – Коли не гонишь, докажи!

– Как, если ты меня не пускаешь? – Лих прыскает украдкой. Так, чтобы в голосе не промелькнуло смешливой нотки. – О, типа накурить тут?

– Я те накурю, гадость ты… Нехай мое курить! – возмущается Мякиш. – Пихай евойную сижку под дверь!

Лих, выбрав самую помятую, сует ее над порогом. С той стороны слышно натужное кряхтение Мякиша, вставшего на четвереньки.

– Э, ты чо, лявра! – Изнутри раздосадованно воет. – Рваную пихнул, как такое курить-то?!

– По-другому не пихается, дядя. – Лих еле сдерживается, чтобы не засмеяться. – Осталось восемь! Давай еще попробую?

– Нет! Ах ты… евойный сын… – Голос звучит уже совсем близко, отчетливее, а затем в замочной скважине лязгает ключ. – Ща отомкну, все сразу совай! Вот же ж евойная дырка, да как в тебя…

Когда дверь наконец приоткрывается, мне достаточно нескольких вершков зазора. Я плечом, как клином, влетаю в дверную щель и рывком распахиваю наружу.

На мгновение тусклый коридорный свет вычерчивает испуганное лицо Мякиша. Он заслоняет руками небритую, опухшую до скотского вида морду, подслеповато щурит красные глаза. Вряд ли он успевает рассмотреть, а тем более узнать меня, ведь я тут же, упершись руками в дверной проем, пинаю его в грудь.

Мякиш опрокидывается навзничь. Перевернут стул, гремят пустые бутылки, на полу разливается липкая лужица, пахнущая спиртом. Секунда некрасивого полета – и Мякиш лежит на давно разобранном паркете. Держится за ребра, поскуливая, и только и может, что беспомощно хватать ртом воздух.

– До-о-обрый вечер, дружище! – ликующе приветствую я старого знакомца, широко раскинув руки. – Скучал по мне?

– Ты еще… – задыхаясь, роняет слова Мякиш. – Кто за…

– Как же так? – напоказ огорчаюсь я. – А мы ведь так знатно похулиганили!

Я подкручиваю пламя в настенном фонаре, а Лих, вздохнув, запирает дверь изнутри. Похоже, парень нечасто работает с человеческой изнанкой Бехровии… А стоило бы! Некоторые люди дадут фору любому заложному, уж Бруг-то знает. Затем-то Бруг и приехал сюда, в этот подгнивший город!

Комнату наполняет грязный, пошло-розовый свет фонаря. Он лижет огарки свечей, вросшие в тумбочку без дверцы, вырывает из темноты разворошенную постель в пятнах чего-то неизвестного, но заранее тошнотворного. Ставни на единственном окне затворены – захлопнулись, когда Лих закрыл дверь, и теперь конец прожженной шторы волочится снаружи, точно прикушенный язык шран-рыдской гончей.

А я медленно, наслаждаясь каждым мигом, разматываю Вилкин шарфик.

– А теперь? – садистски усмехаюсь я. – Узнал?

Но на лице Мякиша только недоумение. Он упрямо всматривается в меня, зачем-то шевелит толстыми полопавшимися губами, похожими на замученных синих пиявок. Моргает глазами – и в них вспыхивает узнавание, внезапное и ошеломляющее, как удар обухом по затылку.

– Ты-ы-ы! – Мякиш взвизгивает битым боровом, пятясь спиной к кровати. – Быть не может! Я ж тя изжог… Маслом харкнул, гадость ты…

– Евонная, точно! – хохочу я. Глаза мои блестят, но не от веселья. – Тебе следовало проверить, мертв ли я окончательно. Разве тебя не учили, что некоторых тварей убить сложнее? Сложнее, чем твоих братков.

– Гнида! – Пиявки судорожно сжимаются вокруг рта Мякиша. Его редкие русые волосы, проигрывающие битву облысению, вдруг ободряются, встав дыбом на потной макушке. – Зачем ты тут?! Пацанов вальнул ни за что, а теперь…

– За тобой пришел, – хмыкаю я, с удовольствием почуяв вонь животного, загнанного в угол. Пьяного и напуганного до усрачки. – Не люблю бросать начатое на половине. Вернее, на двух третях…

– Ты мне снишься, – мотает заросшей рожей Мякиш. – Горячка пришла, евойный морок… Изыди, нечисть! Прочь!

Мужик показывает мне два растопыренных пальца, указательный и средний. Смешно. Если бы знак Двуединого на самом деле спасал от чего-то, кроме нечистой совести, не было б нужды в цехах и констеблях.

– Ох, боюсь-боюсь! – Усмехнувшись, делаю шаг к Мякишу. Тот, уткнувшись лопатками в кровать, будто норовит протиснуться меж пружинами матраса. – А морок может сделать, скажем… вот так?

Коротко оттолкнувшись от пола, я с ударом приземляюсь. Тяжелый башмак с окованным носом попадает в живое и мягкое. Мягкое поддается, а внутри него хрустит твердое.

– Нога! – завывает Мякиш, схватившись за левую голень. Он трясет бедром, сгибает и разгибает колено, но стопа его не слушается. Она словно решила жить по-своему и теперь только лежит и еле-еле, нехотя, подергивается в такт его движениям. – Ты мне ногу, походу, сломал… Больно, евойный, как же больно!

– О, дружище. – Я вздыхаю, мечтательно прикрыв глаза. – Мы только начали!

– Оставь меня, отвали, – хнычет Мякиш, зачем-то обхватив перебитую конечность. – Кто тебя нанял? Да кто ты такой! Что ты, лявра, такое!

– Я? – Почесываюсь под кадыком. – Я Бруг. Полегчало от этого?

Лих порывисто хватает меня за плечо, оборачивая к себе.

– Ты сдурел, дядя? – шипит он, испепеляя меня взглядом меж складками палантина. – Сначала лицо ему показал, теперь еще и назвался! Дальше что? Адрес оставишь?!

– Бруг разберется сам, – стальным тоном отвечаю я, грубо оттолкнув парня. – Будь дружищем, подожди снаружи. Паси коридор и всё такое, ладно?

– Права была сестра, – чуть ли не рычит Лих, отмыкая дверь, – ты только всё портишь.

– Да-да, а теперь погуляй там, пока взрослые разговаривают, – язвлю я.

Но Лих лишь молча хлопает дверью.

– Пса крев! – Я сплевываю в угол, вновь обратившись к Мякишу. – Подростки в этом возрасте просто невыносимы… Напомни, на чем мы там остановились?

У меня перехватывает дыхание, когда я вижу Мякиша тянущим из-под кровати знакомый до боли предмет – продолговатый металлический цилиндр.

Спертый воздух комнаты застывает, а время становится тягучим, что ледяной шнапс. Вот Мякиш разворачивается ко мне корпусом, и руки его, сжимающие цилиндр, движутся следом плавно по дуге. На подбородке у него мокро от слюней. Под носом тоже мокро, но от другого. Мякиш жалок, слаб, пьян и сломан в ноге, зато в глазах его окаменела тупая, баранья ненависть. Вперемешку с ужасом, однако всё же ненависть. А она – уж Бруг-то знает – творит чудеса.

Я срываюсь с места, но слишком поздно. Черная спиральная воронка на конце цилиндра уже смотрит на меня. Палец Мякиша вдавливает рычажок. Мои кишки сводит спазмом.

Щелчок.

– Вот же…

Это говорю не я, а Мякиш.

– …лявра.

Потому что после щелчка не происходит ничего.

И я, докручиваясь в замахе, выбиваю проклятый цилиндр из его рук. Окованный башмак оставляет на дьявольской игрушке вмятину, и цилиндр, отскочив от края тумбочки, с осуждающим скрежетом откатывается ко мне обратно. Как бесхарактерная псина, которую побивают палками, но которая, несмотря ни на что, всегда возвращается на хутор.

– Носишь с собой маслобой, носи и масло в нем. – Я ставлю ногу на цилиндр. Он, кажется, совсем не против. – Какая все-таки послушная штучка. Сразу признала, кто здесь главный… в отличие от тебя, Мякиш.

Тот с трудом, пыхтя и тужась, встает на четвереньки: подняться на ноги ему не дает сломанная голень. И мой предупредительный пинок.

– Слышь, браток… как тебя там, – задыхается Мякиш, тяжело повалившись набок, – Бруг, да?

– Верно, дружище.

– Давай мы, это, забудем всю евойную ссору? – Мякиш бегло косится на маслобой, придавленный моим башмаком, и вновь упирает взгляд в пол. – Ты ж завалил парней, да? Ну шо, мы, евойные дети, сами виноваты, что полезли. Дык я тебе прощу их, хошь? А ты…

– Не стану тебя трогать? Отпущу? – паскудно улыбаюсь я. – Хрен тебе.

– Да что я тебе заделал?! – взвывает Мякиш, беспомощно хватаясь ногтями за вздутые половицы паркета. – Мне спать не можно, жить не можно! Всяк раз перед глазами парни мертвые! Яйцо без башки, у Шпалы шея скручена кишкой! И горелые оба. От моего, лявра, масла. – Мякиш мотает головой, словно пытаясь отбиться от налетевших образов. – Но не мог же я их так оставить! И еще рожа твоя… половинчатая… На кой мучаешь меня, евонный ты сын?!

– Вот на кой. – Я задираю куртку и рубаху под ней, так чтобы было видно часть моего живота. – Это помнишь?

Глаза Мякиша удивленно расширяются, но он быстро отводит их, болезненно сглотнув. Похоже, мой рубец – не самое приятное зрелище. Еще бы, кто будет любоваться безобразным узлом плоти величиной с мою пятерню? Мало того что форма дурацкая, точно вывернутая наизнанку каракатица, так еще и цвет как у кричащего младенца. Фу, аж самому отвратительно.

– Что, не нравится смотреть? – Моя ухмылка опадает, и уголки губ изгибаются вниз, в горькую гримасу. – А можешь представить, каково это ощутить?

– А парням хорошо было?! – Пиявка-губа Мякиша приподнимается, обнажая неровные зубы. – Когда ты их на куски рвал?! У Яйца жена осталась, дочка малая, а Шпала вообще из сиротского…

– Мне плевать, – обрываю я Мякиша и поднимаю с пола маслобой. – Как там твой Шпала говорил? «Съел пирожок – плати должок», кажется?

– Погодь, евонн… Бруг, годи! – Мякиш выставляет вперед руки, когда я делаю шаг к нему. – Хошь, я те заплачу? Много грошей! Я не лявра какая, слово держу!

– Заплатишь… И как же, дружище?

– Наши братки, ну, калековцы-то… – Мякиш сбивается, говорит рвано, и глазки его бегают туда-сюда, по моему лицу, через маслобой и к окованным башмакам, будто пытаются предугадать, ждать ли нового удара. – Они… Мы то бишь… На старом масел-депо засели… Под снос оно, рядком с «Усами бедного Генриха». Мне там за евонный спор мошну торчат. Ты скажи, что от меня, а пацаны-то забашляют.

– Договорились, – неожиданно улыбаюсь я по-таборянски зловеще, взвалив маслобой на плечо.

– Фух, лявра. – Мякиш обмякает, по лбу его стекает крупная капля пота. – Аж камень с души, евонный ты… Простили друг дружку, и ладно…

– И не говори! – Я захожусь смехом, Мякиш тоже смеется, но по-другому, нервически.

Я запоминаю его лицо, блестящее от испарины, опухшее, с губами-пиявками и красными глазами. И аккуратно, почти любовно укладываю в свой чуланчик памяти.

Чтобы потом со всей дури приложиться по этому лицу стальным цилиндром маслобоя. Мякиш не успевает и вскрикнуть, только обмякает на разбитом полу, а я продолжаю бить. Бить и попадать, ломать и вдалбливать. Наношу удары по голове один за другим, с оттяжкой, на выдохе. В стороны летят щепки и брызги, пыль мешается с красным. Цилиндр сначала глухо чеканит о кости черепа. Потом начинает чавкать. И в конце уже сам маслобой трещит, сминаясь в кривой окровавленный кусок металлолома.

Когда я заканчиваю, голова Мякиша ровным слоем распределена по комнате. Только тогда, отбросив маслобой, вытираю руку о куртку, но та оказывается не чище. Впрочем, куртке не обидно. Напротив, она довольно урчит, пока под башмаками собирается теплая лужа крови, неторопливо наполняя выщербины в паркете.

Какая ирония: назвался Мякишем – мякишем и стал.

– Да, – тяжело дыша, говорю я, – теперь Бруг простил тебя.

Вдруг за спиной распахивается дверь.

– Что за… – доносится голос Лиха. – Курва, что ты наделал!

Я пожимаю плечами. У меня этот натюрморт вызывает приятное чувство насыщения.

– Не удержался. – Я оборачиваю к Лиху забрызганное алым лицо.

– Ой, да плевать уже! – Парень просачивается в комнату и, выглянув в коридор, запирает за собой дверь. Мы с Мякишем снова оказываемся в полумраке, но с чудесными гранатовыми росчерками. – Пока ты шумел здесь, кто-то стал шуметь там!

– Там – это где? – Я непринужденно закуриваю папиросу с розовым фильтром, ляпая ее пальцами.

– Внизу, дядя!

– Констебли?

– Не знаю, – суетливо поясняет Лих, закусив губу. – Вряд ли! Как их шагоход жужжит, я за версту слышу, а там… тихо, только Ма что-то лепечет без умолку.

– Лепечет, ну и что с того? – Я выдыхаю облачко дыма, чтобы оно стало персиково-сизым в свете лампы.

– А с тобой она когда лепетать стала, а, дядя? – Лих тычет меня пальцем в грудь, но тут же морщится и брезгливо вытирает о прожженную штору. – Думаешь, она под всех так стелется?

– Ты к чему клонишь? – поднимаю бровь.

– Калековцы, черт тебя дери!

– А я-то думал, вечер не может быть еще веселее…

– Да пошел ты, дядя, – шипит Лих, – хватит с меня твоего веселья. Уходим!

– Так доставай ключ, – подбавив в воздухе дымки, соглашаюсь я.

– Ты самоубийца, чтоб той же дверью выходить? – фыркает Лих и, взобравшись на тумбочку, распахивает ставни. В комнату врывается влажный ночной ветер Прибехровья, пробирающий до костей, и кроваво-персиковые шторы вновь развеваются снаружи победными стягами.

– А ты заставляешь меня вспомнить молодость, дружище! – ухмыляюсь я.

И, затянувшись папиросой напоследок, юркаю в окно.

* * *

Через подоконник, по крыше первого этажа, вниз по обломанной яблоне – и шмыг в запущенный палисадник со спиленными лавками. Здесь пахнет мокрой землей и прелыми листьями, но главное – витает сладкий аромат мести.

Лих хочет уйти сразу, свернуть в проулок и прямиком к масел-вышке, чтобы успеть на последний вагончик масел-троса. Но нет, слишком рано уходить.

– Тебе что, совсем не интересно? – шепчу я, затянув его за угол соседнего дома, заколоченного наглухо по дверям и окнам. – Просто свалишь, так и не узнав, кто заявился по наши души?

– Я, конечно, люблю дуэли, – зудит Лих, вяло вырывая из моей хватки конец винного плаща, – но сейчас горячий суп и кружка браги кажутся намного интереснее. Отпусти уже, курва!

– Отпущу, если заткнешь варежку. – Хлопаю парня по спине, оставляя на плаще грязный отпечаток. – Подожди немного, и, клянусь курткой, Бруг сам покормит тебя с ложечки, когда вернемся.

– Ой, да иди ты, дядя, – вздыхает Лих. – Почему у меня такое ощущение, что ты мной помыкаешь?

– Наверное, потому что Бруг похож на образцового батю, – прыскаю в бороду. – Или на лучшего в мире старшего брата.

– Пф-ф-ф! Не завидую я твоим детям, дядя. – Приняв свое безысходное положение, Лих прижимается к стене. – Надеюсь, их у тебя нет…

– Кто знает. – Я усмехаюсь, но у этой усмешки почему-то горькое послевкусие. – Не хотелось бы плодиться в этом сраном мире. Но не удивлюсь, если где-то в Республике бегает десяток-другой маленьких Бружочков. Говорят, у таборян сильное семя…

«Абсолютно точно, Бружище! – в приступе внезапного экстаза рычит куртка. – Ведь ты настоящий мужик!»

– Фу, боже мой Хрем. – Лих корчится, точно червяк на крючке. – Можешь про это не упоминать? Я еще типа… не отошел от шишиги.

– Да не вопрос, дружище. Никаких больше семян, семечек, осеменений и прочего! – Лиха снова коробит. – Опа, а теперь-ка умолкни.

– Что там?

– Да тихо!

Аляповатая дверь «Вялого бутона» распахивается на улицу. Наружу вылетает ярко-персиковый петух, растрепанный и местами ощипанный, а следом за ним – знакомая пухлая фигура.

Ма Соня, в одном исподнем, неуклюже перебирает короткими ножками, спотыкается и чуть не падает в лужу у крыльца. Она бы наверняка упала и заляпала нелепые кружевные панталоны, и это бы оказалось несравнимо лучше. Но словно ниоткуда возникает черное нечто. Оно успевает ухватить Ма за гигантскую прическу, оттянув ее голову назад. И женщина, истошно вереща, оказывается в ловушке своих же модных изысков.

Незнакомец высок – и высок дьявольски. Настолько, что козырек крыльца заставляет горбиться его истонченный, точно грифельный стержень, силуэт.

Ма Соня продолжает кричать, а черный пришелец молча наматывает ее волосы на кулак, с такой методичностью, с какой опытный псарь подтягивает к себе непослушного щенка. Ма лягается, елозит в грязи, становится из бело-персиковой серой и блеклой, как бабочка, замученная любознательным ребенком. Черный силуэт в один миг перехватывает ее за шею и выходит на свет.

Распрямившись во весь рост, он кажется кладбищенским шпилем. Худым, острым, сулящим погибель и невзгоды. За ним топорщится оборванный угольный балахон. Чудится, будто он поглотил весь броский свет «Бутона» и оставил за собой лишь тлетворную темноту. Всё мое удовольствие от свершившейся мести словно высосали через соломинку. И вновь сделали полым.

Я собираюсь что-то спросить у Лиха, но он зажимает мне рот, да так, что в зубах отдается болью. Губами я ощущаю, как у парня колотится сердце. Каждый удар передается по его руке мне, и мое собственное тело тоже пасует перед этим лихорадочным ужасом.

Пса крев, кто может заставить Лиха трястись осиновым листом? Шишига вот не смогла.

Меж тем незнакомец вскидывает длинную узкую руку, и Ма взлетает вслед за ней невесомой грязной пушинкой, повиснув над землей. Она еще пытается взвизгнуть, но издает только слабые хрипы. Горло ее сдавлено мертвой хваткой. Незнакомец стоит так какое-то время, разглядывая свою жертву снизу. Ма силится пнуть его по капюшону, но тот каждый раз отдергивает голову от босой ступни. Он будто играет с ней, но хладнокровно, без азарта. Как ученый старец, проверяющий, сколько крыса проживет без воздуха под стеклянным колпаком.

Конец эксперимента наступает внезапно. Одно выверенное движение черной руки, и шея Сони хрустит. Женщина вмиг становится спокойной, холодной, тихой, под стать ее убийце. И валится вниз из разжатых пальцев, как мешок брюквы, как что-то давно неживое.

А силуэт еще мгновение так и стоит немым базальтовым памятником. Высоким, нечеловечески тонким, поднявшим одну руку к ночному бехровскому небу. Вскоре убийца разомнет спину и так непринужденно вернется в «Вялый бутон», будто это кто-то другой, а не он, расправился с его владелицей.

Но перед тем как возвратиться в гостиницу… прежде чем здание охватит пламя и жирные языки дыма повалят из окон… силуэт вскинет угольный капюшон кверху, и хмурый, будто вылинявший свет постоялого двора сверкнет на его лице. Скользнув пугливо по блестящим скулам маски, очертит длинный серебряный клюв.

Клюв, что выклевал жизнь из человека так же естественно, как ночь сменяет день.

Предыдущая главаГлава 9 из 23Следующая глава