К книге
НачерноГлава 19 То, что кончается Бруг. Кастрыч, 649 г. после Падения
87%
Глава 19 То, что кончается Бруг. Кастрыч, 649 г. после Падения
20

Падение в бездонный разлом – апофеоз служения Упавшему; последняя, самая истовая молитва. Неверные ругают сей священный ритуал, обзывают напрасным душегубством… но причина их отрицания кроется в невежестве. Им трудно признать, что падение всегда добровольно и сознательно. Что каждого ступившего на край разлома вели сюда долгие размышления и споры со своей изнанкой.

Мы чтим сей ритуал свято, ибо знаем: то есть проявление истинной любви к Упавшему. Проявление фатализма, интимное и жертвенное.

Последний шаг – всегда самый важный, говорю я. Ведь шагнув в бездонную тьму, уже не повернуть назад.

Я просыпаюсь от стука. День уже клонится к закату. Не успел я даже протереть глаза, как дверь распахивается от пинка. Странно, я был уверен, что запер ее перед сном…

На пороге вырастает Табита. Серый мужской костюм, извечный горшок волос мышиного цвета. Бегло оглядев мою комнатенку, царство бардака и нечистых помыслов, мастер потягивает переломанным носом. И хмыкает насмешливо: в воздухе стоит винное удушье.

– Чую, сынок, кое-кто славно покутил минувшей ночью. – Она соединяет руки на груди так, что костюм трещит на широких плечах. – И ни капли не оставил своему цеховому мастеру, ага?

Я думал, она будет рвать и метать. Из-за того, что пропал на двое суток. Из-за того, что втянул в свои дела Лиха, а в особенности – из-за его откушенного уха. Но Табита, кажется, явилась в приподнятом настроении.

– Так получилось. – Дыхнув на ладонь, я морщусь. – Не было времени обо всем рассказать.

– На твое счастье, тебя опередили. – Выхватив из кармана пиджака вскрытый конверт, кидает его на секретер. – Сначала я собиралась провести воспитательную беседу, какого гамона я узнаю обо всем от Билли, мать его, Кибельпотта… Но не всё ли равно, кто принес хорошую весть, ага?

– Ему-то откуда знать… – Я с сомнением оглядываю сломанную печать золотистого сургуча. – Что там написано?

– Жирная сволочь расплывается в поздравлениях, – отвечает Табита сквозь зубы. – «В связи с успешно закрытым делом покойной иерофантессы». Всё письмо – такая канцелярская портянка, что еле дочитала, ага. Будто у Билхарта в подвале сидит гремлин, который переводит чернила на его расистские речи.

– Ну, хотя бы не в любви признается…

– Размечтался, сынок. Ты не Двуединый и даже не белое пальто, – фыркает она. – В общем, это письмо годно только на то, чтобы им подтереться… За исключением одного приятного момента. – Прищурившись, Табита склоняет голову. – Надеюсь, ты собирался рассказать, что Глёдхенстаг на радостях выписал вам с каганом кругленькую сумму?

Вдруг вспомнив о мошне, я с трудом удерживаюсь, чтобы не зыркнуть на куртку. Цеху не обязательно знать, что злотых у меня больше, чем на счету какой-нибудь напудренной вдовы.

– Выписать-то выписал, да только вся награда осталась у Зеэва, – выдавив зевок, обманываю я. – Он сказал, еще потребуется денек-другой, чтобы что-то там оформить, распределить…

– Ладно-ладно, – отмахивается мастер. – Каган держит слово, знаю. Просто хотела убедиться, что ты точно уяснил: вся выручка цеха и делится в цехе, ага?

– Ага…

– Короче, даю тебе полчасика, чтобы привести себя в порядок, сынок. – Она небрежно толкает стул носком туфли. Мошна чудом не звякает в кармане куртки.

– А что потом, подруга? Бруга все-таки ждет нудная воспитательная беседа о том, как нехорошо гулять одному по ночам?

– Потом жду в кирхе. Все ждем, ага. – Она усмехается и качает головой от моей недогадливости. – Наконец-то у нас есть что отпраздновать.

* * *

Никогда я не проводил время так плодотворно. Бурча под нос ругательства, выправляю подошву башмака, погнутого Лириком; наспех моюсь в бадье, одеваюсь во всё чистое… Не считая куртки, конечно. Дым и кровь так прочно въелись в зоброву кожу, что я лишь прохожусь по ней вчерашней рубахой, вымоченной в мыльной воде. Сама куртка не просит даже об этом.

В кирхе моего опоздания не заметили.

Когда я отворяю тяжелые двери, внутри уже светло от канделябров, звонко от стука стаканов и чьего-то нетрезвого смеха.

– Явился наконец-то, – разводит руками Табита, сидящая во главе стола. Перед ней – откупоренная бутылка любимого виски. Ну надо же, не пожалела вскрыть тайник по такому случаю. – Мы уж думали пойти и пнуть тебя.

На старомодной скатерти разложены скромные припасы – тот максимум, который цех Хрема мог себе позволить поздней осенью. Тарелка с копчеными миксинами, пиала с тремя мочеными яблочками да полбуханки ржаного хлеба – вот и весь праздничный ужин. Посередине стола возвышаются два кувшина-близнеца: один – с отвратным вином, которым впору наказывать, а не награждать, другой – с водой. Между ними, точно неподеленная шлюха, поместилась брюхатая чаша, чтобы на хаззский манер мешать вино с водой. Жители Хаззы, Аргалии, Эстура и даже фанатичной Моровы утверждают, что так раскрывается истинный, благородный вкус вин… Но и вина там иные: густые, приторно-сладкие и пахнущие не хуже парфюма. Хремовцы же разбавляли свои кислые помои только затем, чтобы пить без перекошенных лиц.

Из полумрака грузно, переваливаясь с копыта на копыто, вышагивает Хорха. Одетый в одни мешковатые шаровары, он держит перед пузом тазик. Тот, что обычно использовался для мытья грязной утвари.

– Хорха хред-ху Бруг дорхум глёг, – хрюкает он, усаживаясь на пустой бочонок. Свинушье наречие всегда казалось мне пустым набором кабаньих рыков и храпов… Но тут Хорха кивает рылом на таз, над которым вьется пряный пар.

– Хорха просит братца Бруга, того-этого, – скрипуче вставляет Строжка, оправляя воротник парадной голубой рубашки, – угоститься глёгом. Я, к слову, тудыть имбирю добавил… Уж не знаю, каково вам будет на вкус, но чай от него токмо полезнее.

Я сажусь на стул между Строжкой и Хорхой и чувствую себя неуютно. Быть может, на меня так давит ложь, из-за которой цех решил обнести собственный погреб, не подозревая, что обещанных монет они не получат? Или причина в безрассудности моей затеи? Не знаю. Но больше всего я хочу, чтобы этот странный «пир» поскорее кончился.

– Спасибо, Хорха. Ты настоящий дружище, – севшим голосом благодарю я. – Имбирь? Да, Бруг не против… Но я, пожалуй, сегодня больше по вину.

Потянувшись за чашей с разбавленным алкоголем, невольно поднимаю глаза. И осознаю, что зря уселся именно на этот стул, ведь теперь придется до конца нелепых посиделок смотреть на физиономии Вилки и Лиха.

– Ну, давай, пей на здоровье, – шипит Лих. Выражение его лица кислее бехровского вина, а голову наискось пересекает тугая марлевая повязка, теряясь в ячменных кудрях. – Только смотри не подавись, курва.

Зачерпывая вино стаканом, я бросаю на пацана взволнованный взгляд. Его губы приоткрыты в сардонической усмешке, веснушек на щеках почти не видно от румянца, а белки глаз исчертила красная паутина сосудов.

– Как твое ухо? – в знак примирения спрашиваю я.

– А как твоя совесть, а? – Язык плоховато его слушается. Сколько же ты вылакал, парень… – Надеюсь, дядька Бруг, – последние два слова он произносит с издевкой, – ты крепко по ночам спишь? Куртка не тяжела стала?

«На что это он намекает! – взбрыкивает та. – Научи сучонка манерам, Бружок!»

– Куртка-то тебе чем не угодила? – свожу брови.

– А ничем… Я типа просто так спросил, не парься. – Стиснув стакан глёга в дрожащих пальцах, Лих поднимается из-за стола. – Чес-сно говоря, хочу тост поднять…

– Перестань, – неожиданно шикает Вилка, потянув брата за рукав иссиня-черной сорочки. Кожаная жилетка девчонки выгодно подчеркивает точеную шею и тонкие, но сильные руки, обнаженные до плеч. Когда Вилка пытается усадить Лиха на место, упругие мышцы красиво крепнут под белой кожей плеч.

– Пф-ф-ф, а чего постыдного в невинном тосте? – огрызается парень.

– Ты выглядишь убого, – понижает голос Вилка, украдкой глянув на меня. – Не порти всем вечер!

Пса крев, а это уже погано. Даже трудно понять, что меня смущает больше: зубоскалящий по пьяни Лих или его сестра, решившая за меня вступиться. Да, у нас с ней мир, но когда мы успели стать друзьями? Мне мерещится, или она смотрела на меня виновато?

Нет, это всё проделки Шенны. Из-за нее я нахожу во всем тайные смыслы. Или просто схожу с ума?

«Ни в коем случае, Бружок», – воркует куртка.

– Пусть скажет свой тост, – хмурюсь я.

– Вот видишь, сестрица? Даже он не против, а ты меня затыкаешь… – злобно сузив глаза, выплевывает Лих. – Ну, нельзя не выпить за дядьку Бруга, всего такого из себя крутого мужика, гордость нашего цеха… Еще хочу выпить за его дружбу, но особенно – за его честность! – Он поднимает стакан в вытянутой руке. Зрачки его, замутненные и бешеные, чуть заметно дергаются. – Бехра!

Он осушает стакан залпом и плюхается обратно на стул.

– Бехра! – с пылом поддерживает Табита, хлебнув виски.

– Бехра… – Строжка озадаченно поднимает чашку с чем-то зеленым. Взгляд старика беспомощно цепляется за птичку, намалеванную на блюдце.

– Хорха, – согласно хрюкает свинуш, прежде чем опрокинуть в пасть объемистую рюмку. До моих ноздрей долетает силосный запах помбея.

Вилка с задумчивым видом делает глоток глёга – и быстро, как бы невзначай, зыркает на меня поверх кружки. Я делаю вид, что тоже отпиваю, а на деле лишь мочу усы и губы.

Потом Табита спрашивает меня про дело в Красном квартале. Я неохотно делюсь подробностями под удивленные вздохи Строжки, участливое хрюканье Хорхи и еле слышное шипение Лиха, что хлещет глёг наперегонки со временем. Иногда ощущаю на себе липкие взгляды Вилки, но стоит мне посмотреть на девчонку, та мигом прячется на дне кружки.

– Преинтересная выходит ситуация. – Строжка почесывает кончик крючковатого носа. – Мне-то по наивности думалось, что нет в Бехровии ничего более вечного, чем Перуун… А оно вона как… Самоубился. Уму непостижимо.

– Седина в бороду – бес в ребро, ага, – вставляет Табита. – Даже ты, Строжка, по сравнению с Перууном всё равно что мальчишка. А время никого не лечит.

– Извини уж, Таби, но не могу с тобой согласиться, – кротко улыбается старик. – Ведь старшие-то упыри более тонкой материей питаются, нежели примитивным страхом или болью. Покуда всё их естество создано, чтоб людскую психику направлять и растворять, их собственная психика не так, кхем, примитивна. Я бы сказал, она не токмо стабильна, как гремлиновы часы, но и пластична…

– Ближе к делу, – зевает Табита.

– Стал быть, вовсе не недуг волю Перууна подточил.

– О чем здесь спорить вообще? – фыркаю я. – Говорю же: Лирика купили.

– Да! Ясно же, как дважды два, – вдруг в нетерпении вставляет Вилка, – что одними упырями дело не обошлось! Убож… – Она запинается, на мгновение сжав губы. – Бруг вам говорит, что вопрос не в Лирике или Перууне, а в том, кто им снаружи помог.

– А кому еще могли понадобиться животные из Кишовника? – Табита откидывается на спинку стула. – Кто, как не упыри, норовит выжать психику из всего живого?

– Да кто угодно! – Вилка сдувает челку с глаза. – У нас тут с самого фестиваля и имперцы, и респы как у себя дома гуляют! Я уж не говорю о калековцах и психах вроде Белого братства…

– Дети, – цедит Лих.

– Что ты бормочешь? – в порыве эмоций осаждает его сестра.

Парень вертит головой, будто отмахиваясь от невидимых комаров.

– В кузове. Там были сраные дети… – И пододвигает к себе котелок глёга.

– Отставить. – Табита хлопает по столу ладонью. – Кастрыч и так дерьмовый месяц, а вы решили единственный толковый вечер своим унынием запороть? Нет уж. Пусть с этим констебли разбираются, раз Ордгольд так сказал.

– Да с каких пор у нас в городе заправляет Ордгольд?! – вспыхивает Вилка. – Разве упыри не наша забота?

– Я повторю: отставить! – Теперь Табита опускает на стол уже кулак. Вилка прикусывает язык, а Строжка испуганно вздрагивает. – Сегодня мастер приказывает вам расслабиться. Никаких цеховых дел, домыслов или теорий заговоров, ага? Проявите уважение к Бругу.

Вилка, вдруг став на удивление покорной, кивает. Лих же топит крепкое словцо в очередном глотке глёга.

– Оно и верно, – поддерживает старик. – Вестимо, про братца-то мы и запамятовали.

– Ну, слава Хрему, разобрались, – размяв бычью шею, вздыхает Табита. – Да уж, Бруг! Кто бы мог подумать два месяца тому назад, что мы не пожалеем о решении принять тебя в цех? Вспоминаю тебя прежнего, когда ты еще сидел на цепи в подвале, и смех берет. – Она подмигивает. – Дикий, дерганый! Только руку сунь – и пальцы оттяпает, ага. А вонял-то как… Признаюсь, я сама не раз и не два сокрушалась, что не сдала тебя констеблям сразу. А больше всего – когда чертов Билхарт ломал мне нос!

Она коротко хохочет, и бутылка виски вновь кланяется ее опустевшему стакану.

– Так и было, братец! – Строжка оголяет зубы в особенной улыбке. Старики всегда вооружаются ею, когда ощущают себя важной частью воспоминаний, но выходит у них отчего-то всегда жалостливо. – Дык уж говорю Таби, мол, рано с плеча рубить! Ты обожди, братец Бруг еще себя покажет…

– И вот мы здесь, ага? – Взяв стакан за донце и лукаво прикрыв глаза, Табита оглядывает всех нас сквозь толщу бурого виски. – Униженные Белым братством и Глёдхенстагом, отвергнутые и забытые теми, кого защищаем, не жалея животов… Наплевав на все бехровские коварства, коротаем последний вечер кастрыча за одним столом, совсем как раньше. Яков часто повторял, что главное в цеховом братстве – это семейный дух. И кажется, будь он сейчас с нами… – На мгновение ее взор тускнеет, покрывшись мокрой пленкой. Но затем Табита быстро и с каким-то остервенением утирает пальцем веко. – Ай, гамоново семя, он бы нами гордился!

– Бехра, братцы. – Сняв запотевшие очки, Строжка подносит чашку к губам. – За Якова.

– Бехра, – единодушно вторят Вилка с Лихом.

– Яков храду, – грохочет свинуш.

– Бехр-ра! – потрясает стаканом Табита, крепко сжав челюсти. – А завистники пусть обломают зубы и умоются кровью. Ведь у нас есть то, что отнять невозможно… – Она прерывается на полуфразе. – Эй, сынок, ты куда?

Я обвожу цеховиков затуманенным глазом. Тяжелый подбородок Табиты и морщинистый – Строжки. Перебинтованная голова Лиха, косая челка Вилки. Влажный пятачок Хорхи, беспокойно двигающийся в немом вопросе. Вижу их всех и никого сразу.

– Выйду покурить, – отвечаю я, уже встав из-за стола. И зачем-то добавляю в конце: – Вернусь.

Тяжелые двери кирхи отрезают меня от цеховиков. Запирают внутри громкие слова Табиты про семейный дух и братство. О Пра, как же тошно от этой их сердечности, тостов и пьяных вскриков. Бехра, Бехра! Тьфу ты… Будто куры кудахчут.

Папиросы давно кончились, а Строжкина жмых-жижа после фестиваля стала мне противна, и я просто стою на пороге, глотая ночной воздух Прибехровья. Он холодный, пахнет копотью. Он темен и тягуч, словно стаут Зеэва, – и напоминает мне о горцах.

Почему на Склонах я чувствовал себя иначе? Почему от гостеприимства горцев так не воротило? Может, потому что их нравы отозвались во мне воспоминаниями: гудом боевого рога таборян, песнями и плясками в Литу, запахом зобровой шкуры… Или дело в том, что я воспринял посиделки на Склонах легко? Как одну из тысячи случайных встреч, мимолетных и ни к чему не обязывающих? Или в тот момент меня просто не грызла совесть. Ведь это не горцев я обчистил. И не горцам врал в лицо, глядя, как они на радостях собирают на столе те крохи, что остались в погребе. Не горцы приняли меня со всеми недостатками Бруга. Не они месяцами терпели под родной крышей…

Нет, ты погляди на него! Совесть! Как будто она у тебя есть, Бруг. То, чего нет, не может мучить. Соберись, пса крев. А если в тебе так не вовремя зародилась искра человечности… так гони ее к бесу. Человечность – бесполезный мусор. Это из-за нее ты был слабым. Из-за нее тебя называли Хорьком.

«А я знаю, что отвлечет тебя от тупых бабских соплей, Бруги-вуги! – хихикнув, подзуживает куртка. – Ничто так не ободрит, как вид горящей кирхи!»

Я облизываю губы. Во лбу нестерпимо чешется.

* * *

Когда я возвращаюсь в трапезную, за столом пусто. Пустые стаканы, недопитый пузырь помбея, опрокинутая бутылка виски… и Строжка, размазывающий пальцем пятнышко на скатерти, – вот и все свидетельства банкета.

– Куда они испарились? – спрашиваю я.

Старик чуть не подпрыгивает на месте и, обернувшись, поправляет очки.

– Дык долго тебя не было, братец Бруг. – Он виновато разводит руками. – Да и Лих, того-этого, сцену учудил…

– Пса крев, – закатываю глаза. – Что опять?

– И говорить нечего. – Строжка пожимает плечами, улыбнувшись кому-то за моей спиной. – Как захмелел, так артачиться начал. На дуэль энту свою тебя вызвать хотел. Всё шпагой махал, лепетал чего-то… Дескать, в куртеце твоем, братец, «золото кровавое».

У меня сводит меж ребер, и я сую руку в карман куртки. Фух, слава Пра, мошна на месте.

И откуда только сучонок узнал про нее? Может, шарил в моих вещах, пока я спал? Это бы объяснило, почему дверь оказалась не заперта, когда меня разбудила Табита.

– И где Лих сейчас? – двигаю желваками.

– Дык Таби его силком дрыхнуть спровадила, – смеется старик, не представляя даже, какие жестокие сцены с участием Лиха пронеслись у меня перед глазами. – Ты не бери в голову! Мальчишка молодой же ж, вот гуморы и шалят. Кстати, о гуморах… Можешь старику подсобить с одним дельцем?

– Ну? – Силясь отпустить ситуацию с мошной, я подхожу ближе. Раз Табита еще не ворвалась в кирху, значит, и про гремлиново золото не поняла. Либо и сама на ногах не держится. В любом случае, торопиться некуда. Если верить Зеэву, пара часов у меня есть в запасе.

– Ох, как славно-то… – Он суетливо похлопывает себя по карманам брюк, глядя в никуда. Наконец с довольным «оп-па» выуживает на свет канделябров аккуратный флакон с пилюлями. – Надыть дочке отнесть… Вилке то бишь.

– А сам никак?

– Дык она на колокольне нынче. – Строжка протягивает мне флакон на чуть дрожащей ладони. Такое ощущение, что старый прощелыга старательно имитирует дрожь, чтоб казаться беспомощным. – Я бы и сам справился, да коленки уж не те. Подсобишь, братец Бруг?

– У нас есть колокольня? – щурюсь с подозрением, но флакон всё же беру, нехотя. – Что дальше? Собственное масел-депо?

– Ба, депо! Ну и балабол же ты. – Строжка в шутку грозит мне узловатым пальцем. – В кухоньке-то лестница пристроена, ужель не видал? У-у-у, ну даешь… Дык ты старика почаще спрашивай о всяком, авось еще чего узнаешь, хе-хе.

– Да-да, конечно, – вздыхаю я. – Ладно, сделаю.

– Ох, обрадовал-то… Спасибо тебе, братец!

– Пустое. И это… – уже шагнув в сторону кухни, оборачиваюсь я. – Береги себя, дед.

– Дык куда ж без энтого. – Строжка прыскает, прежде чем вернуться к запятнанной скатерти. Бедняга даже не подозревает, что видит меня в последний раз.

Лестница – череда трухлявых дощечек, уходящих вверх. Заметь я их раньше, наверняка бы решил, что дыра в потолке – что-то вроде старого дымохода. А доски, прибитые прямо к стене… Бес его знает. Полки? Ступени для трубочиста?

Мне и теперь не верится, что я поднимаюсь по лестнице. Скорее пролез в пустой ствол дерева и перебираю ногами по выросшим там трутовикам. Башмаки соскальзывают, ступени скрипят на гнутых гвоздях… Внутри колокольни тесно, а еще сыро, как в мертвом, подтопленном ельнике.

Наконец прохладный воздух улицы облизывает лицо, и я, подтянувшись на руках, достаю свое тело из лаза.

– Пыхтишь как Хорха, – фыркает Вилка в приветствии.

Недовольно глянув на нее, отряхиваю колени от размокших щепочек.

– Не похоже, что ты сильно мне удивлена.

Макушка колокольни, темная от ночи и возраста, смахивает на шалаш сельской ребятни. Там, где пол безнадежно прогнил, рассыпавшись шелухой по кровле, его невпопад обколотили брусом. А выше, опираясь на шершавые от лишайника столбы, уложен навес из неструганого теса. Не самая мастерская работа, но достаточно, чтобы дождь не лил за шиворот.

Никакого колокола здесь, конечно, нет и в помине.

– Да, – после короткой паузы отвечает Вилка. – Было предчувствие.

Она сидит на самом краю, болтая ногами и будто дразня зубастые крыши Прибехровья. Ее голые плечи откинуты назад, ладони уперты в доски пола. Профиль в свете звезд похож на острый осколок луны, а пряди волос чуть веются на ветру, что степной ковыль.

– Садись, наверное, – вдруг и на выдохе произносит она.

Я неуверенно топчусь на месте. Ее радушие сбивает с толку.

– Строжка меня послал, – зачем-то оправдываюсь. – Не собирался, если честно, лезть в твое гнездышко.

– Вот оно что. – Вилка вздыхает. – А впрочем, какая разница. Будет совсем глупо, если ты сразу поползешь вниз, когда с такими мучениями осилил лестницу…

– А я и не белка, чтобы по дуплам скакать, – огрызаюсь в ответ.

– Да сядешь ты уже наконец или как? – звенит она дерзко, чуть обернувшись. Но затем похлопывает по полу рядом с собой: давай, мол, я только подтруниваю. – Не укушу, обещаю.

Сдавшись, скриплю башмаками по доскам. А после присаживаюсь на то самое место, где секунду назад ее пальцы касались скользкого дерева.

– Как твои дела? – Ее вопрос звучит противоестественно. Кажется, заговори со мной сейчас сами боги, и то бы я замешкался меньше.

– Бывало и лучше, – увиливаю я, чтобы тут же поставить между нами Строжкин флакон. – Дед просил тебе передать.

– М-м-м, какое многословие. – Поджав губы, она равнодушно отставляет флакон за спину. – Можно было оставить под дверью: ничего не случится, если я приму их попозже. Впрочем, спасибо за заботу. Очень любезно.

– Что это? – кошусь на плохо спрятанный флакон. – Лекарство от стервозности?

– Не дождешься. – Вилка ехидно усмехается. – Чтобы сделать меня покладистей, даже цвейтопама не хватит, веришь? А это… Сложно объяснить. Вот чтобы шагоход лучше работал, в бальзам добавляют присадки. А в стекляшке – такие же присадки, но для меня.

– И что же, от них ты перестанешь взрываться каждый раз, как я появляюсь на горизонте?

– Ну уж нет, это и Хрему изменить не под силу. – Она издает короткий смешок, а после умолкает, будто сомневаясь, стою ли я раскрытой тайны. – Можешь смеяться, но Строжка считает, у меня есть задатки психика. Говорит, «способности-то надо развивать, того-этого», пить эти таблетки, заниматься с ним… Я и правда порой чувствую всякое, но пока оно похоже на невнятное эхо или, скажем, рябь в воздухе. А от пилюль уже тошнит, уж больно они лавандовые…

От нее и впрямь чуть пахнет лавандой. А еще имбирным глёгом и самую капельку – горечью шагоходной смазки.

– Поганое это дело, подруга. – Я скольжу взглядом по черной черепице Прибехровья. – На Западе я встретил кучу колдунов, и ни один из них не выглядел счастливым. Бесплодие, одержимость, хвори тела и рассудка – все случаи разные, как снежинки, но никогда игры с психикой не дают больше, чем забирают.

– И это говорит мне оборотень с живой цепью, – морщит она нос. – Если так ты выражаешь беспокойство обо мне – валяй. Но если ожидаешь, что тут же растекусь по полу и стану впитывать твои нравоучения, – хрен тебе. Я сама решу, как поступать.

– Ничего такого и не ждал. – Между бровями чешется, и я свожу их так, словно бесовской зуд можно раздавить. – Бруг не из тех, кто хорош в советах. И уж всяко не из тех, на кого стоит равняться.

– О да, – произносит она с едкой усмешкой, – ведь те, кто следует за тобой, лишаются ушей.

Я непонимающе смотрю на нее. Та легкость, с которой она говорит об увечье родного брата, удивляет.

– Ты сама прямота. – Ожидаю подвоха. – Но почему ты говоришь об этом до того, как скинуть меня с колокольни?

– Хотела б отомстить – не стала тратить слов. А Лих сам напросился, – жестко отвечает она. – Если предупреждений сестры ему недостаточно, пусть извлекает уроки сам. Авось когда-нибудь дойдет, что увязываться за бедовыми «дядьками» в не менее бедовые места – хреновая затея. – Она окидывает меня взглядом, полным темного самодовольства. «А я говорила», – читается в нем. – Это Лиху еще легко досталось. В конце концов, ухо не член, переживет.

– Примерно так ты думала, когда била меня по зубам? – хмыкаю я, нащупав языком обломок клыка.

– Я не думала. – В ее глазах сверкает чертовщинка. – Просто била. И, по-моему, тебе пошло на пользу: теперь будешь реже лыбиться.

– Сломанный зуб не помеха обворожительной улыбке Бруга. – Я тут же подкрепляю сказанное паскудной ухмылкой. – Но теперь придется вспоминать о тебе всякий раз, когда увижу свое отражение.

– Как мило! – взмахнув ресницами, с издевкой восклицает Вилка. – Однако память твоя возмутительно коротка. Каким же надо быть растяпой, чтобы забыть о своей коллеге по цеху, с которой живешь под одной крышей?

– Я тебя и не забывал пока. Но вне Бехровии всё может измениться. Над памятью никто не властен, а моя с упрямой изощренностью копит лишь самое больное. – Вздыхаю. – И это я не про зуб.

– Вне Бехровии? – насупившись, переспрашивает Вилка. – Ты уйдешь? Когда?

– Скоро, – отвечаю я. – На этот счет не волнуйся.

Вилка оборачивает лицо к строгому силуэту Глёдхенстага. Пока она долго, не произнося ни слова, смотрит, как голубые вспышки пляшут в окнах-бойницах, я очерчиваю взглядом ее талию. Украдкой ловлю изгиб шеи, когда ветер смахивает с нее пряди волос, утянутых в конский хвост. Я думаю, она красива. Не как изнеженная панна Констансия, а по-своему. Как простая цеховичка, болтающая ногами над спинами прибехровских домов.

– Ты босая, – замечаю я, по-таборянски скрестив ноги. – Так и обморозить недолго.

– Вот только не надо строить из себя папочку. – Она шмыгает носом. – Мне хватает и Строжки.

– Культи никого не красят. Обуйся, пса крев.

– Сапоги мне уже осточертели. – Она подается назад. – Но я могу сделать так…

Вилка, согнув ноги в коленях, ловко перекидывает их через край колокольни. Я успеваю заметить лишь красный от холода росчерк щиколотки, когда она просовывает замерзшие ступни в излом моих бедра и голени.

– Доволен?

Ее единственный глаз, не прикрытый челкой, смотрит на меня испытующе, будто проверяя, чувствую ли я сквозь штаны ледяные пальцы ее ног. А я ощущаю их так отчетливо, что мог бы пересчитать вслепую.

– Сойдет, – выдавливаю я, пока мурашки ползут по моему бедру вверх. Пытаюсь их не замечать, но в голове уже расплывается предательская муть.

– Тогда расскажи, какой он.

Она сощуривает глаз, кажущийся серебряным в темноте, но продолжает неотрывно следить за моей реакцией. А потом взгляд ее бежит по куртке. Задержавшись на распоротой шнуровке, бесстыдно спускается по животу.

В висках у меня пухнет тупая тяжесть. Такая же тяжесть наливается ниже ремня, путая все мысли. Он?! Она действительно имеет в виду его, черт подери? Если так дальше пойдет, он покажет себя сам, несмотря на плотность штанов.

– Ну же… – Вилка улыбается хищнически. – Какой он у тебя?

Соберись, Бруг.

– Твой дом, имею в виду.

Меня точно окунули в прорубь. Кровь отливает от висков, а в голове звенит от пустоты. И только досадный зуд не хочет уходить: теперь чешется не только во лбу, но и там, пониже ремня. Сейчас я вижу, что Вилка не улыбается мне. Она скалится, притом так злорадно и глумливо, что хочется оторвать ей нос.

– У меня нет дома, – нахожусь я с ответом.

На мгновение наши взгляды встречаются, и девчонка отводит свой. Закусывает губу, пряча чуть не вырвавшийся смешок.

– Я раньше тоже не знала, где мой дом. – От беззвучного хохота ее голос звучит волнообразно, и она звонко кашляет в кулак. – А потом дядя Яков рассказал, как его найти.

Чтобы не разразиться грязной бранью, отвечаю молчанием.

– Нужно в том месте, где тебе дышится свободней всего, забраться на самую высокую точку, – говорит она уже серьезно. – Встать в полный рост и оглядеться. И вот всё, чего касается глаз на многие версты вокруг, и будет твой дом. – Умолкнув, Вилка обводит рукой ночное Прибехровье. – А что насчет тебя?

– Глушота, – не задумываясь выдаю я.

– Не-а, она не подходит. Слишком большая.

– Жизнь таборянина – в таборе, – объясняю невежде. – А табор постоянно движется, чтобы стада не втоптали пастбища в грязь. Так что каждую неделю вид из моего окна менялся… Хотя дышалось везде одинаково.

Одинаково больно. Потому что с табором двигался и мой отец.

– Неужели нет ни одного угла – неподвижного, имею в виду, – в котором ты мог бы быть собой? Куда стремился вернуться и прожить остаток жизни?

– Всё, что стоит на месте, лишает свободы. – Качнув было головой, я поднимаю на Вилку глаза. – Хотя есть один клочок земли…

– Вот же! Должно быть что-то! – Она победно усмехается. – Ну и?..

– Поздним летом мы, как обычно, вели табор на юг, – вспоминаю я. – Это был конец сезона гроз, и в ночную бурю один зобр – не помню даже чей – оторвался от стада. Ну, я сел на Храпуна и…

– Так звали твоего… э-э-э, скакуна? – Она насмешливо сдвигает тонкие брови. – Храпун, серьезно?

– Ага. Своим храпом он не давал караульным кемарить на посту, – хмыкаю. Даже интересно, жив ли он еще или давно издох. Лишь бы Саул не пустил его на мясо назло блудному сыну. – Так вот, пропавшего зобра я искал двое суток. И в полдень на третьи нашел.

Вилка пододвигается ближе, согнув ноги треугольной аркой. Затем обнимает колени и опускает на них подбородок – молча, точно боясь спугнуть мой рассказ.

– Нагнал его на берегу озера с водой чистой, как девичья слеза. А небеса-то голубые-голубые, ни облачка, и оттого вода не то зеркалом кажется, не то вторым небом. С одной стороны озера – стена хвойного леса, с другой – луг такого особенного цвета, что золото тусклым покажется. Тут смотрю: среди трав хижина стоит с соломенной крышей, а с мосточка рыбалит седой южак. Глядит на меня, верхового таборянина… и как ни в чем не бывало закидывает уду в воду, будто не боится совсем.

Вилка склоняет голову набок, положив щеку на колено, и смотрит на меня искоса.

– И тихо еще так, мертвенно и безмятежно. Ветка не шелохнется, не взмахнет крыльями чибис в зарослях камыша… Я даже и сам забыл, кто я и зачем на то озеро пришел. Будто утонул в нем, что ли… Только бобры воду баламутят на том берегу.

– Бобры, – повторяет за мной Вилка, забавно и как-то по-детски шевельнув губами. – Слышать слышала, а в жизни бобров не видела. Какие они?

– Чудны́е. – Я улыбаюсь. – Сами тучные и бурые, как маленькие медвежата, а хвост веслом. Обычно сразу ныряют с испуга, прихлопнув хвостом по воде… А тем было на меня наплевать. Словно то место сам Пра-бог охранял, понимаешь?

Ее ступни согрелись, и я перестал отличать их кожей от собственного тела. Но Вилка невольно двигает пальцами ног, и я чувствую их вновь. Она словно подгоняет меня нестись дальше, провести за руку по тому золотому лугу.

– А потом я сдуру рассказал об озере отцу. – Сжимаю кулаки. – Табор не заставил себя долго ждать: зобры выели луг до голой земли, мои родичи спалили хибару… А старого южака обезглавили, бросив тело на берегу. Тогда-то бобры вспомнили, каково это – прятаться в воде.

– Жаль. Хотела бы я побывать там до всего этого, – вздыхает Вилка, а потом поджимает губы. – Это туда ты пойдешь после Бехровии?

– Не думал об этом, – честно отвечаю я. – Для меня всё, что случится после Бехровии, кажется жутко далеким, как если это будет уже в другой жизни. Да и не знаю, способен ли я жить оседло. «Бруг, рыбалящий с бобрами». – Прыскаю, вообразив такую несуразную картину. – А что, может, и вернусь туда когда-нибудь…

– С той женщиной, которую ищешь?

Я вздрагиваю. Всю нашу беседу я и не вспоминал о Косте, а тут сердце опять знакомо екает.

– Какая тебе разница? – изменяюсь в лице. – с ней ли, один ли, с любой другой – тебя это волновать не должно.

– А меня и не волнует ни капли, – шипит она кошкой. – Просто никак в толк не возьму, на кой она тебе?

– Так и забудь о том, чего не понимаешь!

– Если бы она хотела, чтоб ты ее нашел, так сама бы искала в ответ, разве не логично? – Вилка порывисто выдергивает ноги из-под меня, точно в наказание. – А она не только не спешит в Глушоту, так и забралась от нее дальше некуда. На твоем месте я бы уже готовилась к тому, что ваши чувства не взаимны.

– А мне плевать. – Задираю заросший подбородок. – Ее желание значит не больше твоего мнения.

– Вот оно что! Стерпится-слюбится, да? – Она хохочет, но не от веселья. – Чтоб ты знал, насильно мил не будешь!

– Да какого беса ты решила, что имеешь право лезть в мою жизнь? – Я вскакиваю на ноги. – Я же не учу тебя, какого ухажера искать!

– Да потому что ты полный идиот! – Она подрывается вслед. – Гонишься за призраком, а реальности замечать не хочешь. А настоящая жизнь, она такая, – Вилка щиплет себя за бедро, – из плоти и крови, а не из мальчишеских мечтаний!

– О Пра! – Я всплескиваю руками. – Дожил, пса крев! Каждая встречная девка норовит научить меня, что истинно, а что ложно!

– А ну повтори. – Если раньше Вилкино лицо казалось мне похожим на луну, то сейчас его накрыла тень.

– Я не…

– Каждая встречная? – Она ширит ноздри. – Вот кем ты меня считаешь?

– Просто не надо…

– Вот и иди ты в гузно, понял? – Присев на корточки, она спешно прячет в карман лавандовый флакон, а затем вытягивает откуда-то из темноты свои сапожки.

– С чего ты так взбеленилась? – Скрещиваю руки на груди. – Ладно бы мы были близки, но мы, черт бы тебя побрал, первый раз говорим по душам!

– И я так думала. – Натянув сапоги, она подходит ко мне вплотную. Так близко, что я чувствую на кадыке ее разгоряченное дыхание. – Только душа твоя оказалась под каблуком какой-то бабы, что и помнить о тебе перестала.

Не дожидаясь ответа, Вилка проходит к лестнице, больно оттолкнув меня острым локтем.

– Бруг сам по себе, – огрызаюсь я, обернувшись.

– Ну и убожество этот Бруг! – вскрикивает девчонка, прежде чем опустить ногу на первую ступеньку.

– Ну а ты – зеленая дура.

Я ожидаю новой колкости, но Вилка исчезает внизу. Ни слова, только гулкий скрип трухлявых деревяшек, с каждой секундой стонущих все дальше и тише.

– Дура! – в сердцах повторяю я, не смирившись с ее отступлением.

В висках стучит. В горле стоит ком обиды. Обиды и чего-то еще, горького и тянущего. Хорек уже переживал нечто подобное в последнюю с Костой встречу в Глушоте. Но не когда она пересела на ротмистрова ишака – ведь то была ревность, другое поганое ощущение.

Я подхожу к самому краю колокольни. Доски трещат под моим весом, внизу клубится влажная хмарь, капельками оседая на стенах кирхи.

Нет, похожее чувство поселилось внутри Хорька, когда Констансия уже оставила его. Лежащим в плачущей мгле Глушоты, с бельтом в груди и одинокого.

Ну да, припоминаю. Кажется, то была тоска.

Предыдущая главаГлава 20 из 23Следующая глава