Сколь легкомысленно, столь и грешно было бы воображать, что Упавший мог допустить рождение в мире истинного зла. Очевидно, как такового зла не существует. Есть лишь несовершенство добра.
Даже с инструкциями Зеэва разыскать это место оказалось той еще задачкой. Пришлось подняться на предпоследний ярус Кишовника, а там пройти насквозь неприметную прачечную, вонявшую щелоком и дешевым мылом. Прачки мешали в котлах грязное белье, не замечая меня, и только одна, с ручищами вдвое шире моих, проводила старину Бруга ленивым взглядом.
За самой обычной дверью я нашел другую лестницу, что привела меня на самый верх квартала-крепости.
Я вновь оказываюсь под небом и даже забываю на миг, где нахожусь. Под начищенными башмаками шуршат сухие листья, что медным ковром устилают дорожку из розового кирпича. По сторонам раскинулись заросли боярышника – уже безлистного, но с кровавыми каплями плодов на колючих ветках. Краснеют и кусты кизильника. Пусть и остриженные ювелирно под живую ограду, они всё равно норовят ухватить меня за куртку, которой я подпоясался, вывернув наизнанку. Она и сейчас обиженно ворчит на меня за изгнание с плеч. С ней в кои-то веки согласна Шенна, продетая вместо ремня в петли штанов и обернутая вокруг пояса. Придется им потерпеть. Не заявляться ведь в Кишовник в том же виде, в котором месил Супоню?
Сад меньше, чем я предполагал. Скоро шипастые кроны боярышника расступаются, и передо мной вырастает двухэтажное здание. Его стены выложены фальшивым камнем, а окна желтого стекла закругляются кверху, как в западных крепостях. Под двускатной крышей выпирают балкончики. Они лежат на спинах диковинных зверей, вырастающих прямо из облицовки. Другие статуи подпирают карниз или вьются гладкими телами по водосточным трубам. Откуда-то льется журчание фонтанчика.
Масел-фонарь, вдавленный в камень над самым входом, бросает свет на вывеску. Фигурная, украшенная золотом и кучей мелких деталей, она не дает толком прочесть название заведения. Но каган рассказал, что это игорный дом, настолько же дорогой, насколько незаконный. Избранные знают его как «Оплот миролюбия».
– Доброй ночи, вашродие. – От входа отлипает мужик. Он выглядит слишком прилично для Кишовника: чисто выбрит и одет в новенький сюртук. Но недостаток зубов, бандитская морда и палица у пояса сразу выдают, что он здесь не для красоты. – Как вам нравится наш сад?
– Он очарователен, дружище, – усмехаюсь я, прежде чем ответить, как учил Зеэв. – Вот только боярышник пахнет сорокопутами.
– Верно, пахнет, – кивает охранник. – Осталась формальность, вашродие: надобно вас обыскать.
– Валяй. – Послушно раскидываю руки.
Мужик обхлопывает меня спереди, от башмаков и до самого ворота рубахи, потом повторяет то же сзади.
– Куртку надобно снять.
Я выполняю приказ. Охранник роется в карманах: поочередно вынимает и сует обратно коробочку жмых-жижи, пустую пачку папирос, тяжелую мошну. Потом возвращает куртку.
– А это еще зачем? – насупливается он, дернув за Шенну на месте ремня. – Ею задушить можно, вашродие. А с оружием входа нету.
– Какое же это оружие? – Я в показном удивлении поднимаю брови. – Всего-то пояс. В Контровольске так каждый второй ходит! Неужто до вас не доходит западная мода? Могу снять, конечно… но как бы штаны не спали.
– Не положено, – отрезает мужик. – Но и без штанов входа нету.
– Надеюсь, мы сможем это уладить? Не хотелось бы уходить с толстым кошельком.
Его глаза масляно блестят.
– Придется внести пожертвование. – Мужик трет большим пальцем об указательный. – В фонд западной моды.
– Сколько?
– Крона.
Порывшись в мошне, кладу серебряную монету в его ладонь. И мгновение спустя, одарив охранника благодарной улыбкой, добавляю к ней горстку грошей. Мужик ссыпает медяки в карман, а крону проверяет на зуб.
– Добро пожаловать, вашродие. – С довольным видом он распахивает передо мной дверь. – Вашей щедрости в «Оплоте» всегда будут рады.
– Не сомневаюсь, дружище. – Подпоясавшись курткой, хлопаю его по плечу.
О да, пса крев. Нисколько не сомневаюсь.
Несмотря на поздний час, в «Оплоте миролюбия» людно. Посетители, все в дорогих нарядах и при вычурно оперенных шляпах, сгрудились за столами зеленого сукна. Яркий свет хрустальной люстры гуляет по золотой лепнине, искрится в каменьях колец и жемчугах ожерелий, лижет желтые окна в обрамлении штор цвета спелой сливы.
Стучат игральные кости, с сочным шуршанием мешаются карты. От игроков порой доносится сдержанная ругань, перемежаясь радостными возгласами и звоном бокалов. От стола к столу порхают хорошенькие девицы, а за их подносами тянется едва уловимый запах оливок и сыра. За питейной стойкой откупоривают бутылку вина из Эстура, что должно источать незабываемый пряный аромат. Но стоит мне приблизиться, как винный флер тут же тонет в букете десятка разных одеколонов и душистого кожного масла.
– Чего изволите, ваша милость? – спрашивает полный кельнер за стойкой. Заткнув бутылку пробкой, он вытирает пальцы о бордовый фартук. – Выпить или откушать?
– Выпить. – По-хозяйски кладу локоть на стойку. – Есть у тебя что-нибудь особенное?
– Хм, зависит от вкусов. – Кельнер бросает на меня оценивающий взгляд, как бы сомневаясь в моей платежеспособности. – Могу предложить вашей милости хоть предгорское пиво, хоть шран-рыдскую водку. Еще нынче охотно берут моровское сухое, но я бы советовал…
– Не, это всё не для меня, – отмахиваюсь. – А «Ведьмин поцелуй» сможешь смешать?
Кельнер меняется в лице, и на мгновение мне кажется, что каган ошибся. Что ни черта это не напиток для своих, и дядька за стойкой просто покрутит пальцем у виска. Но тот вдруг заговорщически подмигивает.
– Сделаем, ваша милость!
Сняв с полки пузырь самогона, он наполняет стакан на треть. Потом капает туда густого темного бальзама и размешивает ложечкой, пока самогон не алеет. А в конце, выудив откуда-то из-под стойки бутылку без подписи, доливает синей маслянистой жидкости. От нее несет чем-то вроде чернил.
– «Ведьмин поцелуй», ваша милость. – Кельнер пододвигает двуцветную смесь ко мне. – С вас…
Не дожидаясь конца фразы, кладу на стойку половину злотого. Пса крев, да за такие деньги можно всю мою комнату уставить бочонками неплохого пива.
– Смотрю, вы у нас не впервой, – спрятав золото под ладонью, понижает голос кельнер. В его глазах смятение: видно, память на лица редко его подводит.
– Я впервые, а вот мои кумы – те еще ходоки в ваше заведение, – отвечаю я, напялив образ республиканца.
– Понимаю-понимаю, ваша милость! У нас всегда рады гостям с Запада, – энергично кивает кельнер. – Стало быть, вы знаете, что у нас сложилась традиция пить «Ведьмин поцелуй» в другой комнате?
– А то, – ухмыляюсь я, подняв стакан со странным пойлом. – Веди, кум.
Кельнер доводит меня до двери в конце общей залы, где передает в руки мужика грозного вида. Тот подозрительно похож на охранника в саду, за исключением неопрятных усов, прячущих заячью губу.
– Кулак, проводи его милость внутрь, – кивает на меня кельнер. – А то у меня питье простаивает.
– Игрок, что ль? – хмыкает Кулак, когда кельнер откланивается. – Ровнехонько успел: как раз четвертого не хватает. Дуй за мной, вашродие.
Кулак отворяет дверь, а стоит мне протиснуться в узкий коридорчик, тут же запирает ее изнутри. В коридоре ничего, кроме ростового гардероба и комода поменьше.
– Правила знаешь? – бросает Кулак, распахивая створки одежного шкафа.
– А ты напомни, кум, – прошу я. И убедившись, что Кулак целиком поглощен копанием в гардеробе, опрокидываю стакан «Ведьминого поцелуя». Но не внутрь себя, а за стенку комода.
– Играть будете в сшибку. Карты наши, так что крапленых нету, – проговаривает он заученную инструкцию, не заметив моей махинации. – Что до величины ставки, то решаете по ходу. Вот. – Он протягивает мне что-то плоское и блестящее, вынутое из шкафа. – Это сейчас надеть надобно.
В руке у меня серебряная маска тонкой работы. С внутренней стороны гладкая, а с внешней – отлитая в форме звериной морды. У зверя витые рога, загнутые к широкому коровьему носу, а под мохнатыми бровями проделаны прорези для глаз. Маска напоминает зобра, только без бороды и злобного взгляда, да и лоб не такой мощный… М-да, в сечу на таком выйдешь – засмеют.
– Это еще зачем? – Напяливаю маску и, отставив стакан на комод, затягиваю сзади ремешок. Серебро приятно холодит кожу.
– Чтоб никто не мухлевал, – отвечает Кулак. – Внутри менталем проложено. Кто решит психикой чужие карты подглядеть, того удар хватит. Так что не чуди, вашродие.
– Ладно, дружище. Теперь можем начать?
– Звать-то тебя как? Надо ж представить господам.
Как назло, никаких идей. Достаточно один раз вспомнить о зобрах, чтобы голову заполнили воспоминания о таборянской жизни и Глушоте, вытесняя всю находчивость Бруга.
– Зобриуш, – не придумав ничего лучше, выпаливаю я. – Кум Тобарий Зобриуш.
– Из Республики, что ли? – Кулак собирается сплюнуть, но вовремя вспоминает, где находится. – Ну и дурацкие же у вас имена, курва.
– Кум Тобарий Зобриуш, – подперев спиной дверь, представляет меня Кулак. – Прибыл в игре участвовать.
Игорная ложа – обыкновенная комната. Окон нет, зато две двери. Из декора – лишь скромная люстра под потолком, освещающая единственный квадратный стол.
– Слава Императору! – раздается восторженный женский голос. Он произносит слова мягко и бархатисто, чуть вытягивая гласные. Похоже, его обладательница – приезжая центварка. – Йерр Зобриуш, вы пришли спасти нас от сей несносной игры? Право, эти кости сведут меня с ума…
Я усаживаюсь на пустующий стул. Помимо меня за столом трое: двое мужчин и женщина.
– Йерр Зобриуш напомнил мне, как я поражена вашей коллекцией масок. – Женщина слева от меня хлопает в ладоши. – Где вы взяли такую красоту?
– На заказ у центварского ювелира, жемчужная моя, – отвечает мужчина, сидящий напротив. – Других таких вы не найдете! Я, знаете ли, питаю слабость к вашей культуре, посему для меня будет истинным удовольствием, если вы угадаете, кто здесь изображен.
– Вы не понимаете, с кем связались, – смеется она. – в детстве моей любимой книгой было «Природоописание» вашего земляка Трудовиша. Да и сейчас, признаться, животные будоражат меня своей… м-м-м, дикой красотой. Итак, йерр Аннешволь, вы сегодня – исильдвурм!
Мужчина по центру кивает. Его маска – голова снежного змея Льдечии. Узкая пасть с вываливающимся раздвоенным языком, острые клинышки чешуи и перепончатые уши по бокам – я знаю их только по картинкам, но льдечцы боятся исильдвурмов как огня, что те изрыгают. Не знал, что эти твари водятся и в Центварии.
– В точку, жемчужная моя! – Некто Аннешволь встряхивает змеиной головой, и длинные золотые волосы рассыпаются по его плечам. Он одет в рыжий шерстяной полукафтан, обшитый аметистами вокруг рифленого воротника. Кисти рук сложены на столе и полуприкрыты до смешного большими манжетами. – Продолжайте, прошу!
– А вот йерр Хламмель, – центварка поворачивается к мужчине, что сидит от меня справа, – видимо, тролбьорн?
На лице этого игрока, крепко сбитого, с покатыми плечами, – маска медвежора. Главного хищника Глушоты не зря так прозвали: исполинская тварь с плоским, как у человека, лицом охотилась даже на косолапых. Вечно оскаленная клыкастая пасть, буйная грива и выпученные глаза – вот то последнее, что мог увидеть таборянин, решивший отлить посреди леса.
– Оставьте свои центварские словечки, госпожа, – сипит кряжистый Хламмель, сгребая в стакан игральные кости. – У нас это никакой не торпёрн, а медвеед.
– Господин Хламмель имеет в виду медвежора, жемчужная моя, – шутливо шепчет змей Аннешволь. Центварка же прыскает, коснувшись маски двумя пальцами – там, где должна бы находиться ее улыбка.
– Так точно, – недовольно брякает Хламмель. – Я то и сказал.
Он откидывает с груди черно-желтый плащ. Под ним сверкает брошь удивительного голубого оттенка… Менталь, серьезно? Да и ладно бы это был просто менталь, но брошь отлита в форме птичьей клетки – символа бехровских констеблей.
До сих пор я встречал стражников со стальными клетками-кокардами, реже – с латунными. Слышал, капитаны носят на шлемах золотые. Но чтобы из менталя… О, должно быть, Хламмель – целое констеблевое божество.
– А вы, йерр Зобриуш – мосорн, – продолжает центварка, изобразив руками рога по бокам своей маски. – Если вы промычите, то получите шанс завоевать мое расположение!
– Му, – бормочу я без энтузиазма.
– Обаятельно! – с хихиканьем отвечает она.
– Мосорном зовут горного тура, – задрав змеиный подбородок, объясняет Аннешволь. – Ест мох, живет в одиночку… Ничем не примечательная скотина, жемчужные мои.
Неужели обиделся, что не всё внимание центварки уделено ему одному? До чего же ранимый хрен.
– Ну, а что скажете про себя, госпожа? – ловко меняет он тему.
Женщина ощупывает собственную маску тонкими пальчиками, запрятанными в бархатные перчатки до локтя. На ней просторное белое платье с кисейным подолом, которое заманчиво облегает ее плоский живот и аккуратную грудь, но в остальном не обещает ничего определенного. Шея центварки спрятана под песцовым воротником, и только волосы неестественного василькового цвета, совсем не таясь, обрамляют серебро маски.
– Могу ошибаться, но… – Она на мгновение умолкает. – Скрекхим, угадала?
Ага. Исполинский филин. Крылатая бестия, ворующая зобров молодняк. Не найти в Глушоте зверя, которого бы таборяне поносили пуще этой твари. Помнится, Цирон как-то обозвал ее «мразесычом», и новое имя прижилось. Удивительно, но даже этой жирной гниде порой являлись забавные мысли.
– Изумительно, жемчужная моя! – вновь подкатывает шары Аннешволь. – Боюсь, играть с вами в сшибку – самоубийство для моего капитала. Уж не сдаться ли, пока не поздно…
– Ах, не прибедняйтесь, йерр исильдвурм! – отмахивается она.
– Вы уже задолбали, – рыкает Хламмель, мотнув пастью медвежора. – Мы играть пришли или лясы точить?
– Поддерживаю, пса крев, – ухмыляюсь под задумчивой рожей мосорна. – Если только к нам больше никто не присоединится…
Я закидываю удочку, что давно держал под рукой. И нарцисс Аннешволь, конечно, заглатывает наживку.
– Госпожа Коринн хотела почтить нас своим присутствием, но ей сегодня нездоровится, – фыркает он. – Иначе бы не пришлось дожидаться кого-то вроде вас, Зобриуш…
– Раздаю, бес мне в ребро, – объявляет Хламмель, и карты пляшут в его мозолистых пальцах.
Пса крев, Косты не будет. Выходит, всё зря? Пришло время сжать яйца и побитой сукой ползти в кирху, чтобы вымаливать на пузе прощение? Нетушки, чушь это всё. Зеэв чуть не божился, что беглая девка днюет и ночует в «Оплоте», а значит, она обязана быть где-то здесь… Да, не за этим столом и не в этой комнате, но разве это преграда для убийственной решимости Бруга? Когда преследуешь добычу через весь Запад, пара этажей игорного дома кажутся не больше сельского нужника.
Ты никогда не был так близок, Бруг. Осталось лишь выдумать, как навести минимум шума…
– Первый кон, – сипит Хламмель, раздавая всем по две карты. – Теперь ставки.
Я медлю, судорожно соображая, что же делать дальше. Злотых у меня еще достаточно, а медяков – вообще завались. Так я думаю, пока все игроки не выкладывают на стол по половине золотой марки. Приходится поддержать.
Ну и ставки… Пять-шесть конов – и я стану таким же бедным, что и раньше.
Но тут Кулак ставит рядом с монетами несколько бутылок спиртного. Аргальское полусухое, белое вино из Эстура, пузырь водки и янтарный виски, такой выдержанный, что Табита захлебнется слюной. Тут же вырастает хрустальное стадо бокалов всех форм и размеров.
Когда Хламмель выкладывает на середину стола три карты, у меня созревает план. Смелый и безрассудный, как я сам.
Я уже играл в сшибку, когда маялся от безделья в Хаззе. Правила предельно просты: есть две карты в руке, а есть три на столе. Они могут сложиться в комбинации, или отряды, и тогда ты молодец. Или не сложиться – тут как повезет. Одни отряды сильнее других, и главный азарт состоит в том, чтобы угадать, твой ли самый сильный в кону. Или убедить остальных, что оно так. Иными словами, устрашить соперников до капитуляции, не имея за пазухой ничего, кроме природной харизмы.
В первом кону в моей руке уже собираются княгиня копий и княгиня мечей. А на столе томится княгиня чар… и еще две бесполезные карты. Удачное начало.
– Повышаю, пса крев. – Выкладываю на стол целиковый злотый.
– Отступаю, бес в ребро. – Хламмель вминает свои карты в стол.
– Каков напор, йерр Зобриуш. – Центварка покачивает совиной головой. – Пожалуй, и я отступлю.
Вот ведь слабаки… Ну а ты что, чешуйчатая падла?
– Хм, уж не блефуете ли вы, жемчужный мой? – цедит Аннешволь, постучав пальцем по собственным картам. – Повышаю тоже.
И подкладывает к моему злотому два своих.
– Принимаю, кум Аннешволь, – усмехаюсь я, уравняв ставку.
– Вскрывайтесь уже, – нетерпеливо рыкает Хламмель.
У меня тройка княгинь. У манерного дурня пара: семь копий в руке и семь стрел на столе. Мой отряд круче.
– Везение – изменчивая девка, жемчужный мой, – змеино шипит Аннешволь.
– А мне такие и нравятся, кум, – огрызаюсь я.
– Браво, йерр Зобриуш! – озорно смеется центварка. – Так и хочется послать вам воздушный поцелуй, да не имею права снимать маску. Путешествовать инкогнито – такая скука…
– Да разве на Западе играют в карты? – с каким-то мальчишеским возмущением вопрошает Аннешволь. – На фестивале генерал Гроттед утверждал, что республиканцы принимают только кости!
– Фу, снова эти кости… – капризно протягивает девушка.
– Так и есть, кум. – Киваю. – Но далеко не все, кто живет в Хаззе, – республиканцы.
– Харе языком чесать, – обрубает медвежор-констебль. – Продолжаем.
Сгребаю выигрыш на свою сторону и наливаю рюмку водки. А после, приподняв рогатую маску, выпиваю залпом.
По нутру расплывается жар. Доброе пойло.
– Ваша борода темнее вашей личности, йерр Зобриуш.
– Не темнее твоей, кума.
– Ах, ваша прямолинейность делает вам честь, – хихикает она.
– Позвольте налить вам вина, жемчужная моя, – перетягивает внимание Аннешволь.
– Играем, сучье вымя! – сипит Хламмель и отпивает виски, обнажив широкий, серый от щетины подбородок.
«Давай, Бружок! – азартно визжит куртка из-под стола. – Разделай сопляков под орех!»
Но она не понимает моей затеи. Бругу не надо выигрывать. Более того, ему не страшно проиграться. Достаточно лишь сорить злотыми направо и налево и выглядеть настолько пьяным, насколько возможно.
В следующем кону я нещадно повышаю. Синеволосая центварка отступает, Хламмель и Аннешволь повторяют за мной. Я повышаю опять. Констебль сбрасывает карты, ругаясь по-солдафонски, но змеюка уступать не собирается.
Вскрываемся. У Аннешволя сильный отряд: пара богов – могучий Дрид с мечом наголо и Эрата, сжавшая копье меж обнаженных грудей. А у меня ничего.
– Ну-ну, не огорчайтесь, жемчужный мой, – елейно просит Аннешволь. – Невозможно побеждать вечно… Полоса белая, полоса черная, – он посмеивается с ехидством, – а потом другая черная. И еще черная, опять и опять.
– Не волнуйся, кум, – хмыкаю я. – У меня золота столько, что ты будешь умолять меня, чтобы отпустил домой из-за стола. Станешь зевать, плакать и всучивать выигрыш… Но я не перестану.
– Очень в этом сомневаюсь, – парирует он, прежде чем обернуться к центварке. – Кстати, как ваши первые впечатления от Бехровии, госпожа?
– Противоречивые, йерр Аннешволь. – Она пожимает плечами. – Фестиваль был весьма фантерлигь, банкет в Глёдхенстаге – тоже выше всяких похвал… Но когда я впервые очутилась в этом, кхм, Кишовнике… Право, захотелось поскорее принять горячую ванну.
– Вас так удручает изнанка процветающих городов, жемчужная моя?
– Не думайте, что я неженка, йерр. Даже в Мробольде есть трущобы, пусть то и тронный град Императора, – вздыхает она. – Однако не каждый день под ноги моей повозки бросаются одурманенные люди. Несчастный был под слядью, так сказал шофер.
– Торчки что тараканы, – презрительно сипит Хламмель. – Сколько ни трави, а их всё не убывает.
– Слядевые наркоманы – меньшее из всех зол, жемчужный мой, – мягко отвечает Аннешволь. – Тот, кто изобрел сей рецепт, – настоящий гений. И притом романтик…
– В преступности нет ничего романтического, – огрызается констебль, пощупав брошь-клетку. – Не создавайте себе кумира из поганого варщика.
– Я не строю воздушных замков, господин Хламмель, – отмахивается Аннешволь. – Лишь сужу о слухах. Говорят, этот варщик, если выражаться вашим языком, имел благородную цель: отомстить за возлюбленную. Когда та стала невинной жертвой макового торчка, он поклялся создать рецептуру новой субстанции, дешевой и доступной. И такой, что сделает зависимых от нее менее возбудимыми, а главное, эм… несклонными к плотским утехам.
– И он просчитался, бес ему в ребро, – бурчит Хламмель, помешав колоду. – с достоверностью заявляю вам, господин Аннешволь: слядевые импотенты убивают не реже, чем маковые насильники. Но делают это расчетливо и хладнокровно.
– Всем свойственно ошибаться, жемчужный мой. – Змееголовый сжимает кулаки под манжетами. – Как закоренелым преступникам, так и стяжателям правды вроде нас с вами.
– Отставить треп. Играем.
Глянуть карты – повысить – проиграть. Вот мой план, гениальный в своей простоте. И, конечно, не забыть про водку, иначе как все поверят, что я пьян?
На третий раз Аннешволю вновь улыбается удача. А на четвертый я намеренно отступаю, имея мощнейший отряд из пяти карт одной масти. И змей побеждает снова.
– Йерр Зобриуш, откуда вы? – подавшись ко мне и растягивая гласные, на пятом кону звенит центварка. – Знаю, что с Запада, но откуда точно?
– Из Хаззы, – отвечаю пространно, опрокинув новую рюмку водки.
– Выходит, сей край истинно богат? – Ее глаза блестят пурпуром в прорезях совиной маски. – Чем же вы столько заработали?
– Работорговлей, – называю я самое прибыльное ремесло Спорного моря.
– Клятые респы, – вполголоса сипит Хламмель, мешая колоду на правах самого старшего картежника.
– Вот так новость, йерр Зобриуш. – Кажется, центварка озадачена. – Не то чтобы меня отталкивало это дело: на моей родине тоже торгуют трэллами. Но мне говорили, в Республике все равны…
– Все, кроме рабов, кума, – отвечаю я честно. – И свинушей.
– Равенство – это иллюзия, жемчужная моя. – Змееголовый спешит вставить в беседу свои пять грошей. – Пока существуют чины, разные блага и, конечно, деньги, равноправие недостижимо априори. А какой мудрый человек, будучи в здравом уме, откажется от всего этого в пользу эфемерной мечты?
– Я не люблю, когда со мной говорят как с девчонкой, йерр Аннешволь. – Центварка закидывает ногу на ногу. – Припасите этот покровительственный тон для кого-нибудь другого.
Ого, имперская птичка умеет клеваться. А что на это скажешь, змееныш?
– Вы неправильно поняли, жемчужная моя. – Он одергивает манжеты. – То были лишь рассуждения вслух…
– В следующий раз постарайтесь рассуждать в уме, йерр.
– Играем! – гнет свое Хламмель, раздавая карты.
В следующем кону я опять повышаю, не имея ни одного отряда. Центварка привычно отступает, а Аннешволь всё так же повышает вслед за мной. Но на сей раз Хламмель идет на рожон – и выигрывает стопку злотых.
– Вот оно, бес мне в гульфик! – хрипло смеется он, забирая выигрыш. – Я своих всегда учу, что побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто не обосрался со страха.
– Да-да, друг мой… – плохо скрывая разочарование, говорит змееголовый. – Мешайте уже.
Я глотаю водку. Повышаю опять. Аннешволь с Хламмелем на мою уловку не поддаются.
– Больше вы меня не обманете, йерр Зобриуш, – удивляет всех центварка, прибавив к моей ставке три злотых. – Ну, кто больше?
Змей и медвежор отступают, и я понимаю, что настал мой звездный час. О том же говорит и моя исхудавшая мошна.
– Кум Зобриуш не оставит деву в беде, – отвечаю заплетающимся языком. Рука моя роняет одну из монет, чуть не донеся до общака. – Не беда, пса крев. Есть ещ-ще!
И вынимаю из мошны новый злотый, не подняв с пола старого.
– Вскрывайтесь, – командует Хламмель.
– Я победила! – подскакивает на стуле центварка. – Йерр Зобриуш, что бы я делала без вашего благородного сумасбродства?
– Не знаю, кума. – Я икаю не по-настоящему. – Скучала бы?
– Слава Императору, что вы присоединились к нам, – хихикает она.
Когда Аннешволь собирается помочь девушке собрать выигрыш, а та отталкивает его руку, я поднимаюсь из-за стола. Пошатываюсь и чуть не падаю. Конечно, я нетрезв, но не настолько, чтобы валиться с ног. Таборянина не испугать шестью рюмками водки.
– Йерр Зобриуш, ну что же вы, – печально охает центварка. – Я только начала входить во вкус!
– Не хрен пить водку, если не умеешь, – насмешливо говорит Хламмель, подливая себе виски.
– Да я в порядке… – Покачиваюсь. – Хоть-те станцую?..
– Кажется, господину Зобриушу на время стоит воздержаться от игры, – торжествуя, воркует Аннешволь. – Кулак, будь добр, сопроводи нашего гостя проветриться.
– На улицу, вашродие? – Сильная рука вышибалы обхватывает меня вокруг талии.
– Нет, жемчужный мой. Во внутренний двор, – прыскает Аннешволь. – Господин еще не проиграл нам всё свое состояние, как обещал.
– Слушаюсь, вашродие.
Я бросаю руки вдоль тела, пока Кулак тащит меня к дальней двери. Мужик шепчет ругательства, пыхтит, но упрямо не ослабляет хватки.
– Как же жаль, йерры, – доносится до меня женский голос. – Такой оригинал!
– Играем! – в сотый раз сипит Хламмель.
Внутренний двор – крошечный сквер меж стенами «Оплота миролюбия». Всё, что умещается в нем, – кущи чернолистных кленов, пара скамей и маленький фонтанчик. Ни фонарей, ни шума посетителей – только журчание воды, мерно текущей из клюва мраморной цапли.
– Умой харю, вашродие. – Кулак со смешком толкает меня к ней.
Я в позе молящегося валюсь перед самой чашей фонтана. Из воды укоризненно смотрит рогатая маска.
Подставляю ладонь под ледяную струю – и тут же отдергиваю. Чувствую, как Кулак шарит у меня в куртке, но не подаю вида.
– Так, вашродие, – он извлекает звенящую мошну, – щас глянем, сколько тут у тебя осталось…
Развязываясь, шуршит ремешок. Алчная пятерня зарывается в монеты. Я привстаю на одно колено, напрягшись всем телом.
– Не рыпайся. От пары злотых не обеднеешь, – говорит Кулак, но тотчас же шипит от досады. – Сука респова! Да тут же одни медяки!..
Обними, Шенна.
Я разворачиваюсь рывком. Цепь сигает с пояса, серебряной стрелой распрямившись в воздухе. Лязг звеньев – бряканье мошны о землю. Кулак связан по рукам, растопыривает пальцы, ширит глаза в удивлении. Он собирается что-то сказать, но я переубеждаю его ударом кулака.
Думалось, он рухнет сразу, но Кулак – крепкий мужик: только отшатывается, получив по лицу и крепко сжав зубы. Тогда, придержав его за плечи, пробиваю коленом под грудь – и вышибала сдается.
Под Кулаком хрустят опавшие веточки клена, пока он хватает ртом воздух, не в силах вдохнуть. Я присаживаюсь перед ним на корточки. Шенна стальной петлей обнимает его толстую шею.
– А вот теперь поговорим, дружище. – Приподнимаю маску, чтобы он увидел мою злобную ухмылку.
Обвожу взглядом сквер. Ни одного окна, что выходило бы на эту сторону, – похоже, кто-то сильно заботится о приватности сего уголка. Какое прекрасное уединенное место!
– Что за колдунство… – ворочаясь на кленовой подстилке, хрипит Кулак. – Отпусти живо, или меня хватятся, респ сукин! Тут же тебя закопаем…
Щелкаю пальцами, и Шенна запирает слова внутри его горла. Мужик надувает щеки, давит слезы из глаз, багровеет лицом… но Цепь скоро ослабляет хватку.
– Ты меня не понял, дружище, – вздыхаю я, когда он жадно всасывает воздух вместе с крошевом сухой листвы. – Если не ответишь, я тебя прикончу. И найду языка порасторопнее, даже если придется передушить всю эту дыру к чертям. И давай-ка не шуми, ладно? Мы же не хотим, чтобы кто-то любопытный случайно прервал твою жизнь.
– Так задавай свои сраные вопросы, – кряхтит он тише. – На что отвечать, на хрен?
– Уже лучше, – похлопываю его по щеке. – Где живет Коринн?
– Хозяйка, что ли? Тебе-то зачем? – Он сплевывает на себя. – В трахари метишь?..
Шенна повторяет воспитательный процесс, на этот раз чуть дольше.
– Нет же… Не могу… – задыхается Кулак. – Если выдам, то порешают без разборки…
– Все вы говорите одно и то же, пса крев, – качаю головой. – Ладно, дам тебе последний шанс. Но только потому, что ты нравишься старине Зобриушу.
Я прикусываю губу и приближаю свое лицо к его. Так, чтобы Кулак мог видеть, как непроглядная чернота заволакивает мои глаза. Вытесняет из взгляда всё человеческое.
– Где Коринн, тупой ты кусок мяса? – повторяю изменившимся, рокочущим голосом.
– Сука-сука-сука! – почти хнычет вышибала. – Второй этаж… На углу, где крыша отсверкивает… – Он указывает заплеванным подбородком. – Там живет! Больше ничего не знаю, не жри!
– Отсюда смогу туда попасть? – Я кладу палец ему на кадык и легонько надавливаю. – Соображай!
– Не знаю! – сдавленно вякает он. – Там лесенка есть, но по ней никто не ходит… Только служки из девок, ну и вашродие… то бишь егородие. Личная хозяйкина лесенка, значит. – Кулак облизывает губы. – Теперь точняк всё выложил! Не губи, кум Зобриуш!
– Да не кум я тебе, – усмехаюсь я, поискав рукой в куртке. – И ни черта не Зобриуш.
– Не надо, вашродие…
– Надо, Кулак.
Схватив его за горло, вынимаю коробочку Строжкиной жмых-жижи. Жирная темная масса лениво отлипает от стенок, и я пальцами размазываю ее по лицу Кулака. Он мычит, отплевывается черным, но я настойчиво заталкиваю жижу в рот и ноздри. Несколько мгновений – и глаза его блаженно закатываются, дыхание становится ровным, хоть и отдает вязким бульканьем. Проволочив одуревшего вышибалу по земле, взваливаю на скамью, а затем напяливаю на перемазанное лицо собственную маску.
– Отдыхай, дружище.
Глядя, как из-под серебряной морды мосорна капает жмых-жижа, вновь надеваю на плечи куртку. Та издает боевой клич. Шенна, скользнув в рукав, урчаще вибрирует.
– Точно, подруга. – Я разминаю шею. – Пора покончить с этой историей.
Винтовая лестница кажется бесконечной, словно сама реальность нарочно удлиняет ее, добавляя новые ступени. Один шаг – две ступеньки сверху. Одно касание лакированных перил – и они растягиваются еще на пару саженей. «Не нужно доходить до конца, – как бы науськивает „Оплот миролюбия“. – Это не принесет тебе успокоения. Ты лишь раззадоришь себя, вскроешь рану, которая заживала годами».
Но он не понимает. Никто не понимает. Если не поставлю точку, новый абзац не начнется. Значит, всё было зря, а я вернусь к тому, с чего начинал. Нет, Бруг разорвет порочный круг. Он бросит пить, курить, вспоминать о цвейтопаме особенно безрадостными вечерами – он станет Бругом обновленным. Возможно, даже сменит имя… Как сменил его однажды, переступив границу Бехровии.
Если Хорек – это олицетворение жалости, а Брегель – что-то разбитое и преданное, то Бруг – символ вечного гнева. Бруг-Бруг-Бруг. Как удары башмаков о чью-то спину.
Но сегодня гнев исчезнет. А вместе с ним и это имя.
Перепрыгнув через последнюю ступеньку, чуть не врезаюсь в дверь – вишневого дерева, с золотым молоточком в виде дятла. Она приводит меня в замешательство.
Выдохнув в напряжении, стучу молоточком. Сначала нерешительно, но затем всё злее и злее. Я сам не знаю, почему сразу не снести дверь с петель или не пробить в ней дыру величиной с мое тело. Просто… вот так выходит.
– Открыто, – доносится знакомый голос с той стороны.
Я сглатываю. Рука сама тянет дверь на себя.
В висках стучит, в горле вспухает ком неопределенности. И вот я уже переступаю порог покоев. Ее покоев.
– Я ведь миллион раз тебе говорила, что желаю провести время наедине с собой. – Комнату оглашает вздох раздражения. – И решения своего не переменю, Грам. Никакая центварская принцесса не стоит спугнутого вдохновения…
Кругом невообразимая роскошь. Стены, укрытые складками золотистых штор, похожих на крылья бабочек-великанов. Масел-лампы в руках изящных скульптур. Ряды шкафов, ломящихся от платьев… и необъятная кровать с кремовыми простынями и балдахином столь широким, что из него можно сшить небольшой шатер.
Шик и блеск, которые всегда искала Коста.
Об этом кричит шкура медвежора у кровати. И ванна, которая красуется в самой середине покоев, растопырив золотые лапы. В ней легко поместится пара человек или даже больше. А паркет под ванной наполирован с таким тщанием, что отражает звезды, усмехающиеся мне сквозь стеклянный потолок.
Эта зала – настоящее богатство. Но и признак духовной нищеты.
– Ну, сколько можно молчать? – фыркает она. – Как ни прозаично, но это ты явился в мою опочивальню, а не наоборот…
Она стоит спиной у огромного, вдвое выше нее, окна. Перед ней мольберт с какой-то цветастой мазней, в изнеженных руках – кисть, которой она старательно эту мазню размусоливает… Я вижу, как шевелится ее халат при каждом движении кисти, и голубые павлины идут рябью на белом шелке. Наблюдаю, затаив дыхание, как черные локоны ее нечестиво окрашенных волос ниспадают до самого пояска на осиной талии. Как обнажаются стройные бедра, когда она привстает над холстом на носочки…
– Грам?.. – Она оборачивается.
Я люблю тебя. Я убью тебя.
– Это возмутительно! – взвизгивает Коринн, мигом отложив кисть и утерев руки батистовым платочком. – По какому праву вы входите, не назвавшись, когда я в неглиже? Вы из посыльных? – Надув губы, она туже перетягивает свой халат, словно то преграда для моих голодных таборянских глаз. – Я вас не знаю. Отвернитесь сейчас же!
Я тону в янтаре ее взгляда. Нет, не тону. Я ныряю в него, силясь выпить до дна.
Осушу тебя. Сделаю покорной и пустой, чтоб потом наполнить любовью.
– Ну здравствуй, Коста. – Я шагаю вперед. Мои ладони вдруг холодеют. Сквозь оглушительный стук сердца понимаю: так испаряется пот. Ладони. Потеют. Впервые за семь лет.
Во взгляде Косты мелькает непонимание. Потом легкий испуг. «Неужели кто-то знает мое настоящее имя? Но как?» – должно быть, вопрошает она.
Расстояние меж нами сокращается, и я вижу, что сосновая канифоль ее глаз пошла зыбью. Так выглядит узнавание. Затем янтарные озера становятся шире. Испуг нарастает, заставляя раздвинуться пухлые губы и дрогнуть кончик носа с аккуратной горбинкой, что нисколько его не портит.
– Ты… – Она издает нечто среднее между вздохом и всхлипом. – Ты!..
– Я, пса крев, – отвечаю гримасой ненависти и желания сразу.
– Абсурд. Не может быть, – с тупой уверенностью отвечает она, зачесав локон иссиня-черных волос за ухо. – Это сон, да? Розыгрыш? Видение?.. Да, наверняка это всё проделки психики…
– Нет, Коста. – Проходя мимо ванны, я оставляю на ней грязный след от жмых-жижи. – На сей раз всё по-настоящему.
Она отшатывается с такой прытью, будто на нее надвигается пожар. Задевает плечом мольберт, чуть не роняя. А потом, стрельнув рукой к нему, вооружается крохотным ножичком, каким придают форму холсту.
– Не подходи! – срывающимся голосом предупреждает она. – Я, я… убью тебя!
Остановившись в паре шагов, я разражаюсь хохотом. И смеюсь искренне, до слез.
– Всё такая же смелая, да? – скалюсь обломанным клыком. – Но свою хитрость ты, похоже, растеряла в этой золотой клетке. Я шел за тобой полмира, Коста, и всю дорогу меня пытались убить. Почему же, пса крев, ты решила, что именно у тебя это получится? У тебя, хилой, избалованной южачки?
Она вдруг роняет ножичек, точно он уже запятнан кровью, и вжимается в высоченное окно спиной. По контуру ее белого, как новая печь, тела запотевает стекло.
– Прости меня. – Она давится рыданиями, но слезы не хотят покидать ее глаз. Коста приткнулась к окну распятой жертвой Республики, но во мне ни капли жалости. – У меня не оставалось выбора! В таборе мне не было жизни!
– И потому ты решила унизить меня в глазах моего народа? – Я пинаю мольберт, и он с треском заваливается набок. – Но тебе было мало… Ты завела мое сердце, а затем вырвала из груди. И так, сука, просто! – Я морщусь от боли. – Моя любовь не волновала тебя. Брегель был для тебя средством. Игрушкой, с которой ты поигралась, а потом бросила за ненадобностью.
– Неправда! – Она кусает губы, глядя на меня затравленным зверем. – Я всегда буду благодарна тебе за то, как ты обошелся со мной! Ты и правда был особенным, не таким, как все… Хорошим! Но даже хорошего человека нельзя возлюбить против собственной воли. Я и ныне не уверена, способна ли любить всерьез… Да и ты – семя твоего отца, Брегель! Ты – яд замедленного действия. А я… А мне… – глотает вопли Констансия. – Мне ничего не оставалось, кроме как использовать тебя!
– Ох, какой внезапный приступ искренности! – Я цокаю языком. – Но запоздалый. Уж лучше бы ты тогда добила Брегеля.
– Нет! – Из глаз Косты наконец водопадом хлещут слезы. Но не по мне: Констансии всегда было жаль лишь саму себя. – Разве я не заслуживаю второго шанса, раз оставила тебе жизнь?
– Всё не так, южачка. – Сплевываю на мольберт. – Хотела того или нет, но ты убила Брегеля той осенней ночью. Убила окончательно: его труп гниет в Глушоте, раздавленный твоим предательством. Однако из его слабой плоти родился я – бессердечный-сука-Бруг.
– Ты безумен! – Она оглядывается по сторонам, надавливает спиной на стекло, и то скрипит. Коста в испуге отлипает от окна и падает на колени, заламывая руки. – Боже, чего ты хочешь?! Чтобы я раскаялась? Так я раскаиваюсь!
– Слишком поздно, – рычу. – Это Брегель бы простил тебя, но он сдох. А вот Бруг… Бруг угонит тебя обратно. – Облизываю губы, нависнув над ней. – И заставит любить себя.
Ты будешь поклоняться мне как божеству, Коста. Или умрешь. Но продолжишь поклоняться в посмертии.
– Убийца! Дикарь! Насильник! – кричит она, когда я хватаю ее за волосы.
– Да, – соглашаюсь я, с наслаждением ощущая, как ее ногти царапают мне руку. Во лбу щекотно от зуда. – Но ты ничем не лучше.
– Я никогда, слышишь?! Никогда – ай! – не любила тебя! – Протаскиваю ее до ванны, роняя на паркет капли крови Бруга. – Отпусти-и-и!
– Будешь орать – и многие умрут. Ты этого хочешь?
– Мне всё равно! Мне больно, ублюдок!
Лицо прочерчивает жжением.
– Как и мне, Коста. Как и мне…
Я перестаю волочить ее возле занавешенного оконца. Если разбить стекло, отсюда можно выбраться на крышу игорного дома… Обернусь Нечистым, спущусь в Кишовник, а дальше дело за малым: затеряться в Прибехровье и переждать. А уж как свалить из города, решу после… На маслорельсе или горными перевалами – неважно.
Коста больше не взывает к моей совести. Только хнычет в ногах, щипаясь и царапаясь. Возможно, горный ветер, пробирающий до костей, даже пойдет ей на пользу.
Я окидываю ее голодным взглядом, и на миг меня посещает смятение. Коста повисла на моей руке, неуклюже извернув босые ноги. Жалкая, черно-лохматая, с ручьями потекшей туши на щеках, она больше не чудится пуховым облаком или лебедем. Чижик, вытащенный из дымохода, – вот она кто. А еще эти незнакомые морщинки в уголках глаз. И эта мелкая родинка над бровью, которой я не помню… Прочь эти мысли, Бруг! Ничего не изменилось! Ты не…
Тут я ощущаю внезапное дуновение сквозняка и оборачиваюсь к двери.
– Жемчужина моя, я помню, ты просила не беспокоить, – звучит знакомый бархатистый баритон. – Но у нас за игрой приключилась оказия…
Я узнаю его по рыжему кафтану с аметистами. По золотым волосам и уродским манжетам.
– …и я решил проведать, – заканчивает незваный гость, опешив. Его лицо такое женственное и ухоженное, что хочется расквасить в кровавую лепешку.
– Граммель! – сходит на крик Констансия. Она подается вперед, скребет по паркету ногтями – но тут же всхлипывает от боли, запрокинув голову. Южачка забыла, что выкрашенные волосы стали ей поводком. – Грам! Милый!
– Кум Аннешволь. – Я улыбаюсь самой паскудной из ухмылок Бруга. – Ты не вовремя, пса крев.
– Зобриуш… – так и остолбенев в дверях, на выдохе произносит он. – Мне стоило догадаться…
– Но ты не догадался, сукин сын, – отвечаю я. – А теперь уноси ноги, пока я в приподнятом настроении.
– Не слушай его! – хлюпает Коста. – Это он! То чудовище, о котором я говорила!
Но Аннешволь и не собирается сбегать. Показав пустые ладони – какие-то странные, с длиннющими прутиками пальцев, – он медленно пересекает комнату.
– Боюсь, я не вправе уйти, – кусает губу златоволосый, неотрывно следя за мной светлыми глазами, – пока мы не придем к консенсусу…
– С ним не договориться! – истерично вставляет Коста, но ойкает, когда я наматываю ее волосы на кулак.
– Еще не понял, с кем имеешь дело, мозгляк? – скрежещу зубами. Кожа на лбу чуть не плавится. – Таборяне не ведут разговоров о добыче, тем более с такими женоподобными сопляками. Коста – моя добыча по праву.
– Твоя добыча? Да, когда-то Констансия была ею, – медленно кивает он. – Но теперь она Коринн. Моя женщина.
Я вскипаю. Мозг раздирают образы с болот.
Мужские пальцы на ножке винного бокала. Медовые локоны, рассыпавшиеся по кремовым перинам. Сейчас-то до меня доходит, что то был не мед, а золото. Золото волос Аннешволя.
– И к твоему несчастью, жемчужный мой, – он вдруг раздвигает уголки губ. Гаденькая бабская улыбочка, – мы с Коринн любим друг друга. Я вхож в ее лоно!
Ревность парализует меня, а зависть пожирает с упыриной жадностью. Такое чувство, будто в голову врубился чудно́й топор Зеэва – и крутится, вертится зубчатое лезвие, мешая мысли с кровью и ошметками мозга. Всё, что происходит дальше, кажется мутным сном.
«Наконец-то! – Куртка урчит от удовольствия. – Свобода!»
– Не-е-ет! – еще кричу я, когда лицо расходится надвое. Плоть рвется, кости трещат, и крик этот переходит в неразборчивое звериное рычание. Комната становится ярче, края предметов – четче, а моему мохнатому, черному, как смоль, телу уже тесно в узилище одежд.
Пронзительный ж-женский вопль. Я сигаю вперед, навстречу пухлогубому рту Аннешволя, разинутому в изумлении. Взмах лапы – и когти буравят мягкое. Меж смолистыми пальцами веются обрывки волос Коринн, выдранных с корнями. Они похожи на охвостья таборянских бунчуков[17]. Глядя, как мужчинка валится набок, слизываю с когтей соленую кровь. Аннешволь зажимает щеку, стонет плаксивой девчонкой… А мне вкусно, вкус-с-сно! Ах, он еще не знает, как я охоч до трапез. И как изощренно подхожу к приему пищ-щ-щи…
Ибо я – истинный гурман. И имя мне – Хорь Ночи!
– О нет, Гримма… – причитает желтоволосый кусок мяса, размазывая кровь по лицу. – Он ранил тебя…
– Грам! – взвизгивает Коринн.
Нет-нет, тебе придется подождать, молочная юж-ж-жная девочка. Хорь еще займется тобой, не опережай события. Возьмет тебя силой. Подомнет под себя в кремовом гнезде постели. Вылижет слезы ласковым языком. Трахнет в теплый обрубок шеи. Изольет нечистое семя в распоротый белый живот…
Но сучонок Аннешволь – первый. Он записался в очередь раньше тебя.
Скользя смолистым пузом по паркету, подбираюсь к человечку в рыжей одежке. Лапой сжимаю горло, скользкое от крови, и отрываю от пола. Его уродливые пальцы шарят в моей смолистой шерсти, а личико темнеет от удушья. Оно отмечено моим знаком – тремя росчерками когтей.
– Ты умница, Грам Аннешволь! – мурлычу я. – Годами лелеял мясцо, чтоб оно растаяло в пасти Нечистого!
Но он не понимает моих слов, для него они лишь бессвязный утробный рокот. Граму остается только ширить глаза, вглядываясь в зубастую расщелину моих челюстей.
Восславь Хоря, малыш! Ибо он улыбается тебе!..
Вдруг – непр-риятный звон. Град осколков осыпает смолистую шкуру. Приходится ослабить хватку, когда сильный толчок отбрасывает меня на пару саженей назад. Гной, грязь, паскуда! Невеж-ж-жливо!
Паркет усеян стеклянным ломом. Сквозь разбитый потолок сияют ехидные рожи звезд.
– Наконец-то ты здесь, – стонет Аннешволь, растирая шею. – Разберись с ним!
Передо мной фигура в темном балахоне, высокая, худая. Она не кланяется Хорю Ночи, не посыпает голову пеплом… Только кивает блестящим клювастым рылом, привстав на колене. В рукавах балахона посверкивает сталь.
– Нос! – навзрыд бросает Коста. – Это ты!
Я отвечаю раздраженным шипением, припав на четыре лапы. Шерсть встает дыбом, а штаны лопаются на коленях. Нос – дурацкая кличка, как по мне. Все носы дурацкие, покуда их можно откусить!
Оттолкнувшись всеми конечностями, прыгаю вперед. Нос реагирует быстро – уходит в пируэт, точно заправский танцор. Но я пляшу лучше! Уже в воздухе верчусь волчком, да так, что живот походит на белье, скрученное при отжиме. Самыми кончиками пальцев касаюсь балахона. Взрезаю ткань там, где должны быть Носовы ноги…
И не верю своим глазам: когти трещат, встретившись с чем-то металлически твердым. Резкая боль проходит от лапы до плеча. А потом я валюсь на паркет.
Переворачиваюсь на скользких досках. Оставляю на лаке царапины и разбрасываю осколки стекла. Но Нос приземляется мягко: взмахнув черными крыльями рук, ловко принимает атакующую стойку. Серебряный клюв хищно торчит из темноты капюшона.
Еле успеваю отскочить. Нос тормозит в шаге от моей пасти, рубанув воздух крест-накрест – в свете ламп мелькают два узких, что спицы, клинка.
Подлезаю справа. Выбрасываю лапу, оскалившись половинками морды, и Шенна сползает по смолистой шкуре навстречу врагу. Клинч. Лязг стали о сталь. Нос отряхивает руку, но Цепь прочно оплела рукав балахона.
Нос почти успевает отступить, однако ключевое здесь – почти. Я врезаюсь в него мохнатым ядром когтей и зубов раньше, чем второй клинок разрубает пространство у самого уха. От Носа пахнет мускусом и болезнью…
Но, распоров балахон, мои зубы скрежещут по скрытой внутри броне. Когти тоже скользят по стальному корсету – и лишь самую чуточку царапают сухую, жилистую плоть под мышками.
Нос уходит в новый пируэт, силясь сбросить мою тушу, только я цепкий. Я упертый, что голодная вошь. Так просто от меня не избавиться…
Вспышка! В мысли врывается видение. Обнаженная девица в грязной комнатушке. Ее трахают, ее насилуют, прижимая к доскам. Заросший пах мужика бьется о блестящие от пота ягодицы. Золото волос липнет к плоской груди. Нож – горло – море крови. Бульканье, чечетка пяток о пол. Агония.
Моя агония. Перед глазами белеет, когда я лопатками бьюсь о паркет. Но белеет не от удара о пол, а от пожара пониже локтя. Легкие сжимаются от машинального крика…
– Шельма! – кричу я. И с опозданием понимаю, что кричу по-человечески.
Мое лицо уже схлопнулось воедино. Зубы вросли в череп. Смолистая шерсть испуганными червями убралась под кожу, а когти перестали быть такими тяжелыми.
Я чувствую себя иначе, словно в один миг отощал с левой стороны. Локоть жжется, пульсирует, а после него – пустота, лишь что-то длинное и темное плюхается на пол чуть вдалеке, разбрызгивая кровь. Это что-то – моя отрубленная рука. Еще когтистая и мохнатая, она ряжена в рукав кожаной куртки. И корчится на последнем издыхании, сжимая и разжимая пальцы. Я поворачиваюсь на бок. В непонятном порыве хочу дотянуться до обрубка, будто еще не поздно его прирастить. Но ни куцая левая рука, ни здоровая правая не достают.
И в тот же миг немеет щека. Немеет и следом взрывается болью, когда узкий, как жало, клинок пригвождает ее к полу. Я касаюсь соленого металла языком, рычу от злобы. Хватаю лезвие здоровой рукой, чтобы вытянуть, – но оно не поддается.
Теперь я жалкая букашка Бруг. Мертвое насекомое на булавке.
– Блестяще, моя жемчужная… – Боковым зрением я замечаю рыже-золотое пятно. Оно тянется к темно-серебряному силуэту Носа, зарывается в складки балахона. – Вот потому-то я дорожу тобой, милый Носик! – облегченно смеется Аннешволь. – Ах, Вёльва! Радость моя!
Нос по имени Вёльва отвечает кивком клюва и без слов приседает в поклоне.
– Всё кончено?! – Я слышу голос Констансии. Он так близко и так далеко одновременно. – Скажи мне, что он мертв, Грам!
Обезображенное лицо Аннешволя всплывает передо мной. Три влажных разреза на бледной щеке от трех когтей. Его волосы, прежде золотые, липким комом приклеились к шее.
– Нет, Коринн. – Он издает смешок, но тут же сходит на стон. Длинные пальцы касаются кровоточащей раны. – Твой кошмар еще с нами…
Я чувствую, как сокращается моя левая рука, как таборянское тело пытается сомкнуть рваные сосуды, но непослушная кровь толчками хлещет наружу.
– Так добей! – приказывает любимый голос. – Ты видел, на что он способен! Это бес, а не человек!
Граммель Аннешволь изучает меня взглядом. Я представляю, как дроблю его морду, как ломаю хребет о колено, но это лишь мечты. Мышцы слабо подергиваются – и только.
– Как интересно, – шепчет он отстраненно. – Когда я вошел в его психику, всё казалось таким обычным… Поначалу. А потом меня выгнали, точно мышь из амбара.
– Какая тебе разница?! – Голос Косты ножом скользит по сердцу. Щека, рука… Все мои раны – ничто по сравнению с ним. – Сделай так, чтобы он не вернулся, Грам!
– Удивительно, – хмыкает он, качая головой. – В нем совершенно точно обитает сторонняя сущность, но не вытесняет психику с концами. Один дом, два жильца – и хоть бы хны…
– Прикончи его, мать твою! Калека ты или кто?!
– Да-да, конечно. – Он встряхивает головой. – Жаль утратить такой образец, но делать нечего. Однако прежде чем Вёльва похоронит его труп на свалке, стоит оказать «господину Зобриушу» последнюю милость.
– Милость?! – Коста задыхается от возмущения. – Он чуть не убил тебя! А мне… О Двуединый, мои волосы…
– Эх, господин Зобриуш. – Не обращая на нее внимания, Граммель вынимает из-под кафтана что-то блестящее. В глазах у меня плывет, смазывается… Тело будто одеревенело, и только щека и культя еще хранят признаки жизни, отдавая резью. – Какая ирония, а? Ты хотел отнять у меня Коринн… Нет, всё звучит намного забавнее! Ты думал забрать у Калеки Ухо – но сам лишился руки.
Из последних сил я обращаю к нему глаз. В отвратительно длинных пальцах Аннешволя сверкает шприц: флакон мутного стекла, оправленный в медную проволоку.
– Но слядь не знает чувства мести, – шепчет Грам, вводя иглу мне под ключицу. – Слядь похожа на мою сестру: она милостива ко всем. Без исключений.
Пса крев. Где же Шенна? Почему она не рядом? Я ведь почти победил!
– Спи сладко, жемчужный мой.
Я просыпаюсь от собственного крика и резко сажусь на теплой земле. По воде хлопают чьи-то крылья. Подняв глаза к ярко-голубому, без единого облачка небу, провожаю взглядом стайку чибисов. Черно-белые птицы проносятся мимо со скрипучим повизгиванием, устремившись к пышной стене хвойного леса. Мое пробуждение встревожило их, оторвало от ленивой рыбалки в зарослях камыша.
Под ладонями колко от примятой травы. Вокруг – от озерного берега и до самого горизонта – раскинулся некошеный луг. Раскаленное полуденное солнце сушит солому злаков, склонившихся под тяжестью колосьев. Легкий ветерок треплет горчично-желтые листья, срывает с блеклых соцветий лепестки… Над ковром разнотравья торчит макушка хибары, похожая на большой стог. От трубы в неряшливой крыше поднимается дым. В такую погоду, почти безветренную, он торчит белым хвостом, гордо задранным, как у породистой кошки.
Солнце нещадно печет, и на лугу становится парко. Утерев со лба пот, поднимаюсь на ноги: безмятежная озерная гладь так и подначивает умыться. Но глянув на берег, я на миг цепенею; в зарослях стрекочет кузнечик.
У самой воды сидит та, от чьего вида щемит в груди. На плечи ее накинута моя куртка, и каскад медовых волос ниспадает по черной коже зобра до самой поясницы. Я удивляюсь, как ей не жарко в куртке, но удивление скоро проходит, ведь образ ее так естественен. Что и говорить, куртка идет ей больше, чем мне. Даже смешно становится от мимолетного неверия. Сколько еще ты будешь удивляться, Бруг? Пора бы привыкнуть: теперь так будет всегда.
Не ищи подвоха в вечности, а лучше насладись ее красотой.
Я бреду по лугу, и травы льнут ко мне благодарными отпрысками. Из-под босой ноги шмыгает мышь-полевка с бархатной шерсткой. У плеча жужжит пушистый шмель. Я подхожу к Констансии и сажусь рядом, по-таборянски скрестив ноги.
– Проснулся наконец. – Она улыбается мне искренней улыбкой. Янтарь ее глаз бездонен и чист настолько, что кристальное озеро меркнет на его фоне, чудится лужей, мутной от ряски. – Дрыхнуть в такой чудесный час очень в твоем духе. Надеюсь, наши дети унаследуют чувство прекрасного от меня…
Она беззлобно прыскает, взбаламутив ил ступнями. Ее гладкие голени, опущенные в воду, точно вырезаны из мела.
«Наши дети». Впрочем, ничего странного. Наоборот, то самый естественный плод любви.
– Хочешь сказать, у меня нет чувства прекрасного? – напоказ возмущаюсь я.
– Я ничего подобного не говорила! Вы опять перевираете мои слова, пан дикарь. – Она кокетливо тычет меня в бедро. – Если наш ребенок пойдет в тебя, то станет сочинять поэмы про отрубленные головы и воспевать зобровы копыта… – смеется Коста. – Нет, ты не подумай, мне нравится Храпун! Но порой я начинаю тебя к нему ревновать.
– Мне кажется, или кое-кто напрашивается на комплименты? Знаешь же, что тебя никто не заменит… – усмехаюсь я, блаженно вдохнув душистый запах трав. – Только не говори Храпуну, ладно?
Констансия театрально прижимает руку к груди.
– Молчу-молчу. Клянусь своей невинностью панны!
– Вообще-то ты отдала эту невинность мне…
– Ты испортил всю шутку! – фыркает она. – Слышишь этот звук? Так исчезает юмор.
– Ах, раскаиваюсь до глубины души, панна южачка, – отвечаю на ее манер. – А все-таки мое чувство прекрасного не так плоско, как ты считаешь.
– Да ну? – Она хлопает ресницами. – Может, поделишься, что заставляет трепетать твое черствое сердце?
– Например, ты, – отвечаю не задумавшись. – Но делиться этим я ни с кем не намерен.
– Какая обезоруживающая прямота, пан дикарь… – Она довольно щурится. – Но, признаться, мне это нравится.
Обхватив меня под локоть, Коста тычется щекой в мою грудь. По ногам разливается медовое море. От куртки пахнет дымом и кровью, а от Констансии – терпкой полынью, молоком… и чем-то особенным, чем пахнет она одна.
– Я еще никого так не любил, – слова даются мне с таким трудом, точно я первый человек, кто их произносит.
– Даже Михаль? – с надеждой вопрошает она.
– Даже Михаль. – Зарываюсь пальцами в ее удивительные волосы. Глажу их у самой кожи головы.
– Тогда… – чуть не мурлычет Констансия, сильнее прижавшись ко мне. – Если быть честной, до тебя я знала о любви только из книг. Но ты открыл мне, каково это на самом деле.
– И каково? – с волнением произношу я, и рука моя чуть дрожит, теряясь в меде локонов.
– Счастливо до безумия, – вздыхает она. Я чувствую влажное прикосновение губ под ключицей, и на спине высыпают мурашки.
Я отвечаю ей тем же, отмечая поцелуем затылок. Он источает аромат полыни, а на вкус… Пса крев, не существует таких слов, чтобы я мог его описать.
Кажется, мы сидим так целую вечность. Желтый шар солнца висит на небосклоне, шелестят луга… На том берегу вдруг коротко булькает. Я всматриваюсь и замечаю бобра. Бурый и толстый, как маленький медвежонок, он деловито стругает сосновую ветвь. Ухватил лапками, совсем по-человечьи, и ходит зубами по сучьям.
Волшебные звери. Всё как в моих мечтах.
– Почему ты не оставил меня? – Коста вдруг нарушает молчание. – Прошли годы, я уехала на другой конец мира, а ты всё не переставал меня искать. Почему, Брегель?
– Сложно сказать. – Хмурюсь. – Нет, в глубине души я знаю ответ. Для меня это очевидно. Но попытаться облечь это в слова – всё равно что нарисовать Глушоту на клочке коры.
– А если напрячься?
– Ну… – протягиваю я. – С тобой я открыл глаза. Словно всю молодость был слепее крота, а потом вдруг прозрел – и увидел жизнь во всех ее красках. Я наконец-то задышал полными легкими, я научился чувствовать что-то, помимо боли и страха. Смотрел на себя твоими глазами и в кои-то веки не стыдился своей самости. Ты светилась, разгоняя мрак вокруг. – Прикусываю язык. – А потом ты ушла. И я понял, что без твоего света вновь забуду, зачем живу.
– Это был самообман, Брегель, – тихо отвечает она.
– Что ты имеешь в виду? – непонимающе свожу брови.
Она отлипает от моей груди и всматривается в горизонт. Я смотрю вслед ее взгляду.
Что-то изменилось в этом месте. Ветер застыл, сосняк на том берегу перестал качать кронами… Уже не слышно шуршания луга, а толстый бобр так и замер, уткнувшись мордой в оструганную веточку. Я испуганно кошусь на хибару позади. Столп дыма встал колом над соломенной крышей.
– Этот свет, который ты разглядел во мне, – голос Косты звучит безжизненно, будто страшная трагедия высосала из нее все эмоции, – то был свет отраженный. Я лишь зеркало, пустое и холодное. И в нем ты увидел то, что желал увидеть.
Чудится, время умерло. Звуки утонули в звенящей тишине, пропала рябь на озерной глади. Даже солнце, это жуткое пламенное око, выглядит недвижной декорацией, наспех пришитой к голубой простыне неба.
– Не пори ерунды. – Я еле сдерживаюсь, чтобы не закричать на Констансию. Остановившийся в одночасье мир давит на меня. – Еще недавно ты говорила, что счастлива! Что успело измениться, пса крев?!
– Это говорила не я, а ты моими устами. – Она садится в странно правильной позе. Выпрямив спину, складывает ладони на коленях. Устремляет вдаль безжизненный взгляд. – Ты сам выдумал это место, сложив из воспоминаний. Точно так же, как выдумал драматичную легенду нашей любви.
– Хватит! Это идиотская шутка, Коста!
Вечный полдень. Я будто очутился в картине. Выписанной филигранно, но лишенной всякого движения.
– Все эти годы ты упрямо шел вперед, – продолжает она, не шелохнувшись. – Рвался напролом, ошибался, ступал по головам, падал и вставал опять. Ты думал, эта часть жизни – просто черновик.
Какой красивый полдень… И такой мертвый.
– Казалось, нужно всего-то дойти до точки – воссоединиться со мной. Неважно, какой ценой и какими путями. Все ошибки прошлого и останутся в прошлом, ведь так? – Она поднимает на меня глаза. Янтарные озера подернуты белесой пленкой. – Ведь, обретя Косту вновь, ты сожжешь черновик и начнешь с нового листа. Наконец-то будешь писать свою историю начисто…
Ее взгляд – взор утопленника, пустой и полный сожалений.
Я рывком встаю на ноги, но тут же спотыкаюсь, проскользнув пяткой в грязи…
– Но это и был чистовик, Бруг. – В одно мгновение Констансия вырастает рядом со мной, пока я продолжаю медленно, точно замороженный, падать в воду. – Всё это время ты марал в чистовике… И вот он подошел к концу.
Озерная гладь смыкается надо мной, точно студень. Сквозь стеклянно-прозрачную воду я вижу равнодушное лицо Констансии.
«Я никогда не любила тебя, – гулко растекается в мыслях ее голос. – У нас нет будущего».
Силюсь вдохнуть, но нечем. Легкие скукоживаются. Стучу по воде всеми конечностями, но тонкая рука Косты не дает всплыть.
Я моргаю. Теперь вместо Констансии – личина отца, перекошенная от злобы.
«Ты безнадежен, Хорек! – рычит его прокуренное горло, и седая коса свисает вниз, чуть не касаясь воды. – Разочарование рода! Порченая кровь! Сломленный!»
Его кулак, исчерченный шрамами, вдалбливает меня в ил. Перед глазами темнеет, а бурая муть, поднявшаяся со дна, окутывает всё вокруг.
Жгучая боль в левой руке приводит меня в чувство. Такое ощущение, что ниже локтя она онемела… или отвалилась. Больно, пусто.
Я делаю судорожный вдох. Тухлая вода, отдающая гнильем, наполняет рот. Надо мной – веснушчатое лицо Вилки. Пса крев, ты такая красивая… Ну же, вытащи меня отсюда!
«У тебя был шанс начать заново, – похоронным тоном говорит она. Из глаз ее капают слезы. Соленые, горькие, они пропадают в озерной хляби, так и не коснувшись моей кожи. – Но ты выбрал не меня».
Подожди! Всё может быть иначе! Прости, прости, прости! Это ведь сон, верно? О Пра, разбудите меня кто-нибудь…
«Ты нравился мне, Бруг, – всхлипывает Вилка. – Но ты выбрал смерть».
Вокруг становится темно.
«Прощай, убожество».