К книге
НачерноЭпилог Кастрыч, 649 г. после Падения
96%
Эпилог Кастрыч, 649 г. после Падения
22

Когда за окнами погасли масел-фонари, Билхарт Кибельпотт скучал. В своем резном кресле он возвышался над длинным столом из вишневого дерева, где сияла белоснежная скатерть и сверкали пустые кубки и блюда… Сверху на золото лился свет от пылающей чаши, которую всеми четырьмя руками сжимала огромная, в потолок, статуя.

Билхарт запрокинул голову; встроить кресло в монумент придумал его гениальный ум. Так любой вошедший увидел бы главу Белого братства в ореоле божественного пламени, а за его впечатляющей фигурой – силуэт еще более могучий, очертания двойного бога, терпеливо осеняющего все его дела.

Теперь никто не увидит в нем старого Билли, того босоногого мальчишку из-под Мражека, ведь он самый истовый поклонник Двуединого, Его избранный… Лишь одного Кибельпотт не учел: как будет всякий раз тревожно озираться на чашу, опасаясь, что раскаленное масло брызнет на макушку. «Настоящий властитель всегда должен пребывать в напряжении», – утешил его Гелли однажды. Этим-то Билхарт и успокаивал себя с тех пор.

Казалось, с конца фестиваля высокое горожанство Бехровии будто отодвинуло его на второй план. Да, главу Белого братства по-прежнему приглашали на ужины и торжественные вечера, но больше по привычке. Если раньше его окружали толпы лебезящих промышленников, то нынче их стайки докучали другим – послам Республики и поганой центварке, что трусливо прятала лицо под маской. А еще этот ее вежливый смех… Одно слово, центварь!

Ярмила же… Ах, Двуединый побери, она оставалась всё той же – холодней, чем эта статуя.

Билхарт был уверен: ему не хватает крошечной возможности. Чуточка удачи – и он вновь взлетит на пьедестал почета. Всё это внимание к пришлым временно, Кибельпотты же вечны! Никто не сделал для Бехровии больше! Никто!..

Он в мрачной задумчивости отсек кончик цигары и размочалил ее меж зубами. Лишь немного удачи…

– Ваше благородие! – Двойные двери с грохотом распахнулись, за ними показался Ульберт; без шляпы и запыхавшийся, он щурил глаза от сияния Двуединого.

– Что опять, етить?! – лязгнул Билхарт. – Я просил не беспокоить!

– К вам проситель… – выдохнул тот, потоптавшись на пороге. – Говорит, от Республики. Велите прогнать?

– В такой час? Хм… – Кибельпотт, изобразив раздумья, медленно запалил цигару. Всё внутри него ликовало. – Ну, пропусти, раз просит… И посторожи снаружи.

Ульберт исчез в коридоре, и его сменил низкий человечек в мешковатом балахоне. Летящей походкой прошел он мимо стола, лишь единожды поднял капюшон с вуалью на трон – и невольно оступился, словно бы опешив от восторга. Глава Белого братства довольно ухмыльнулся.

– Кум Кибельпотт, – по-кошачьи проурчал проситель, низко кланяясь. – Просим прощения за визит в столь поздний час. Не хотели отрывать от дел ваше благородие…

– И всё же оторвали, – слукавил Билхарт, задирая подбородок.

– Наш промах, – понурился человечек. – Мы не застали ваше сиятельство на ужине у семейства Гуно, а потому решили прибыть сразу после.

«Потому что меня не пригласили!» – мысленно рявкнул Билхарт, что есть мочи затягиваясь цигарой.

– Дела, дела… – пространно ответил он в облачке дыма. – Я занятой человек, кум… как вас?..

– О, наше имя неважно, кум Кибельпотт, – скромно раздалось за вуалью. – Мы лишь жалкий раб, а потому позвольте перейти сразу к дарению. Нам стыдно отвлекать вас беседой…

– А, дары, ну конечно, – приосанился Билхарт, принимая позу еще более властную. – Кто тебя послал?

Человечек уже распахнул балахон и извлек наружу длинный сверток – алый бархат и нашитые кресты.

– Комитет наслышан о ваших подвигах, кум Кибельпотт. – Он припал на одно колено и низко опустил голову. Красный сверток маняще горел в вытянутых руках. – Вся Республика говорит о вашей силе. И рвении, с которым вы несете волю Двуединого.

Билхарт спрыгнул с кресла, уточнил недоверчиво:

– Прямо вся?

– О да! – закивал капюшон. – Что бы о нас ни лгали, мы уважаем всех богов, не только Лактана! И Комитет хочет доказать, что он не враг, а… а ваш союзник, кум.

Билхарт уже потянулся к бархату, но в последний миг отнял руку. В голове закопошился липкий страх: вдруг его хотят отравить? Ну да, убрать со стола сильную карту. Но он не клюнет, Кибельпотты умнее…

– Разверни сам, етить, – лязгнул он, ощупывая дубинку на поясе.

– О, конечно, сейчас…

А когда бархат спал, Билхарт забыл, как дышать. На красном переливался золотом подарок, о котором он не мог мечтать и в самых стыдных снах. Цигара выпала изо рта и покатилась, прожигая дыры в моро́вском ковре.

– Копье Святого Лаццо… Не может быть… – задохнулся он. – Но оно же…

– Нет-нет, не утеряно. Реликвию бережно хранили, – промурчал человечек, не разгибаясь, – пока не найдется достойный хозяин, человек исключительных талантов… И вот нашелся. Теперь оно ваше.

Глава Белого братства жадно пожирал взглядом золоченый наконечник копья, которым пронзили узурпатора Тсарлема. Сам Лаццо пронзил, святой Лаццо! Во славу Двуединого, етить! А теперь оно…

– Мое? – сглотнул Билхарт.

– Да. Комитет кланяется вам… как ценному другу.

Он скользнул по рукояти кинжала, куда вставили, точно бриллиант в оправу, легендарный наконечник. Ощутил, как потеет и покрывается багрянцем шея. Кинжал лег в мокрую ладонь как влитой, и сразу пришло осознание: так и должно быть, так было предначертано… и вот случилось. Та самая крошечная возможность случилась. Позолота ослепила, когда он поднял наконечник кверху. Вдруг стало так тепло и спокойно… Клинок будто гладил его изнутри, ласково и пречисто, как могло только истинное чудо.

«Билхарт… – прошелестело в голове, ничуть не пугая. – Дитя мое». Так искренне и так… по-отечески. Будто папаша Хорцетц, скупой на слова любви, раскаивался с того света. Но нет, не отец то был. Вернее, не тот отец, а другой… И говорил убедительно, етить. Светло. Божественно… Глаза защипало.

О, босоногий мальчишка Билли не упустит эту благодать, нет… Да, никогда!

Ведь отныне он избран.

* * *

Он очнулся в горячем поту, не понимая, где лежит. Пещерные своды давили, плевался искрами затухающий очаг. Ему казалось, он умирает, как израненный дикий зверь. Как трусливое отродье, каким всегда был. Каган Зеэв уперся лбом в холодный тростник подстилки. Зачерпнув ладонью по пыльному полу, неловко поднялся.

Ему казалось, что земля под ногами идет оползнем. Что всё его тело, от загрубелых ступней до мохнатой груди, переломали лавиной и подожгли. Что расквашенная дверь – не дверь вовсе, а пасть голодного медвежора, и стылый сквозняк смердит его гнилым дыханием. Кровью смердит.

Зеэв утер с глаз сор – и удивленно моргнул: вся его правая рука была покрыта липким, темным, пахнущим железом… Кровь.

Он покачнулся, припал к шершавой стене. Не сразу понял, что на нем нет одежды. С колким еканьем под сердцем увидел, что целиком покрыт кровью.

– Нет, – прохрипел Зеэв, тщетно пытаясь вытереть ладонь о камни. – Опять…

В ушах стучали копыта, в горле поселился горький полынный ком.

Кровавый след, уже засохший от осеннего ветра, грязной дорожкой вел наружу, туда, откуда на кагана с укором поглядывали россыпи звезд.

Он побрел к выходу, шатаясь на ватных ногах, оставляя на стене отпечатки пятерни. Ступни должно было жечь от холода, но Зеэв не чувствовал его. Лихорадка, знакомое бурление промеж ушами да пиявка страха, примостившаяся под сердцем, – вот и всё, что правило каганом Склонов.

Зеэв через силу перешагнул обломки двери, не поведя и бровью, когда в пятку воткнулась щепка. Грохот сердца, вой сквозняка. На петлях скрипнула чудом уцелевшая дощечка.

Ступив на луг, он сразу увидел мешанину плоти средь примятого вереска. Сквозь муть в мыслях и глухое сожаление глянул на овчинный тулуп, заляпанный кровью, на обломки ребер, что торчали наружу, как опоры сгоревшего шатра… Зеэв боялся того, что может увидеть. Кого увидеть. Вдруг там спряталась рыжая борода Борза? Или добрые глаза Чахи?.. Крючковатый нос пастуха Кебе, кудри какого-нибудь ребятенка? Кого опять он убил?..

Зверь. Чудовище. Палач своего народа.

Оказавшись совсем близко, он вдруг остолбенел. И тут же выдохнул.

На траве валялся баран. Разорванный в клочья, с выкорчеванными рогами – но всё же баран. Не человек, Зеэв, не кто-то из своих… Он осел на траву прямо там, где стоял. Не то от мороза, не то от облегчения жар вдруг отпустил его. К разуму возвращалось угрюмое спокойствие.

Зеэв привычным движением зашарил было по карманам в поисках трубки, но вспомнил: он же гол, как лягушонок. И с удивлением осознал, что не чувствует руки. Его левая от локтя и ниже будто обмерла. Он сжал и разжал пальцы. Получилось.

Каган насупился… и тут же взрыкнул сквозь зубы. Как ошалевший нажал под ключицей, где его вдруг цапнуло, обожгло, приплавило, будто шершень ужалил. Он закачался взад-вперед, пытаясь унять боль, но та лишь расплывалась. Странный, кипучий яд бежал под кожей… И ведь ни ранки, ни припухлости. Лишь гадкая колдовская боль, взявшаяся ниоткуда…

Прозрение пришло к нему неожиданно. Каган широко распахнул веки, замер. Перевел взгляд на бесчувственную руку, ущипнул себя в месте, где продолжал гореть укус.

– О, Бруг… – прогудел Зеэв, качнув головой. – Холера, что же ты наделал…

Агония таборянина толклась в нем, словно ища выход на поверхность, но Зеэв не мешал ей – не смел. Он прочувствует его смерть. До самого конца будет с ним.

Ведь так должны поступать друзья.

* * *

Поздним вечером кастрыча в проулок на углу Серпного проспекта и проспекта Первого Собрания шагнул, в сером плаще с капюшоном, старший констебль Брюн Же́дник.

Позднюю осень он не любил особенно. Промозглый ветер гнал со стороны канала Князя Дирка влагу, и от нее мерзейше зудело в носу.

«Ну, начинается, – тихо проворчал констебль. – Сначала насморк, потом горло. Сраный город». В подтверждение этих мыслей он чихнул.

В последние годы здоровье стало подводить: как придут холода, так сразу накидывались мокрый кашель и хрипы в легких. Невеста попросила отказаться от дымлиста – он бросил. Ну, почти: сократил до одной папиросы утром и другой – перед сном.

А осенняя слабость всё равно не ушла.

Ничего, вот переведет его Хламмель на штабную службу, как обещал, – и никаких больше сысков. Сядет Брюн в протопленный кабинет бумажки сверять да печати ставить… Уж за ставнями ветер его не проймет, а кашель и подавно…

Но сначала – закончить последнее дельце. Черта с два он отдаст его Клоппу или жирдяю Гибкелю, что давно метит на его место: придурки либо всё запорют, либо присвоят славу. Ну уж нет, не для того Брюн полгода выслеживал эту крысу.

Он завернул за пекарню с неприветливо темными окнами – и вздрогнул от грохота. Машинально отпрыгнул, юркнул рукой под плащ. Пальцы коснулись гладкой рукояти прута.

– Попал! – взвизгнуло вдалеке. – Туда ее!

Хруст – и Брюну обожгло ногу. Констебль стиснул зубы.

– Срань мелкая, – ругнулся он, выдирая башмак из лужи; вода, казавшаяся в тусклом свете масел-фонаря бурой, пролилась на ледяную корочку.

Второй булыжник тоже грохнул о кованую вывеску пекарни, упал и покатился по дороге.

– Дядьку зашиб! – взвизгнуло вновь, теперь испуганно. – Мамке расскажет!

– Да не знает он мамку, тише ты…

– А если знает…

Брюн с непроницаемым лицом прохлюпал к низкому заборчику цветника, по-осеннему сухого и будто обглоданного козами. Шепотки по ту сторону стихли.

– Эй, камнеметчики, – вздохнул он, стукнув по ограде пальцем. – в ломбард туда идти?

Ему ответили сопением. Тогда Брюн закатил глаза и, пошарив на поясе, просунул меж досок блестящий медный грош. Миг замешательства, восторженные вздохи – и две белобрысые макушки показались над деревянными зубцами.

– Л-люмбард? – осторожно пискнула первая. – «Скупка-уступка»?

– Ну ясен шиш, она, – как-то по-взрослому пробубнила вторая. – Туда, дядь. До конца и налево.

Брюн кивнул, и новый грош протиснулся сквозь заборчик. Макушки оживленно зашептали. Должно быть, о том, что никогда еще им не платили за попадание в вывеску.

– Пасиб, дядь! – бросили вслед.

– Заткнись, – прошипело тут же. – Не то взад отберет.

Брюн не ответил, но, шагая прочь по проулку, не удержался и всё же хмыкнул в капюшон. Дети потешные, он всегда так считал. И чем дальше ползло время, тем большей теплотой откликалась в сердце эта мысль. Завести бы своих… Только сперва жениться. Сколько они с Гменькой помолвлены? Год, кажется…

Да, он был в городе на хорошем счету, и серебряная кокарда уже почти в его кармане, и всё равно никак не удавалось избавиться от страха, что невеста бросит его. Не потому, что непутевый или бедняк, а из-за нерешительности. Отчего-то глубоко за бровями зрел и наливался желчью червяк, убеждавший, что вот-вот ей встретится другой, моложе и энергичнее. Какой-нибудь пройдоха, сын толстозадой купчихи… Встретится – и уведет Гменьку, как корову со двора, прямо из-под венца стащит. Нет, она-то девка верная, но, к несчастью, красивая. А красивые девки не так терпеливы, как те, что обычно строили ему глазки в кабаках.

«Хватит, – твердо решил он. – Сегодня же возьму и позову. И она согласится. И чего б ей не согласиться?..»

Брюн спохватился, что жует кончик папиросы, когда спичка уже чиркнула по коробку. Приятный рыжий росчерк на миг ослепил его, заиграл на зеркальцах луж. Дым обжег нёбо, постоял во рту и потек через ноздри в темень бехровских дворов. Он лип к облупившимся ставням, норовил взобраться по бурым кирпичам и примерзнуть к водосточной трубе, но ветер вспугнул его. Растерзал, как пес старую тряпку.

В конце проулка, где скрипел воротами старый колодец, констебль свернул налево. И тут же сквозь горький запах дымлиста уловил и другой, знакомый по рейдам против попрошаек. Воняло старой мочой.

– Поздняк, дружка, – прохрипело то, что показалось ему ворохом грязного тряпья. – Захлопнуто там.

– Ломбард? – гнусаво спросил Брюн, не отнимая папиросы ото рта.

– А то ж. «Скупка-залупка», так ее растак. – Среди обносков проступило лицо, похожее на гнилой клубень. – Самому позарез.

Бродяга шмыгнул носом и плотнее вжался в дверь, будто надеялся, что та сама распахнется в отвращении. Брюн, стараясь держаться от него подальше, потянул облупившийся ставень.

– Внутри светло.

– По жопе потекло. – Нищий сверкнул окатышами зубов. – Небось нужно чего? У меня цацка есть. Купи, а?.. Жомчуг. Ну, жомчуг, клянусь вторым хером Двуединого.

На грязной – Брюн не хотел думать отчего – ладони брякнуло тяжелое ожерелье. Жемчуг или каменья, а выглядело дорого: бусины в свете папиросы напомнили ему белую смородину.

– Краденые? – насупился констебль.

– Обижаешь, дру́жка… Тещины.

– Не приголубит тебя твоя теща, когда узнает.

– А кто сказал, что моя? Чья-то. – Нищий потряс ожерельем, словно поддразнивая. – Прикопать прикопали, а камушек не поставили. Ничья, выходит. А могилка свежая, земеля рыхлая, хорошо шла…

Брюна передернуло. Он скрипнул зубами, неприязненно смял папиросу и недобро улыбнулся.

– Покупать не буду. Зато обменяюсь с радостью.

Констебль откинул край плаща. Под ним сверкнул складной прут; шарообразное навершие, всё в царапинах и потертостях, так и просилось лечь на чей-то хребет. Нищий не сразу понял, на чей. А когда понял, вжал голову в лохмотья и воровато оглянулся.

– Да откель… откель знать-то. Знал бы, дык… – Попятился вдоль стены; жемчуг стукнулся о запачканное крыльцо. – Не бей, забирай! Нету у меня тещи…

– Пошел прочь, – тихо прорычал Брюн, для весомости коснувшись пояса. – Чтоб даже вони твоей здесь не было.

Оборванца не пришлось просить дважды, только подобрал полы тряпья – и рванул в темноту переулка большой драной вороной.

– Вот же ублюдок… – вздохнул Брюн, щелчком отбрасывая окурок.

Вдалеке уже надрывно выли:

– Караул! Обдира-а-ают!

Дверь ломбарда оказалась не заперта. Только он прикрыл ее за собой, в нос ударил запах дубленой кожи, старого меха, лака по дереву… и немного шагоходной смазки. О приходе констебля донес плаксивый колокольчик.

– Закрыто, – не то вздохнул, не то пожаловался голос. Если бы Брюн не знал, что ломбардом заправляет женщина, то принял бы его за мужской.

Хозяйка обвела его сонным взглядом из-за прилавка. Грузная уставшая женщина в многослойном платье и шерстяном платке, спущенном на затылок, она вряд ли догадывалась, что посетитель пришел по ее душу. Что подозревается в работе на респов – тоже.

– Мне б заложить. – Брюн потупился и, старательно изображая неловкость, достал жемчужные бусы. – Чтоб отыграться. А то ж жена, эм, не пустит…

– О жене надо было до полуночи думкать, – буркнула перекупщица. Облокотившись тяжелой грудью о прилавок, протянула вперед пухлую руку. Констебль торопливо отвел глаза от ее темени, гладкого и розового, как колено Гменьки. Он уже слышал, что хозяйку звали Лыской не на пустом месте, но так и не понял, зачем та брилась: то ли от вшей, то ли по болезни… Сколько языков, столько и слухов.

Ее палец, короткий и толстый, покатал бусину по ладони Брюна. Как бы невзначай соскользнул на мозолистую кожу, задержался дольше положенного… Констебля чуть не передернуло, в мыслях закопошилась тревога.

– Жемчужки хрен щас продашь. – Лыска отняла палец и сочувственно цокнула языком. – Серебряк дам, не больше.

– Мало, – выдохнул Брюн.

– Что принес, за то и спрос. – Перекупщица не убрала с прилавка груди. Так и замерла, походя на упитанного бойцового пса.

– А может, другим возьмешь? – Он облизнул губы, вытащил из-под плаща мятую тетрадь. – Мне сказали, тут, эм… сведенья покупают.

Лыска уставилась на него. Тяжелый взгляд выпученных, что у змеи, глаз вперился в самую психику. Стало жарко, мысли обратились в кисель. На миг почудилось, будто баба кинется на него и откусит нос.

– Не покупают, – с невозмутимым лицом поправила она. – А глядят и платят.

– Есть что поглядеть, – понизил голос Брюн, выпустив тетрадь перед самыми ее титьками. В свете масел-лампы печать Глёдхенстага вспыхнула, как менталь. – Тут про «Бехво́ды». Где стоки проложены, трубы под землей… Авось кому надо.

Перекупщица откинула обложку мизинцем и тут же вскинула бровь.

– Только моим не говори, уволят же. Или того хуже, под фонари отправят…

– Обижаешь, – не отрываясь, уверила она. – Сколько хошь за это?

– Злотый бы… – протянул Брюн, наблюдая за улыбкой Лыски. Намеренно запросил меньше. Повелась?

– От сердца отрываю, – хмыкнула она и сняла грудь с прилавка. – Будет тебе злотый. Только обожди, принесу.

Хозяйка подмигнула ему выпученным глазом и скрылась за шкафом с безвкусными стеклянными куколками. Скрипнула дверь, послышался приглушенный вопрос:

– Выпить хошь? Кавы, гешира?.. Чего покрепче?

– Не, спасибо, – усмехнулся Брюн себе под нос. – Мне б злотый.

«И твою морду в карцере», – добавил про себя. Останется дождаться, когда фальшивые схемы коллектора всплывут на той стороне. Тогда кто-нибудь из подпольных шпиков Хламмеля пришлет весточку – и ренегатку тотчас упекут в самый сырой подвал, а после мытарств скормят упырям.

Брюн переедет в новый кабинет. Вот он вставляет монокль, чтоб не портить зрение над докладными, щегольски прокручивает кольцо на безымянном пальце, когда вспоминает о сыне… И дочке. Да, у них точно будет двойня, чтоб всё за раз. «Последнее дельце, Гменька, и заживем».

– Кхм? – кашлянул он, напоминая о себе. – Ау?

Ему не ответили. Брюн стиснул челюсти.

– Госпожа! – крикнул он во всё горло, чтоб заглушить щелчок раскладного прута. – Всё в порядке?!

Вновь молчание. Брюн перекинулся через прилавок и чуть не зарычал – боковая дверца, в которой скрылась перекупщица, чуть шаталась на легком сквозняке.

В каморке было едва светло от единственного канделябра. Прут тяготил руку. Брюну хотелось позвать, спросить, есть ли тут кто, но он не стал. Пусть Лыска первая выдаст себя, ошибется…

Шкафы, ящики… На полках лежали беспорядочные свертки пергамента, какие-то черепки горшков или чего-то вроде; со стен свисали связки камушков и перьев. Хлам, притом еретический.

Он хотел осенить себя знаком Двуединого, как из-за шкафа шмыгнула тень. Констебль не вздрогнул, поймал ее на противоходе. Вложил в удар весь выдох – и что-то тяжелое сначала уперлось в прут, чуть не вырвав его из руки, а после с треском рухнуло назад. Прут увело до шкафа, треснуло дерево. С полок посыпалось барахло. Тень будто растеклась внизу и принялась ныть. Брюн наладил дыхание, подавил осенний кашель. Нащупал рукой масел-фонарь на стене и крутанул колесико.

– За что!.. – запричитал знакомый голос. – Перестань!

Брюн опешил. У его ног, размазывая слезы по щекам, лежала она. Подбородок с ямочкой, вечно удивленные глаза, родинка над губой…

– Гменька?.. – вздохнул он, опускаясь на колено.

Невеста шмыгнула носом, скривила рот, словно капризный ребенок, как делала всегда. Он подумал: что-то в ней не так… Но эту мысль выбило из него – вместе с воздухом в легких, под хруст костей. Брюн до боли в зубах вмазался в стену, задохнулся. Прут лязгнул где-то в темноте. И лишь когда Гменька взгромоздилась на него, когда прихватила за шею и с силой вжала затылок в пол, с нее спал платок. Голова – что мокрая репа. Блестящая. Лысая.

Он захрипел от удушья. Выпученные глаза перекупщицы безумно пялились с любимого лица.

Констебль зашарил рукой по полу и где-то там, в пыли и щепках нащупал острое – глиняный черепок. Он крутанулся так резко, что чуть не хрустнул кадык. Взмах – и Лыска зашипела, откинула голову вбок. Брюн хотел было ткнуть ее снова, под ухо, но она перехватила кулак, сжала его в своем.

– У-умф, – только и выдавил он. Черепок треснул в ладони. Лыска стиснула сильнее – и осколки впились в его плоть. Меж пальцами просочились ручейки крови.

В том месте, где он полоснул ее по виску, кожа поползла, точно у змеи. Перекупщица усмехнулась, потянула за лоскут двумя пальцами – и тот обнажил по-младенчески пунцовую, но щетинистую щеку.

– Не надо! – заплакал он. – Я никому не скажу!

Однако она дернула другой рукой, легко и неуловимо быстро. Хруст. Брюн завыл, а в глазах поплыло. Он непроизвольно схватил свое предплечье; кисть на нем повисла плетью.

– Слишком поздно, Брюн Жедник. – Лицо Гменьки вдруг облезло, стало мясистым, что у заправского вышибалы. Его имя она произнесла уже сиплым, чугунным басом. Изменившиеся пальцы твари еле-еле коснулись руки констебля, но он сквозь вой – собственный вой – почувствовал, как его запястье сначала натянулось, а потом лопнуло… Взгляд вырвал из марева нечто неестественно-белое, торчащее изнутри… Обломок кости.

– Пусти! Хламмель узнает! – Брюн уже одурел от ран. Не то угрожал, не то убеждал сам себя. Горло сдавил спазм, вырвав хриплый вой. – С-сука!

Он сморгнул слезы – соленые, жгучие, смешанные с потом и кровью из рассеченной брови. В тумане боли сверкнуло лезвие, короткое, кривое, будто вырванный клык. Откуда? Мысль запоздала, как удар грома после молнии. Он лишь изумленно расширил глаза: вместо Гменьки на него с немым, изуверским наслаждением выпучился уродливый мужик. Косая челюсть, покатый лоб, по-бычьи рваные ноздри.

– Отец проснется, – ласково ответил тот, растянув улыбку на розоватом лице. Из-под носа запоздало отпала родинка.

– Отец? Я не…

Сталь вошла под ребра. Не резко – медленно, с хлюпающим звуком разрезаемой ткани и мяса, словно нож тонул в теплом болоте. Воздух вырвался из легких свистом, не дав вдохнуть. Боль была не острой, а глубокой, леденящей, заполняющей всё нутро. Брюн сглотнул ком крови, затрясся мелкой дрожью. Здоровой рукой вцепился в нож, вошедший по самую рукоять. Обломок кости умоляюще зацепился за платье перекупщицы.

– Он проснется, слышишь? – Тварь приблизилась к самому его лицу. Шепот ворвался в угасающее сознание – страстный, с придыханием, вязкий, как ил на дне канала. – Мы забудем, мой мальчик…

Последнее, что констебль увидел, – глаза навыкате. Отвратительные, с узкими зрачками… блестящие от слез.

– Забудем, что значит забывать.

В один краткий миг, в последний удар сердца Брюн Жедник вспомнил улыбку. Ту самую, с родинкой над губой.

Настоящую.

Предыдущая главаГлава 22 из 23Следующая глава