К книге
НачерноГлава 9 Красное на белом Бруг. Рюень, 649 г. после Падения
43%
Глава 9 Красное на белом Бруг. Рюень, 649 г. после Падения
10

Мы так привыкли облачать пороки в уродство и звериные шкуры, что позабыли их истинные лица. Скольких бед мы бы могли избежать, если бы направили нашу подозрительность в другое русло? Ведь к греху приводит не отвратное, а удовольствия, лоск и золотые одежды… либо желание ими обладать.

На масел-трос мы опоздали и долго брели по узким улочкам Прибехровья, не разговаривая. Лих был смурнее тучи, а я слишком поглощен увиденным, чтобы шутить бесподобные шутки Бруга.

Да, Ма Соня производила впечатление не самой приятной дамы, да и представления о шике у нее были сомнительны, но она не заслужила такую смерть. Во всяком случае, она не походила на ту, кто способен на что-то страшное. В смысле, на что-то страшнее, чем подкладывать девок под пьяных преступников и угощать дерьмовым куревом. Да и вообще, надо было родиться с золотой ложкой во рту, чтобы выживать на прибыль со вшивой гостиницы и притом оставаться с чистыми руками. Ма Соня тем похвастаться не могла и жила так, как получалось.

Что до клювастого незнакомца, он действовал словно по привычке. Равнодушно, быстро, почти безукоризненно. Можно и позавидовать, если не брать во внимание тот живодерский интерес, с каким тот наблюдал за удушьем жертвы. Вилли Кибельпотт сейчас бы укорил меня, будь он в состоянии: мол, кто бы говорил, етить! Ну да, я упиваюсь действом в такие моменты, частенько забываюсь. Но Бруг – творец! Импульсивный, эмоциональный! В нем бушуют страсти, и его размашистый почерк – оборотная сторона этих страстей.

Зато клювастый наверняка профессионал. А что для творца характерный штрих, для профессионала – слабое место, задоринка в безупречно-лаконичном стиле. И когда-нибудь эта мелочь его прикончит.

Как и меня прикончит моя животная страсть. Но Бруг не жалеет. Уж он-то постарается, чтобы конец пришел как можно позже и, главное, на его условиях. Однако это будет нескоро, а пока остается только угрюмо пробираться по городской клоаке, причем так, чтобы ни во что не вляпаться… Хватит на сегодня грязи.

– Нос, – ни с того ни с сего роняет Лих, когда мы заворачиваем на проспект Расовой Дружбы.

– Селезенка, – отвечаю не раздумывая. – Тебе на «а».

Лих глядит на меня как на одержимого.

– Мы разве не в слова играем? – озадаченно чешу затылок.

– Дядя, а ты совсем ку-ку. – Лих мотает головой. – Тот, кто убил Ма, – это Нос. Кличка типа. Как у Шпалы или этого Мякиша твоего.

– Смотрю, у вас тут не принято своими именами пользоваться?

– У нас-то принято. А вот у калековцев – нет.

Фонари на безлюдном проспекте горят через один. Такое ощущение, что они решили схалтурить, глядя, какое зарево поднимается со стороны «Вялого бутона»: мол, чего зря маслу пропадать, когда пожар работает бесплатно?

– Как-то странно получается. – Я на ходу пинаю обломок бордюра, и он игриво откатывается на середину дороги. – Раз клички в ходу у калековцев, какой прок Носу свой же притон сжигать?

– А я почем знаю, дядя? Может, Ма не угодила чем. Или твой Мякиш… – Лих, поежившись, кутается в палантин. – Спроси у того, кто в их банду вхож. Только они тебе скорее ножик под ребро ткнут, чем ответят типа…

– Чем дольше с вами вожусь, тем меньше понимаю, – хмыкаю я, – почему калековцев до сих пор в цех не оформили?

– А с чего это должны? – Парень удивленно вскидывает брови. – Они – клика преступников, а цеховики…

– Цеховики, цеховики! – раздраженно цыкаю я, всплеснув руками. – Что такое цеховики? Белое братство – расисты, обтекающие по Двуединому. Или скажешь, рэкетом они не промышляют и районы под собой не держат? Леперы – гнойные оборванцы, которых посылают в самую дрянь, потому что не жалко. А ваш цех что, дружище? Мы с тобой сегодня мужика завалили, если ты не забыл.

– Ты его завалил! – Лих ускоряет шаг, словно надеясь, что я отстану и по счастливой случайности потеряюсь навсегда. – В чем-то ты прав, дядя, но обычно мы таким не занимаемся.

– Я завалил, конечно. Но я цеховик, у меня даже книжечка есть! – злорадно скалюсь. – Да и ты соучаствовал, дружище. Выходит, и ваш цех не без греха.

– Так вот прочитай, что в твоей цеховой книжке на первой странице написано, – бурчит Лих. Интересно, он сам замечает, как его манера речи временами похожа на Вилкину? – Догматов аж сорок, но даже у тебя получится. Там типа вторая догма – про то, что мы плохую психику должны изничтожать.

– Сам-то не помнишь точно, а выпендриваешься, – фыркаю я. Мне становится даже как-то не по себе, что некоторые догматы я выучил наизусть. Где это твое наплевательство, Бруг? Потихоньку превращаешься в пай-мальчика?

– Главное, что мы боремся с нечистью. А всё остальное – ну, типа… издержки цеховой профессии, – упорствует Лих и спешит добавить: – Так дед говорит. У нас чистка города первая в списке. А у калековцев, дядя, на первом месте наркоту гнать и всякое такое.

– Слышал про Штолец? – вдруг спрашиваю я.

– Ну да, – недоверчиво отвечает парень. – Один из Добрых городов. На Западе типа.

– В точку, дружище, – киваю я. – Там однажды местный каштелян затеял борьбу с борделями. Озарение на него какое-то свалилось, что блуд – это плохо, а продажных девок надо исправлять каленым железом.

– И что? Получилось?

– Как же, – я усмехаюсь, – всё только хуже стало. Когда порядочные бордели прикрыли, на улицы вылезли барышни-одиночки. И если в публичных домах за болячками следили, простыни меняли, то тут уж была полная свобода хворей!

– Вот уж Шфельгин обрадовался, наверное… А каштелян?

– Сам заразился хрящеедом от какой-то шалавы. – Довольно смеюсь, доставая из кармана очередную папиросу. – И когда он помер, воеводы решили всё вернуть как было. Только с условием, что бордели будут под опекой городского сейма. С тех пор народу – безопасная услуга, девчонкам – защита, а городу – грош-другой на всякие… нужды. И никакого хрящееда, дружище!

– Не понимаю, на что ты намекаешь, дядя, – отмахивается Лих. – По-твоему, надо ворью платить за уничтожение одержимых и болотных тварей?

– А почему нет? Хотя бы просто платить. Скажем, за видимость работы или вообще за бездействие. – Я умолкаю на секунду, чтобы подпалить розовую папироску. Надо бы их поберечь, что ли… Кто знает, авось скоро местные коллекционеры будут грызться за них насмерть. – Человек, привыкший к теплому углу и тяжелому кошельку, больше ими дорожит.

– Всё намного сложнее, дядя. – Лих, кажется, не настроен продолжать этот разговор либо просто не знает, чем мне ответить. – Штолец с Бехровией и рядом не стоял, да и ты тут типа новенький, поэтому давай на этом закончим.

– А, сдался, значит?

– Ничего я не сдаюсь, – с обидой в голосе отрезает Лих. – Просто хочу жить в городе, где стать мастером цеха – не то же самое, что главарем банды.

– Ох уж этот юношеский идеализм. – Выдыхаю дым с философским видом.

– Зато не дядьковое мудачество! – шипит парень. – Всё, давай помолчим.

Ну и черт с тобой, не очень-то было нужно. Если много болтать, когда куришь, дымлист тлеет впустую. А расходовать его на неблагодарную аудиторию – это не в духе Бруга.

В молчании мы добираемся до знакомого переулка. Отсюда до кирхи рукой подать. Раз-два – и вот уже уютная постелька и любимый абажур. Хорошо, что я выменял его у Хорхи на бутылку самогона.

– Ты бы утерся, дядя. – Остановившись у стены старой мастерской, Лих с неприязнью оглядывает меня с ног до головы. – А то выглядишь так, будто смену на скотобойне отмотал.

Черт, а ведь и правда. Выходит, мне повезло, что масел-трос нас не дождался. Иначе у констебля появились бы вопросы, отчего я вымазан чем-то отдаленно похожим на засохшее малиновое варенье.

Размотав с шеи шарфик, утираю лицо. Кровь сходит тяжело.

– Погоди-ка, Бруг, – на лбу Лиха возникает морщинка озабоченности, – а ты чем сейчас чистишься?

– Ослеп, дружище? Шарфом. – Я цокаю языком. – Шикарный, да? Но я тебе его не отдам.

– Э-э-э, а где ты его нашел?

– Там, где нашел, больше нет, – усмехаюсь ехидно. – Тебе-то что?

– Мне-то ничего. – Лих впервые за долгое время смеется, но делает это как-то… торжествующе. – Вот только это не шарф, а чулок! Вилкин, курва, чулок!

– Пса крев. – Я наконец решаю рассмотреть свою шмотку внимательно. Держа обеими руками, самыми кончиками пальцев разворачиваю комок. Вот отчетливо вырисовывается выпуклость под пятку, сужающийся конец… Да не, не может быть. Наверняка у каких-то шарфов бывает такая форма! И отверстие с другой стороны вполне может иметь очевидную задумку. Может же?..

«Да ты не загоняйся, Бружок! – успокаивает меня куртка, сойдя на воркующий рокоток. – Женское белье на шее – признак твоей животной неотразимости!»

– Вот умора! – задыхается от хохота Лих, схватившись за живот. – Она тебя убьет! По полу размажет, когда узнает!

Даже задремавшая было Шенна начинает ерзать по ребрам и под мышками, и меня передергивает от щекотки.

– Не узнает. – Я спешно запихиваю чулок, измазанный кровью, в задний карман штанов. – А если кто-нибудь ей проболтается, я буду напоминать ему про шишигу, пока его не стошнит.

– Молчу, дядя! Молчу. – Лих смахивает слезу, собравшуюся в уголке глаза. – Хотя я б на это посмотрел!

– Ой, да пошли уже, – фыркаю, развернув парня за плечо. – Жратва небось остыла.

* * *

Но дома нас не ждет жратва. Нас ждет другое.

Вернее, другие – гости, притом незваные.

Из коридора я вижу, что тяжеленный стол в обеденной перевернут, а спинами к нему, на коленях, связанные по рукам, сидят мои коллеги по цеху.

Вилка. В одной ночной рубашке, босая. Гладкие голени порозовели от холода пола, а волосы, пшеница в инее, распущены по плечам.

Строжка. Без очков, подслеповато щурится, дергано озираясь по сторонам. С недобритого подбородка капает взбитое мыло.

Табита. Снова нетрезвая, она, точно бешеная буйволица, кусает кляп во рту. Правый глаз у нее заплыл и вот-вот надуется сливовым синяком.

Но больше всего досталось Хорхе. Свинуш сидит чуть поодаль – он прикован к колонне толстой цепью, усеянной заостренными крючьями. Серый мех уже свалялся над порезами, а из плеча торчит пук белых перьев – хвостовик арбалетного бельта. Хорха на удивление спокоен, сидит смирно, но его черные глазки-бусинки судорожно бегают по фигурам мучителей.

Мы с Лихом не успеваем ничего сообразить, как могучие двери за спиной предательски захлопываются.

– Вяжи! – раздается сзади.

Лих одним взмахом вытаскивает из ножен Сираль, но клинок тут же стучит о пол.

Мне прилетает чем-то тупым по спине. Легкие теряют воздух, и я оседаю на колени. Шенна резво струится по предплечью, но я успеваю мысленно скомандовать: «Не сейчас». Как раз вовремя: меня хватают под руки и рывком поднимают снова.

Лиху, к сожалению, не хватает здравого смысла. Он вырывается, кроет всех и вся курвами, за что получает по голове табуретом. Теперь он обмяк, и тащить его стало проще.

– Как шумно! – По зале эхом прокатывается лязгающий мужской голос. – Это еще кого принесла нелегкая? Давайте их сюда, братья.

Я чувствую, как запястья стягивает шершавая веревка, а потом меня подталкивают вперед. Мне еще повезло: Лиха, связанного наподобие мясного рулетика, волочат за ноги. Волочат его два рослых мужика в золотистых широкополых шляпах и почти белоснежных плащах. Почти – потому что у самого подола плащи некрасиво забрызганы дорожной грязью.

– Тяжелый, сука… – кряхтит справа от меня.

– Не ной, – басит слева, – этот хоть не рыпается. И ногами ворочает.

Впрочем, за мое послушание легче не приходится. У самого стола меня грубо вдавливают в пол, и сухая, исчерченная короедом ножка больно впивается под лопатку. Теперь я сижу справа от Вилки в такой же, как у нее, позе. Хорошо хоть между нами уложили Лиха: так, возможно, девчонка не откусит мне ухо, если из кармана высунется чулок…

– Ох-ох-ох, – вновь лязгает тот же голос, и я поднимаю взгляд. – Итого: пять хремовцев и грязная свинья. А должно быть четыре и грязная свинья. Что-то не сходится.

Передо мной прохаживается грузный мужчина. Он невысок и коренаст, но походка его тверда и уверенна. А когда сапоги с дорогим тиснением опускаются на пол, по доскам отстукивают массивные каблуки. Поверх черного, в рубинах и золотом шитье жилета, плохо скрывающего пивной живот, надето длинное пальто. Еще более белоснежное, чем плащи, до рези в глазах, и такое же грязное снизу.

– Этих прощелыг я знаю, – говорит мужчина, презрительно щеря рот. – Мальчишку… Да, тоже знакомая рожа. А вот этого раньше не видел. Двуединый, он что, в крови?

Лицо у мужчины пухлое, но лощеное. Русая бородка под мясистыми губами аккуратно подстрижена и выгодно скрывает второй подбородок, пышные усы набриолинены. Короткий нос-пуговка вздернут кверху, щеки румяные, а идеально лысая макушка почти что сияет, не хуже золотистой шляпы, которую мужчина сжимает в кулаке со сбитыми костяшками.

– Он был такой, ваше благородие, – басит один из верзил в белых плащах. Всего их больше дюжины, и стоят они в два ряда. Одеты много проще и дешевле, чем главарь, но у тех, что без шляп, тоже обритые головы. – Сами изгадились, пока вели.

– Кровь, значит? – с интересом переспрашивает главный.

– Так точно, вашбродие, – делает шаг вперед тот, что кряхтел. – Не отмывается, собака.

Главный смеряет того колким взглядом. В грязновато-ореховых глазах читается немой приказ: отстирай или сдохнешь.

– Что ж, – продолжает лощеный, отбивая слова, как мясо молотком, – так как мое имя известно всем, кроме новоприбывшего, пусть господа хремовцы меня и представят. Мастер Табита, справитесь? – Он щелкает толстыми пальцами. – Развяжите ее гнусную пасть.

Один из молодчиков обходит Табиту со спины и быстро, опасаясь за сохранность рук, распускает узел кляпа.

– Познакомься, сынок, – пожевав затекшей челюстью, начинает она, – перед тобой самая жирная паскуда в…

Она не успевает договорить. Мужчина в пальто с невероятной прытью оказывается рядом и коротко, без замаха прикладывает ее кулаком. Удар оказывается достаточно сильным, чтобы из неровного носа Табиты хлестнула кровь. Она пытается вдохнуть через рот, но кляп снова возвращают на место. Согнувшись пополам, Табита хрипит, а вокруг ноздрей у нее пузырится красным.

– Неправильно, – заявляет «самая жирная паскуда», разминая вновь сбитые костяшки. – Кто следующий? Может, старик?

Строжка дергается, как будто мыслями уже давно находился далеко-далеко.

– Того-этого, братец Бруг, – он часто моргает, а лицо его выглядит наполовину испуганным, – если позволите, нас посетил господарь Кибель… – Строжка вдруг вздрагивает, видно ужаснувшись, что представил «гостя» недостаточно уважительно. – Господарь Билхарт Хорцетц Кибельпотт.

– Одно очко старику, етить, – расплывается в самодовольной улыбке Билхарт. – А кем я являюсь?

– Дык мастером Белого братства. – Строжка вжимает голову в плечи, как если бы над ним занесли палку. – Белое братство является, того-этого, самым многочисленным и уважа…

– Довольно, замолчи. – Билхарт снова щелкает пальцами. – Не заставляй братьев искать новый кляп в вашей богадельне. У вас, наверное, и тряпок-то чистых нет, вы ж, етить, бок о бок со свиньями живете.

По рядам Белых братьев проходит услужливый гогот.

– Итак, господа хремовцы, повторю еще раз: дни вашей славы давно миновали. Они в гузне, и очень, очень глубоко. – Лицо Билхарта принимает надменное выражение, и гадкая улыбка расплывается на лоснящихся щеках. – Когда еще существовал Единый цех, вы были приласканы Яковом. Особенно ты, Табита, – Кибельпотт присаживается на корточки перед мастером, и полы его пальто стелются по доскам, – позорная Яшкина подстилка!

Табита приподнимает голову, чтобы с ненавистью заглянуть в глаза Билхарту. Всё лицо ниже носа у нее измазано кровью и слизью.

– Ну и страхолюдина же ты, Таби! – Билхарт густо сплевывает ей на колени. – Что же такое Яков нашел у тебя между ног, что терпел твою безобразную морду? Блевать тянет.

Табита вдруг некрасиво оттопыривает губы в злобной усмешке… и резко выдыхает через нос. Билхарт не успевает опомниться, как на жилет и ворот пальто брызгает красным.

Но он не кричит, не сокрушается запачканной одежде… а медленно, с какой-то нехорошей размеренностью распрямляет колени. Встав на ноги, мастер Белого братства оборачивается к своим цеховикам.

– Видите, братья, с кем приходится иметь дело? – Он разводит руками. В голосе его слышится разочарование. – Но Двуединый учит нас терпению…

Щелчок. В правой ладони Билхарта блестит золотом. Он делает рывок, и это золото опускается на Табиту. Раз, два, десять. По голове, по плечам, пока Табита сидит. Потом – по спине и ягодицам, когда она уже ничком опала наземь.

Боковым зрением я вижу, как трясет Вилку. По щекам ее ручьями текут слезы, но она молчит. Безумно ширит глаза, кусает губу, но молчит.

Хорха ерзает в цепях. Острые крючья полосуют его плоть, и ему остается лишь взволнованно похрюкивать, свесив рыло к Табите.

Строжку же, кажется, парализовало. Старик бледен так, словно из него вытянули все жизненные соки.

– Да, Двуединый учит нас терпению, – запыхавшись, повторяет Билхарт, – но извините, иногда я просто ничего не могу с собой поделать!

В ладони мужчины подрагивает маленькая складная дубинка, золото с красным, а кожа его на лбу и шее теперь багровая, что закатное небо… Похоже, семейная черта Кибельпоттов.

– Не смотри на меня так, девка! – рявкает он на Вилку, впавшую в какое-то пограничное состояние между сознанием и нервным припадком. – Жива она. Эту кобылу шагоходом переедешь, а она назло выживет… Но это поправимо. – Билхарт передает дубинку назад и вытирает шею чистейшим батистовым платком. – Итак, я собирался напомнить о моем дорогом папаше, покойном Хорцетце Кибельпотте, спаси Двуединый его психику. Он-то наконец расставил всё по местам. С тех пор мы, Белое братство, союз достойнейших сыновей Двуединого, заведуем центром города. Вам же, помойным шрюпам, по доброте душевной отдали Прибехровье. Жест доброй воли, етить! Вы согласились, а что потом? Сначала вы заводите ручную свинью. Плевать, у всех свои причуды! Потом мне докладывают, что ваша банда берет мелкие заказики в Торговом квартале… Но я, человек щедрый по своей натуре, положил на это дело хрен. Ну, думаю, не хватает им объедков в своих трущобах, пускай роются в коллекторах сколько влезет…

Утеревшись от пота, Билхарт передает назад и платок. И начинает опять, как ни в чем не бывало, прохаживаться взад-вперед. Будто не замечая, что со временем всё меньше цеховиков Хрема может слышать его размышления.

– Но стоило единожды потерять бдительность, разочек, етить, отвлечься на семейные беды, – он сжимает кулак перед собой, словно в порыве задушить сам воздух в ненавистной кирхе, – и вы кусаете милостивую руку, только благодаря которой еще не гниете на дне канала! Берете заказ на нашей земле, заявляетесь в дом нашего благодетеля. И ладно бы вы сделали дело не паршиво… Да разве вы умеете по-другому? Раз – одержимая баба дохнет, два – служка дохнет. А главное – это три: Миртски, етить, дохнет!

– Г-господарь Киб-бельпотт, – дрожа от ужаса, рискует подать голос Строжка, – но из-звольте, Глёдхенстаг сам передал нам п-полномочия…

Молчи, старый идиот! Он же тебе сейчас черепушку проломит!

– Срал я на эти полномочия! – Рот Билхарта перекошен от гнева, в уголке его вспухла капля слюны. – Заткнись и слушай, если не понимаешь, чего нам стоил драный Миртски! Может, это ты выстроишь братству новый пансион? Или лупоглазая девчонка? – Он тычет коротким пальцем в Вилку, провалившуюся в беспамятство. – Ха, да она своей щелкой за всю жизнь столько не заработает! О, а может, ты заплатишь, бородатый черт с горы?

– Заплачу, дружище, – внезапно заявляю я. Голос так и норовит дрогнуть, а горло – нервно сглотнуть, но я удерживаю слова в узде: они звучат ровно и, надеюсь, убедительно.

Билхарт поднимает бровь, а мясистые губы замирают приоткрытыми на полуслове. Секунду кажется, что мой ответ поставил его в тупик. Белые братья переглядываются в нерешительности, словно задавая друг другу мысленный вопрос: не пора ли избить меня до полусмерти?

Но потом Билхарт вдруг заходится в приступе смеха, схватившись за плотное пузо. По рядам белых братьев гуляют осторожные смешки.

– Ты заплатишь? Ты, етить? – побагровев шеей вновь, ржет Кибельпотт. – Да кто ты, мать твою, такой?

Я жду, когда Билхарт перестанет хохотать. И он перестает, смахнув наступившие слезы вторым батистовым платком.

– Я невнятно выразился? – спрашивает он опять, теперь угрожающе нависнув надо мной. – Кто ты, сука, такой?

– Тот, – я облизываю пересохшие губы, – кто знает, где твой брат.

Мгновение Билхарт сверлит меня взглядом. Неужели растерян?

– Поднять его, – вдруг лязгает он, изменившись в лице. – Потолкую с ним на улице. Збынек и Ульберт идут со мной, остальные остаются. А если эти рыпнутся, – сложив руки в замок, он обводит моих коллег по цеху мыском сапога, – убейте всех.

* * *

– Збынек, обыскать его, – лязгает в ночи.

Колени больно колет крупная галька цехового двора, когда белые братья сажают меня в позу приговоренного. Около нас ни души, только косой торец кирхи, наша отсыревшая казарма и Вилкин гараж невозмутимо пялятся на меня, точно равнодушные присяжные.

Невежливая рука Збынека шарит по моим карманам. Папиросы с розовым фильтром сыплются на землю, помятая пачка из-под папирос «Бехлист» сминается окончательно и летит следом. Зато Вилли вжимается в самый угол внутреннего кармана куртки и остается незамеченным.

– А это что за кандалы? – Збынек нащупывает Шенну, остервенело обвившуюся вокруг моей груди. – в облипку, сука…

«Отпусти», – мысленно прошу я, и Шенна, помедлив из упрямства, свободно соскальзывает с моего тела. Збынек вытягивает ее из-под куртки, как дохлую змею из норы, и в замешательстве протягивает Билхарту.

Я ощущаю, как Шенна внутренне напряжена, так и ждет команды «обними». Она уже готова пережать невежливое запястье одного, сломать багровую шею другому, броситься в лицо третьему… Но я молчу. И Шенна продолжает висеть в кулаке Збынека, как длинная и толстая, но самая обыкновенная, неживая цепь.

– Вот те на! – кривится Билхарт, не притронувшись к Цепи. – У них свинья ходит без привязи, етить, а человек на поводке! Этот цирк уродов самим своим существованием оскорбляет идею цехового братства.

– Что с ней делать, вашбродие? – спрашивает Збынек.

– В гузно себе засунь, етить! – рявкает на него Билхарт. – Держи, пока я не закончу. А если я не закончу, будешь держать, пока рука не посинеет, ясно тебе? Итак, – Билхарт делает глубокий вдох, и тон его становится холодно-железным, пусть и слегка чеканящим от нетерпения, – где мой брат?

Я не хочу отвечать. Дело пахнет жареным, а в мозгах роится столько вариантов развития событий, что голова идет кругом…

– В моей куртке, – решаюсь я. – в кармане подкладки.

Билхарт усмехается и кивает Збынеку. Он думает, что я блефую, тяну время… Ему кажется, он вступает в мою игру, играя по своим правилам, потому что он хозяин положения.

– Есть, вашбродие. – Збынек, передав Шенну Ульберту, опять шарит в моем кармане. Но на этот раз Вилли не удается улизнуть. – Что за… с братством шутить вздумал, сука?!

Мне достается такая увесистая оплеуха, что чуть не валит набок. Щека пылает пятью пальцами Збынека.

– Что там у него? – довольно хохочет Кибельпотт. – Дай сюда.

Выпятив крутую челюсть, Збынек вкладывает Вилли в ладонь старшего брата. Билхарт, поначалу ухмыльнувшись, вдруг пучит глаза. Ухмылка застывает у него на лице восковой маской из театра страшных сказок.

Я инстинктивно зажмуриваюсь, когда раздается сочный шлепок. Щека по-прежнему горит огнем, но новой боли не следует. А открыв глаза, вижу Збынека, беспомощно ворочающегося на земле. Он кряхтит и пытается подняться, держась ладонью за висок. Между пальцами у него кровит.

– Это так ты исполняешь мои приказы?! – вне себя орет Билхарт, размахивая знакомой дубинкой, точно дирижер палочкой. – Я же сказал, етить! Обыскать! Тебе слово это незнакомо? Может, тебе на роже его выжечь, чтобы навсегда запомнил?! Вон отсюда!

– Вашбродие, – кряхтит Збынек дальше, – я…

Ответом ему становится безжалостный пинок под ребра, и тот, перевернувшись на земле, с хрипом встает на ноги. Молчаливый Ульберт, сжимающий Шенну, провожает товарища взглядом. Кажется, его забавляет, как тот ковыляет к кирхе.

– О Двуединый, – пылко шепчет Билхарт себе под нос. Сложив ладони лодочкой, он словно баюкает сухой обрубок Вилли Кибельпотта, – это его кольцо. Это наше, етить, кольцо. Я-то свое снял, чтобы морды бить… Нет, хрень это собачья!

Билхарт вдруг подскакивает ко мне. Он невысок, под стать Вилли, но с легкостью приподнимает меня с колен, схватив за ворот куртки.

– Где мой брат?! – рычит мне в самое лицо. Оказавшись так близко, я чувствую аромат бергамотного одеколона, подпорченный тяжелым запахом пота. – Где остальное, етить?!

Я так и норовлю отвести взгляд прочь, сбежать от ищущих грязновато-ореховых глаз, но усилием воли держусь. Только смещаю взгляд ниже, на вздернутый нос-пуговку, будто бы винюсь в том, что произошло.

– Вилли убили, – отвечаю я. – в тот же день, как он сошел с маслорельса…

– Врешь! – Горящую щеку обдает брызгами слюны Билхарта, когда он гаркает на меня. – И кто же его убил, а? Кибельпотты так просто не дохнут!

– Калековцы, – тихо говорю я. – Мы выходили из «Усов бедного Генриха», чтобы помочиться. Пили пиво… «Светлое республиканское», и потом Вилли приспичило. Эти сволочи, парни Калеки, насиловали девку во дворе…

– Ну врешь же, врешь, етить! – не поддается Билхарт, растягивая куртку так, что перехватывает дыхание. – Мой брат первым делом явился бы ко мне, а не пошел квасить со встречным-поперечным!

– Он рассказывал про Мражек, про свинушей, – продираясь сквозь удушье, продолжаю я. – Как ты и Гелли…

– Молчать! – лязгает Билхарт уже не так уверенно. В его железном голосе будто завелись пятна ржавчины. – Этого не может быть!

– Калековцев было двое. Одному я расшиб голову, но второй шмальнул в меня маслом, – выдавливаю я слова. – Если не веришь, там, на животе… Задери куртку.

Кибельпотт резко, с какой-то судорожной яростью дергает край куртки. Взгляд его тускнеет, когда упирается в безобразный узел моего рубца, и даже стальная хватка, кажется, на миг ослабевает.

– Продолжай, – сквозь зубы цедит он.

– Второй напал на Вилли. Полоснул ножом, отрезал ему палец, повалил. Я ничего не мог поделать. – Я уже неостановим в потоке беззастенчивой лжи. – Лежал и помирал, пока калековец поливал Вилли из маслобоя.

Билхарт будто истратил всё свое топливо. Стал беззвучным и недвижным, как заглохший шагоход. Он смотрит на меня и одновременно куда-то сквозь, варясь в своих мыслях, веря мне и не веря сразу.

– Ваше благородие, – внезапно раздается бас Ульберта, – братья в тот день прочесывали Прибехровье. Там, где они спугнули хремовцев, были тела. Безголовое и еще одно.

– Это был мой брат?

– Их спекло маслом так, что нельзя точно сказать, кто…

– Хватит, – обрывает Билхарт. – Где они сейчас?

– Ваше благородие, братья не знали…

– Где, етить, эти тела?! – с тупой, мрачной злостью требует Кибельпотт.

– Сожгли, – сглатывает Ульберт, понизив голос. – в бывшей котельной, где теперь трупы нищих жгут.

– Ясно, – выдыхает Билхарт. Кажется, будто он постарел лет на десять: лощеные щеки опали, глаза утратили блеск, и даже вздернутый нос-пуговка сгорбился под грузом утраты. – А ты, выходит, выжил. Мой брат помер, а ты, сволочь козлобородая, цветешь и пахнешь!

– Хремовцы вынесли. – Внутри меня всё сжимается. Неужели не сработало? – Меня и палец… То, что осталось от Вилли.

Билхарт разжимает хватку, и я падаю навзничь. Спина выбивает облако угольной пыли.

– Двуединый дери! Дрянь, дрянь, дрянь, етить! – Кибельпотт смотрит на обрубок Вилли, зажатый в правой руке, а другой в пугающем исступлении скребет свой лысый затылок. – Ублюдки. Свора помойных жуликов и нарколыг. Нет, Калека совсем страх потерял! Я им не прощу. Не прощу, етить! Из-под земли достану, в гузно масло позаливаю! Торчки, паскуды, сволочи…

Над нами, пробившись сквозь задымленное небо города, восходит растущая луна. Полумесяц будто издевается, расплескивая по двору бледный свет. Высвечивает две белоснежные фигуры братьев, отражается от их почти безукоризненной формы, а меня лишь пачкает еще больше. Подчеркивает мои несовершенства, тычет лучами в пыль и застывшие брызги крови на куртке, слепит глаза…

Но Билхарт, кажется, воспринимает его иначе. Развернув третий батистовый платок, почти светящийся в блеске луны, он заворачивает в него останки Вильхельма Кибельпотта и, приложив сверток к груди, прячет в карман пальто.

– Итак, везунчик, ты знаешь, где убийца моего брата? – обернувшись ко мне, с прежним лязганьем спрашивает он.

– Где был, там уже нет. – Кое-как усевшись на земле, склоняю голову. – Сегодня я убил его, за Вилли.

– И как же, етить? – жадно требует подробностей Билхарт.

– Можешь быть уверен, он страдал. Я размазал его по комнате так, что родная мама не узнает, – жестоко скалюсь я. – А потом спалил калековское логово ко всем бесам. «Вялый бутон» тебе о чем-то говорит?

– Говорит. Давно пора было разворошить это гнездо. Но мы же психикой занимаемся, етить! «Организованная преступность – ответственность констеблей», етить! Тьфу, шел бы пропадом Глёдхенстаг со всеми гремлинами! Сраные недолюды. – С миной глубокого отвращения Билхарт всплескивает руками. – Мы видели зарево в шлюшьем доме аж с масел-троса. Ты, говоришь, подпалил?

– Я, – лгу снова.

– Что ж, хоть у кого-то в этом недоделанном цехе есть яйца, етить. Если так, ты поступил правильно. – Кибельпотт задумчиво оглядывает мою куртку. – Значит, это дерьмо на тебе – кровь убийцы моего брата?

– Не только кровь, – киваю. – Еще мозги, слюни, слезы и всё остальное…

Билхарт, подойдя в упор, ногтем поддевает засохший сгусток с моей куртки.

– Фу, какая же мерзость. – Вопреки своим словам, он с нескрываемым удовлетворением размазывает запекшуюся кровь между пальцами. – Жаль, это сделал не я, етить.

– У тебя тоже есть шанс отомстить, дружище, – заговорщически ухмыляюсь. – Перед смертью калековский ублюдок признался, где у них берлога в Прибехровье. Они засели в заброшенном масел-депо рядом с «Усами бедного Генриха».

Билхарт внимательно изучает меня глазами. Похоже, они вновь заблестели тем старым блеском кипучего, самодовольного энтузиазма.

– Вилли никогда не отличался умом, но он мой младший братишка. Если он пил с тобой за одним столом, то, возможно, не такое уж ты и гузно, как твои коллеги… – Кибельпотт сводит брови, размышляя. – Как тебя зовут, везучий скот?

– Бруг. – Закусываю губу, чтобы не выдать нервного смешка облегчения. – Бруг Шваржаг.

– Ульберт, – приказывает мастер Белого братства, – положи ты уже эту цепь и развяжи кума Шваржага. У меня, етить, найдется для него достойное предложение.

* * *

Массивные двери кирхи со скрипом распахиваются, и Билхарт почти с порога оглашает обеденную своим лязганьем.

– Ох, ох, ох! Заскучали, братья? А как поживают наши хремовские оборвыши?

Белые братья выстраиваются в две шеренги, как на параде. Збынек пытается держать осанку, но рот его коробит от боли. На стуле у колонны валяются забытые кем-то впопыхах игральные кости.

Очнувшийся Лих ворочается на животе ленивым ужом. Никто не побеспокоился усадить его как надо.

Хорха вскидывает клыкастое рыло, двигает серым пятачком.

Строжка испуганно вздрагивает. Если бы на переносице у него были очки, то давно бы сползли на кончик крючковатого носа.

Вилка, кажется, потихоньку пришла в себя. Инеистые волосы прилипли ко лбу, растрепались по плечам, но в разрезе их свирепо горят глаза цвета тонкого льда на замерзшем озере.

Однако Табита лежит в той же позе, в какой ее оставил Кибельпотт. Как выброшенный манекен: ни звука, ни движения.

– Итак, мы с кумом Шваржагом заключили сделку, етить. – Билхарт вышагивает по-господски, стуча тяжелыми каблуками. – По условиям этой сделки я дарю вам, господа хремовцы, свое последнее прощение. О, не радуйтесь сильно, это будет прощение-предупреждение. Раздавить вас было бы огромным удовольствием для меня, етить, а для всего города – неоценимой услугой. И поверьте, вы не кормите потрохами миксин только потому, что Кибельпотты, в отличие от вас и прочих свиней, держат свое слово.

Он встает перед цеховиками Хрема, уперев кулаки в бока. Я ощущаю себя подхалимом и гнусным предателем, остановившись подле него. Жутко унизительное чувство, но еще унизительнее осознание того, что я стал непозволительно скользким. Уступки, переговоры, лживые умасливания – всё это не в стиле Бруга.

Что бы сказал отец? Ха, он бы поставил меня к печи и отхлестал как следует. И был бы прав. Ведь привязанности – это зло и бесконечная боль. Ты уже проявил слабость однажды, привязавшись к человеку, и что же? Собираешься допустить эту ошибку опять?

– Условия Белого братства очень просты, етить. – Мясистые губы Билхарта расходятся в злорадной улыбке. – Цех Хрема отныне будет нашей шлюшкой. Теперь вы подумаете дважды, когда решите похватать заказов вне Прибехровья. Вы будете брать только ту работу, что мы вам благородно пожертвуем. Кости да объедки с нашего стола, етить. Нужно прочистить сортир в Белом квартале? Вымаливаете разрешение у нас. – Белые братья услужливо гыгыкают. – В Торговом кто-то наблевал на прилавок и без вас, тряпок половых, не обойтись? – Новая волна смеха. – Встаете на колени и клянчите у братства. Но самая важная часть сделки, господа хремовцы, состоит в том, что вы по любому нашему зову являетесь на дело. Я ли вам прикажу, рядовой брат или даже самая блохастая из наших сторожевых собак – вам должно быть наплевать. Вы не задаете вопросов, не находите отговорок, даже не пердите в нашу сторону, етить! Любая грязь, которую мы даем, теперь ваша грязь! – Билхарт топает сапогом, точно добивая саму свободу цеха Хрема. – И уж будьте уверены: я обещаю терпеливо ждать малейшей вашей оплошности, чтобы разорвать сделку. Только дайте мне повод, и я – Двуединый свидетель – сотру вас в порошок.

Кибельпотт порывисто выдыхает, окончив победную речь. И как бы невзначай оборачивается ко мне.

– Ах, чуть не забыл! – хмыкает он, тыча в меня пальцем. – Кум Шваржаг с этой самой минуты будет вашим пастухом. Он лично отвечает за соблюдение нашего договора и обязуется наказывать своих непослушных овечек. Считайте его своим новым цеховым мастером, етить. Хотя какой из вас цех? Так, горстка перепуганных уродцев. – Билхарт заходится самодовольным смехом, и все подхалимы в белых плащах повторяют за ним. – Представьте, что его ртом говорит братство. А если этот рот что-нибудь переврет, етить… Надеюсь, кум Шваржаг уяснил, что тогда произойдет.

Я ловлю на себе взгляды своих прежних коллег. Глаза Вилки ковыряют меня когтями ненависти, Лиха – смотрят с недоумением, а Строжки – с беспомощной покорностью. Только Хорха, кажется, не совсем поспевает за монологом Кибельпотта, то и дело обеспокоенно косясь на неподвижную Табиту.

– За сим, господа хремовцы, откланиваемся, – из ехидной вежливости разводит руками Билхарт. – Збынек, развяжи напоследок пацана и старика. Нет, девку не трогай, а то пальцы откусит.

Когда Строжка потирает затекшие запястья, а Лих настороженно тянется к узлу на лодыжках, братство уже уходит. Их шаги военным маршем отдаются в стенах кирхи.

– Доброй ночи, Хрем! – насмешливо лязгает у самых дверей. Над лысыми макушками в прощальном жесте взлетает золотистая шляпа, зажатая в сбитом кулаке. – Пусть тебе приснится замысел Двуединого. Вам всем приснится, етить!

Двери скрипят – и шум ветра проглатывает топот белых братьев. А когда двери грохочут, закрывшись, в прихожей воцаряется непривычная тишина… Которую тотчас разрезает сердитый рык. Мне чудится, это рыканье дикой кошки или соболя, но когда я поворачиваюсь на звук, в животе перекручивает внутренности.

Маленький твердый кулак бьет меня точно по рубцу, и я сгибаюсь. Ноги подкашиваются, меня ведет в сторону – и как раз вовремя: второй удар минует меня, рассекая воздух совсем близко от уха. Сквозь искры, пляшущие перед глазами, я вижу неуловимый росчерк. Белый рассерженный комок эмоций с развевающимися волосами цвета пшеницы в инее.

– Вилка, нет! – доносится крик Лиха.

Но только я успеваю разглядеть девчонку, челюсть моя хрустит. Зубы скребут друг о дружку щербатыми жерновами, я слышу треск. Сквозь тупую боль я отшатываюсь, но слишком медленно. Новая боль должна прийти… вот сейчас. Однако она не приходит. О коротком бое напоминают только живот и челюсть. И горячечное, надрывное дыхание девчонки.

– Отпусти меня, убожество! – шипит Вилка, вырываясь из цепких объятий Лиха. Парень обхватил ее за талию и держится, видно, из последних сил. Лицо его краснеет, а сам он не раз и не два получает по лбу острым локтем. – Этот ублюдок продал нас братству! За шкуру свою нами расплатился, как… Я убью тебя, утырок! Слышишь?!

– Да тихо же, уймись! Больно ведь, каналья! – кряхтит Лих. – Ты так меня убьешь, а не его… Ай!

– Хоть поумнеешь, идиот! – невпопад отвечает Вилка. На брата она даже не смотрит и бьет вслепую. Глаза ее, плавящиеся голубоватым серебром, прикованы ко мне. Бес, а не девка. – А ты что встал, «кум Шваржаг»? Чего не ответишь? Боишься, что девчонка поколотит!

Во рту вкус железа и ощущение такое, будто песок рассыпали. Сплюнув на ладонь, я беззвучно ругаюсь. В кровавом плевке разлеглись мелкие белые осколки, похожие на битый фарфор.

– Пса крев, ты мне клык сломала, – морщусь я, языком ощупывая непривычно кривые края зуба.

– Ничего, отрастет! – скалится Вилка, ни о чем не жалея. Ее босые ноги скользят по доскам пола, не позволяя скинуть Лиха со спины. – У тебя, подонка, всё отрастает! Кости, рожа, только совесть никак не отрастет!

– Только не зубы, – качаю головой, вытерев ладонь о штаны. – А я так любил этот клык…

– А я любила наш цех! – Вилка поднимает ко мне лицо, и я вижу влажные тропинки слез, проложенные по щекам. – А ты его уничтожил. Посмотри, что они сделали с тетей! А с Хорхой?! Это всё из-за тебя, ублюдок! Ты же ходил на тот заказ. Если не можешь сдохнуть, уйди в туман, пропади просто!

Вилке наконец удается разомкнуть руки брата. Лих с кратким уханьем теряет равновесие, падает вперед, а она, разъяренная, бросается на меня. Я делаю шаг назад, но это не помогает. Девчонка плечом влетает мне в грудь, отталкивая к двери, ногти полосуют меня по шее, кожу начинает щипать.

Будь она не в одной ночной рубашке, будь у нее карман или сапог, чтобы запрятать нож, – и я бы уже бился в агонии, выпуская горлом ярко-рубиновый фонтан. Умирал бы долго и мучительно, пока последняя капля не покинет тело. Как умирают таборяне.

– Не вынуждай меня отвечать! – гаркаю я, размазывая кровь по шее.

Свободной рукой делаю выпад, резким тычком отпихивая девчонку от себя. Скрипнув стопами по полу, но удержавшись на ногах, она притрагивается к ключице, куда пришелся мой тычок. Вилка отвечает ядовитой усмешкой и, пригнувшись, кидается снова. Я встаю в стойку, вскидываю кулаки, но это оказывается лишним. Девчонка, вдруг вскрикнув, повисает в воздухе.

– Хорха, поставь меня на место! – Высокий голос режет барабанные перепонки.

– Хрок-хазу гхи, – гортанно отвечает свинуш, прижав ее лапой к шерстистому брюху.

– Да почему?! – взрыкивает Вилка, засучив ногами на весу. Хорху, впрочем, она бить явно не собирается. – Почему выгораживаете его?! Он же в душу вам нагадил! Вы Билхарта слышали? Мы все теперь просто шлюхи, а этот говнарь – наша бордельная мамка!

Со стороны стола слышится сдавленное сипение.

– Лучше быть живой шлюхой, чем мертвой девственницей, – говорит Табита, и вокруг ее рта трескается темно-багровая корка. Строжка помогает ей сесть, придерживая по-отечески. Чуть поодаль стоит пузырек бурого стекла, донося до ноздрей нашатырный запах. – О Хрем, меня как будто скалкой раскатали, гамон… А вы тут еще склоки разводите, ага.

– Тетя! – Из Вилки сразу выходит весь воинственный дух. Теперь она кажется не дикой кошкой, а беспомощным котенком, которого только вытащили из коробки.

– Жива, жива… – Мастер шмыгает опухшим носом, со вздохом привалившись к столу спиной. – Черта с два я помру так легко, милая. Но от глотка виски бы не отказалась.

– Тетя, тут такое дело типа… – вмешивается Лих. Он выглядит совершенно растерянным. – Ну, э-э-э, Бруг тут сказал… То есть Кибельпотт сказал, ну, типа… Короче…

– Вижу, я пропустила что-то важное, ага? – Единственным раскрытым глазом она обводит всех присутствующих. – Рада, что все целы. Строжка, осмотри рану Хорхи. А пока будешь докторить, объясни мне, что за гамонов бардак здесь случился.

Когда старик заканчивает свой сбивчивый, чрезмерно учтивый пересказ, Табита сквозь боль ощупывает заплывший глаз.

– М-да-а-а, – протягивает она, опустив руку, – в таком дерьме цех Хрема еще не бывал. Впору сдать полномочия и укатить в Республику. Жаль только, я ненавижу респов.

– Тетя, не говори так! – вскрикивает Вилка, бинтующая плечо Хорхи.

– Да! То есть нет! – поддерживает сестру Лих. – Это типа не конец. Не конец же?

Я собираюсь с мыслями, чтобы вставить свои пять грошей.

– Для вас ничего не изменится. – Хмурюсь, разглядывая толстый слой угольной грязи на своих башмаках. – Плевать на Билхарта: ты так и осталась мастером.

– А кто сказал, что я собираюсь уступить тебе свое теплое кресло? Не дождешься, – фыркает Табита. – А все остальные – отставить панику. Рано или поздно это всё равно бы произошло. Мы были неосторожны, а Билхарт давно порывался от нас избавиться, гамон. Мы как заноза в его жирной заднице. Пропажа его братца выиграла нам пару недель, но чертов Миртски отнял их назад. Кстати, Бруг, что он знает про смерть Вильхельма? Раз ты еще жив, то, видимо, немногое.

– Я сказал, что его убили калековцы.

– И он так легко тебе поверил?

– Я показал ему свой шрам. – Раздумываю, стоит ли рассказывать все подробности. – И вернул пальчик Вилли.

– Дык энто бессмыслица, – разинув перекошенный рот, возникает Строжка. – Палец-то покойного Вильхельма на нашем складе хранится. Токмо у тебя ключа-то нету… – Старик растерянно жует губами. – Лих, твою налево!

– А чего сразу Лих? – подскакивает парень. – Это он сам всё! Я его предупреждал!

– Отставить, – приказывает мастер. – Уже ничего не воротишь. Зато теперь, предполагаю, братство вступит в конфликт с кликой Калеки. Нам это только на руку, поэтому и мы с этих пор будем придерживаться версии Бруга, ага.

– Дык, братец Бруг, ты жабу с гадюкой стравил. – Строжка опять улыбается по-своему странно кому-то невидимому, стоящему за мной. – Умно вышло…

– Ах, вы это убожество еще и нахваливаете! – шипит Вилка, даже перестав сматывать бинт. – Я с ума сошла, или вы и впрямь все сговорились? Нас заперли в Прибехровье, унизили, а тебя, тетя, вообще мастером не считают!

– Если для тебя я всё еще мастер, прекрати называть меня тетей, ага? – не терпящим возражений тоном отвечает Табита. – Если единственное, чем мы сегодня расплатились с братством, – это наша гордость и тумаки, значит, нам повезло. Это самые выгодные условия, на которых они могли нас поглотить.

– И что ты предлагаешь делать? – Вилка порывисто поднимается на ноги, до белых костяшек сжав несчастный моток бинта. – Забыть всё и простить это убожество?

– Поглощение было вопросом времени, дочка, – меланхолично вздыхает Строжка, – и братец Бруг ни в чем не виноват. Токмо если в нарушении цеховых инструкций, кхем… по обращению с вещественными доказательствами.

– И все согласны с этим? – Колкий взгляд Вилки по очереди протыкает Табиту, Лиха и даже Хорху. – Нет… Нет, это не я с ума сошла, это вы помешались! Как вы можете не замечать, что этот таборянин тянет нас ко дну? Все эти несчастья свалились на нас с его мудацким приездом!

– Сегодня был трудный день, Вилка. Для всех нас, – спокойно отвечает мастер. – Ты устала, и тебе надо отдохнуть.

– Да хватит меня учить! – Моточек бинта улетает куда-то в темноту. – Ты постоянно затыкаешь мне рот, отправляешь меня в комнату, как будто я в чем-то провинилась! Ты мне не мать, слышишь? – Вилка высоко задирает веснушчатый подбородок, руки бунтарски скрещены на груди. – И если ты не понимаешь, что я права… То это твоя проблема, а не моя, тетя.

Перед тем как развернуться и уйти прочь, Вилка бросает на меня влажный, немигающий взгляд. Я вижу в нем бурю страстей: и обиду, и горечь, и жгучую ненависть, и даже страх. В нем так много всего, что мне становится не по себе.

А больше всего меня беспокоит странное чувство: чувство досадного сожаления. Оттого, что, как бы я ни старался, как бы ни перешагивал через свою таборянскую натуру, Вилка всегда будет настроена против меня. В этом состоит великий закон подлости Бруга: ты никогда не понравишься тому, кому нравиться приятно. Ваши отношения так и останутся похожи на долбаные качели: как сильно ни раскачай, их всегда будет неумолимо тянуть книзу.

– Нам всем стоит отдохнуть и зализать раны. – Единственный целый глаз Табиты упирается в пол, а лицо ее мрачнее тучи. – Хорха, проводи меня до комнаты. Вот гамон, чувствую себя разваливающейся старухой…

– Дядька Бруг, поможешь свечи потушить? – машет мне Лих. – Я и сам могу, но вдвоем, ну, веселее. Можем типа наперегонки…

– Извини, дружище, – качаю головой, вынимая из кармана последнюю розовую папиросу. – Пойду проветрюсь.

– Да ладно тебе, забей! – кричит вдогонку парень. – Сестра всегда с пол-оборота заводится!

Но я уже толкаю двери наружу. Во лбу нестерпимо чешется.

* * *

Проспект Расовой Дружбы встречает меня шлепаньем дождя по мостовой и далеким треском масел-троса. На улице еще темно, и бесконечные ряды островерхих домов немым караулом уходят вдаль.

А совсем далеко пронзает хмурые небеса шпиль Глёдхенстага. Колоссальная башня не засыпает даже ночью: в тысячах оконец-бойниц всегда можно разглядеть миганье света, а верхушка то и дело озаряется пурпурными всполохами молний. Кажется, сам небосвод крутится вокруг зубастой верхушки и заходится мутным вихрем, венчая Глёдхенстаг дымной короной.

Я иду вперед, не задумываясь даже, куда меня приведет проспект. Дождевая вода приятно охлаждает поцарапанную шею, заполняет ямки под башмаками, стучит по плечам – и вся грязь минувшего дня медленно сходит с куртки. Но усталость остается. Усталость и невыносимый зуд во лбу. Так напоминает о себе Нечистый. Бесовское отродье набралось сил, наелось моих терзаний и чужой психики – и теперь рвется наружу.

Капля дождя предательски падает на кончик зажженной папиросы. Огонек шипит, прячась от губительной воды в недрах бумаги. Пса крев.

Пока с Нечистым справляется и курево, но это ненадолго. Совсем скоро даже крепкого спиртного будет не хватать, чтобы заглушить его волю.

«Не сдерживайся, Бружок! – умасливает меня куртка, хитро щурясь глазами-клепками. – Не мучай себя! Ты же жуткий мясник! Какому-то там бесу не покорить твою таборянскую волю, если выпустить его на прогулку!»

И правда. Сколько я борюсь с ним, прежде чем он берет контроль над телом? Дни, недели? Всё равно каждый раз кончается одним и тем же. Я сдаюсь, а мысли заполняет кромешное ничто. Какой-то осколок сознания остается при мне, но всё выглядит как в пьяном угаре.

«Зачем терпеть, если результат один! – мурлыкает кожаная подруга, поглаживая воротом по кадыку. – Освободи свою черную изнанку, Бружище! Да, да! Ей нужен жалкий час! Часок, часишко! А ты пока отдохнешь. Даже самым крутым мужикам нужен отдых!»

Я приваливаюсь к холодной, покрытой каплями стене дома. В словах куртки есть доля истины. Ослабить замки, дать Нечистому побалагурить – что может быть проще? Всего лишь час беспамятства, и треклятый зуд оставит в покое. Бес залезет в чей-нибудь двор, вырежет пару семей, ну и что с того? Какое мне дело до мягких мясных людишек? Они бы меня не пожалели. Уж лучше здесь и сейчас, чем в кирхе…

«Да даже если и в кирхе! – вереща от порочного возбуждения, соблазняет куртка. – Разве ты не хотел бы развесить хремовцев под куполом на их собственных кишках?! Только представь: висят и раскачиваются, как куколки на гирляндах! Какой шик! Какое извращенное излишество!»

Нет, это уж слишком. Куртка зарывается. Или это я зарываюсь? Или это зарывается Нечистый, дергая мои сухожилия, точно ниточки марионетки…

«Ну, признайся же! Не делай вид, что не представил этого жирдяя-свинуша с распоротым брюхом! А старикашка? Видишь его? Видишь?! Как забавно сидят его очки на носу, вдавленном в череп!»

– Хватит, – огрызаюсь я вслух.

«Ты что, с дуба рухнул?! – истошно взвизгивает куртка в самое ухо. – Ты что-то попутал, братуха! Мы же с тобой не разлей вода! Как пот и хорошие потрахушки! Как похоть и изнасилование! Как ты, Бружок, и… – куртка облизывается шнуровкой, – и твоя пропавшая сучка».

– Заткнись, дура! – лаю я, переходя на таборянский. Трясущимися пальцами подношу папиросу к губам и вдыхаю так, словно это будет последний глоток воздуха в моей жизни.

Когда дым обволакивает нутро, а в голове поселяется мягкая марь, зуд уходит. Вместе с ним замолкает и куртка. Всё кажется таким нелепым, что уж и не знаю, говорила ли она когда-нибудь по-настоящему. Но теперь мне спокойно. В ночном Прибехровье наконец-то остался только я один, на пару с выкуренной розовой папиросой, обжигающей пальцы.

Шенна взволнованно ерзает по телу. Прости, что забыл о тебе.

– Эй, мужик! – Низкий голос сбивает с меня негу, и я тушу окурок о стену дома. – Чего, белая горячка напала?

Напротив меня, через проезжую часть проспекта, стоит мужичок. Помахав мне дотлевающей папиросой, он вновь прячется под навесом закрытого ломбарда.

– Не, дружище, – вяло отвечаю я, – день был дерьмовый.

– Так дуй сюда! – приветливо смеется он. – У меня микстура есть, да одному не с руки пить.

Я послушно перехожу дорогу и пожимаю протянутую руку. Лицо у мужичка неприметное, не за что глазу зацепиться. Голова прикрыта фуражкой, рукава клетчатой рубашки закатаны до локтей, а на рабочем комбинезоне с подтяжками темнеют масляные пятна смазки.

– На, опохмелись, – он сует мне пузырь с чем-то булькающим, обернутый вощеной бумагой, – только весь не выпивай.

– Обижаешь, дружище, – улыбаюсь я и делаю большой глоток прямо из горла. Рот обжигает огненной водой, пары бьют в нос эфемерной кувалдой. Поперхнувшись, я занюхиваю пойло воротом куртки. – Самогон! Уважаю.

– А то, – довольно отвечает мужик, принимая бутылку назад. – На ночной работе самое то. Твое здоровье!

– А что за работа-то? – По внутренностям растекается славное тепло. – На констебля ты не похож.

– Констебля? Насмешил! – Хлебнув самогона, мужичок жмурится от удовольствия. – Я тут ремонтничаю. Битый час с этой гремлиновой чепухой вожусь. – Он толкает ботинком ящик с инструментами, а после одним подбородком указывает на широкое ростовое зеркало, привинченное к стене ломбарда. Только вот зеркалом его назвать всё же нельзя: блестит, а отражения не дает. – Скоро ж большой фестиваль, вот из Глёдхенстага и прибыло… ик, распоряжение. Надо эти штуки по всему городу установить. В сжатые, мать его, сроки!

– А чего ночью-то? – усмехаюсь я, разглядывая странное зеркало. – Днем не работается? Райончик у нас не из безопасных, дружище.

– Так-то оно так, – затягивается папиросой ремонтник, – да днем не поквасишь: мигом кто-нить ушлый на тебя донесет. А района я не боюсь, сам вырос в Прибехровье, хе!

– Согласен. Ночь – время настоящих мужиков. За встречу! – Получив пузырь обратно, поднимаю новый тост. – Уф, ну и доброе пойло… Так что это за штука-то?

– О, эт ты по адресу обратился. – Ремонтник сдерживает отрыжку, надув щеки и выпучив глаза. – Это псикран называется. Вроде зеркало простое, а только внутри – менталевые стержни. Гремлины как-то их обработали, что псикран твою психику насквозь видит и тебе, получается, твои хотелки показывает… Да только такие, что в городе купить можно. Ну, товар рекламирует, что ли.

– Бесовщина какая-то. – Недоверчиво поднимаю бровь, всматриваясь в мутную гладь псикрана. – Ни черта он не показывает.

– Ну так естес-с-сно! – посмеивается мужичок, хлопая меня по плечу. – Он же спит! Обожди, ща я включу.

Ремонтник хватает из ящика причудливый инструмент, напоминающий отвертку с усиками, и, присев под псикраном, что-то там подкручивает. Временами он кряхтит, ругается по-доброму, а изнутри, в начинке бесовского зеркала, раздается сонное потрескивание.

– Во! – распрямившись и утерев со лба морось, улыбается мужик. – Ща всё будет, дай только нагреться.

Я собираюсь отшутиться, как-нибудь безумно смешно, в стиле старины Бруга, но внезапная вспышка ослепляет меня. Я даже отпрыгиваю от «зеркала», заслонившись от света руками.

– Со всеми так! – дружелюбно смеется ремонтник. – Я в первый раз тоже обосрался. А потом привык, что ли.

Проморгавшись, я присвистываю с удивлением.

– Обалдеть, да? – Мужичок довольно улыбается. – Ну, что видишь? Мне вот он показывает новый комбез, фирмы «Алоис и сыновья». Зеленый, как дубовый листочек, из брезента, а уж карманов сколько – у-ух, закачаешься!

На светящейся поверхности псикрана ярко горит рекламная картинка. В кресле-каталке сидит благородного вида старушка-одуванчик. Седовласая и сухонькая, одетая в чистый больничный сарафан, она хлопает в ладоши, счастливо улыбаясь белоснежными зубами. Вокруг нее собралась толпа родственников: взрослые дети, повзрослевшие внуки и еще пара малявок, сладких и румяных до рвоты. У всех на лицах такие же гротескно-идеальные улыбки и глаза, светящиеся эйфорией. А в центре, встав перед миловидной бабулькой на одно колено, сияет образцовый лекарь, в золотом пенсне, докторском колпаке и халате – всё как полагается. Нацепив на физиономию учтивую лукавинку и приглаживая удалой ус, он протягивает старушке склянку с желтыми таблетками.

Внизу картинки крупными буквами выведено: «ЦВЕЙТОПАМ». А внизу приписочка: «Беззаботная старость без страха и боли!»

– Мне показывает цвейтопам, – хмурюсь я. – Чепуха какая-то. Сам погляди!

– Не, браток, псикран каждому свое показывает, – с видом знатока объясняет ремонтник. – Мне комбез, а тебе вот… У тебя, видать, старики в родичах есть? Или головой болеет кто?

– Ну-у-у… – протягиваю я, не в силах отвести взгляда от рекламы.

– Да точно! Насквозь тебя вижу, как псикран почти! – лыбится мужик. – Цвейтопам, если с башкой беда, от одержимости спасает. Таблеточку захавал – и никакой бес тебе не страшен. У меня тещу, старую маразматичку, только благодаря цвейтопаму и не упекли в Башню Дураков. Она теперь как овощ, естесно, но так надоело уже терпеть эту ведьму, эх…

Я вспоминаю о куртке и Нечистом. Если это лекарство настолько ядреное, что от одержимости помогает, то…

– А ты не знаешь, дружище, где его достать можно? – спрашиваю я.

– А то ж! – Ремонтник шлепает себя по бедру. – Еще и объясню тебе, где подешевле взять, только давай перед этим вздрогнем напоследок. Ну, браток, за ясность мысли!

* * *

Я заваливаюсь в свою комнату уже под утро. Спотыкаясь, раскидываю башмаки по полу, наспех сбрасываю куртку и штаны да падаю в кровать.

Какой же лютый самогон, пса крев, даже потолок крутится вокруг самого-лучшего-абажура… От его постоянных вихляний укачивает. О Пра, чтоб я еще раз напился в ночь…

Перевернувшись на бок, прикладываюсь лбом к стене. Она холодит, а большего для счастья и не надо. Думая о том, как мне повезло с друзьями – абажуром, стенкой… и Шенной, конечно, – я расплываюсь в блаженной улыбке. И проваливаюсь в сон.

Пространство во сне – пульсирующий зал, он постоянно меняется и не имеет стазиса. Стены сокращаются сердечной мышцей, но делают это неровно, случайно, как орган смертельно больного. И всюду клубится дым. Сочного такого мясного цвета, с вкраплениями то рубиновых пятен, то темных, что гагат. Рубин пробегает всполохами, непослушными крошечными молниями, а гагат сгущается в клубах, словно силясь задушить всё остальное.

Здесь я не ощущаю себя – никакого чувства индивидуальности, абсолютно нисколечки. Зажат в этом беспокойном мыльном пузыре, а за ним – ничего. Ну что ж, мы это уже проходили не раз, не два и даже не… Ай, ладно. Много раз.

Я вдруг осознаю, что лежу на просторной кровати, которая и близко не походит на мой узкий матрас. Она возникает подо мной словно из ниоткуда и, кажется, была здесь всегда. Кованое потускневшее золото, подпаленный бархат простыней, а на бархате, чуть поодаль – полуобнаженная дева. Ее тяжелая грудь и широкие бедра утянуты неброскими стальными звеньями. Они скрывают мало, но их достаточно, чтобы сохранить пленительное ощущение интриги.

– Шенна, – с рокотком протягиваю я. – Скучала по старине Бругу?

Цепь звонко хихикает и распадается алым дымом, чтобы в ту же секунду появиться совсем близко. Настолько, что бронзовые кудри щекочут меня по щеке, а красивое колено, изящно изогнутое, ненавязчиво упирается мне в бок.

– Пускай ты чудовищный мужлан, – она игриво прикасается ко мне рубиновым ногтем, закусив светло-гагатовую губу, – но без тебя чудовищно скучно, дорогой. Тебе ведь стыдно, что твою любимицу заперли в дурацком ящике?

– Прости. – Разминаю плечи, погружаясь в мягкость перин. – Не было и дня, чтобы я не думал, как тебя вызволить.

По пульсирующему залу рассыпается мелодичный смех, а сама Шенна рассыпается алыми клубами. И вот она снова здесь, но с другой стороны. Положив на мое бедро свое, адски жаркое. Опустив кудрявую голову на руку, согнутую в локте.

– Какие мы стали сентиментальные! Разлука пошла тебе на пользу, милый. – Рубиновые глаза бесстыдно шарят по моему телу. – Говоришь, только обо мне и думал? Ой ли?

– Мне больше не о ком думать, ты же знаешь, подруга. – Я смотрю ей прямо в глаза, утопая в драгоценном пожаре. – Все остальные либо умерли, либо ушли, либо видеть меня не хотят…

– Либо второе и третье сразу, да? – капризно фыркает она, скривив губы. – Нет смысла меня обманывать, дорогой. Все-таки мы сейчас в твоей голове, забыл?

– К чему ты клонишь?

– Ты для меня чудовищно прозрачен, – разочарованно вздыхает Шенна, – даже и не знаю, чем так меня зацепил…

– Наверное, тем, что привязал к цепи, – усмехаюсь я. – И теперь ты вынуждена ползать за единственным таборянином, который в силах тебя отвязать. Или уничтожить.

– Давай не будем о мрачном? – Она щелкает пальцами, и в гагатовых губах возникает длинный рубиновый мундштук с дамской папироской. – Мы говорили о том, что ты чудовищно помешан на девчонке, сбежавшей от тебя, сверкая пятками.

– Это ты говорила, подруга, – парирую я, глядя, как Шенна выпускает изо рта безупречные колечки дыма, снова алые.

– Вы, мужчины, совершенно не умеете слушать. Я к тому, что она не заслуживает тебя! – Демоница качает головой, и бронзовые кудри невесомо подпрыгивают на хрупких плечах. – Впрочем, это пустое. Рано или поздно ты поймешь, что только я одна целиком тебе предана, и наконец-то забудешь ту, что разбила хрупкое таборянское сердце…

– А если я не хочу забывать?

– Тогда ты чудовищный болван, милый, – обманчиво ласково объясняет она. – Время лечит любые раны, даже душевные, но никакое время не поможет, если постоянно себя истязать. Прошли годы, и я смирилась с тем, что ты со мной сделал, похотливый извращенец, жестокий тюремщик, мой мучитель… – Она мечтательно опускает веки, опушенные гагатовыми ресницами. – Но ты всё упираешься…

– Я хочу вспомнить, Шенна, – внезапно заявляю я.

– Что?! – Ее глаза вспыхивают так, что не видно зрачков, два океана расплавленной магмы. – Сейчас? Ты серьезно?! Именно в тот редкий момент, когда мы наконец-то можем побыть наедине, ты решил пересмотреть эту дешевую драму? О-о-о, ты чудовищно неисправим!

– Да, Шенна, – я кладу руку ей на талию и чувствую, как шелковая кожа демоницы вибрирует от возмущения, – покажи мне снова.

– Ладно, – хмыкает она, по-кошачьи сузив глаза. – Покажу, раз ты научился произносить мое имя.

– Так просто? Даже уговаривать не придется?

– Да, так просто. – Она вновь обращается в дым и воплощается в другом месте, теперь уже лежа на мне и крепко обхватив ногами с боков, точно готовится пришпорить спесивого скакуна. – Всё равно твоя память когда-нибудь выцветет, и твоя ненаглядная девчонка сотрется, исчезнет. Превратится в неузнаваемую пыль, какую ветер моего родного Эфира оставляет от парящих скал… А я останусь. Я умею ждать, милый.

Опустив нечеловечески правильный подбородок мне на грудь, Шенна протягивает мундштук. Рубиновые ногти почти касаются моей всклокоченной бороды, чуть не зарываясь в смолисто-черное.

– Зачем это, подруга? – Подняв бровь, я кладу ладонь ей на спину. Под тонкой кожей вибрирует каждая косточка, но уже не от возмущения. – Всё равно эффекта не будет.

– Закрепим твое решение, милый. Мундштук был в моих губах, а будет в твоих. – Она довольно улыбается, оскалив идеальные зубы. Они у нее даже идеальнее, чем у людей на псикране. – Своего рода поцелуй. Жаль, в моем узилище нельзя рассчитывать на что-то более… интимное. Но так даже интереснее, да? Всему свое время, дорогой.

– Будь по-твоему, Шенна, – киваю я.

И, приложившись к концу мундштука, жадно втягиваю алый дым. Так, словно меня давно терзает невыносимый голод и только этот дым может меня насытить. Он наполняет меня, вытесняет все мысли. Внутри не остается ничего, кроме дыма. Дым, дым, дым. И когда взор мой мутится, а сознание путается окончательно, я вижу самый последний образ.

Ухмылка гагатовых губ в ореоле бронзовых кудрей.

А затем прошлое обнимает меня.

Предыдущая главаГлава 10 из 23Следующая глава