К книге
НачерноГлава 13 Башня Дураков Граммель Аннешволь. Рюень, 649 г. после Падения
61%
Глава 13 Башня Дураков Граммель Аннешволь. Рюень, 649 г. после Падения
14

Все мы с самого зачатия имеем ряд сопротивляемостей, как то: к жару и холоду, к болезням и ядам различной природы. Течения из Эфира, мира богов и бесов, тоже являются специфическим ядом, который действует, однако, не на наше физическое тело, а на психику. Психика обычного человека достаточно сильна, чтобы бороться с нажимом эфирных атак, но стоит ей дать слабину, истончиться под гнетом душевных ран – и всё. Эфир проломит ее, а в образовавшуюся брешь проникнет бес. Все одержимые, вне зависимости от типа, появляются единственно так… Подобное заблуждение существовало ранее, пока наука не столкнулась с безумцами, что по собственной воле заключают договоры с бесами. Уступают тела в обмен на свершение мести.

Хотя многие считали его человеком сентиментальным, сам Граммель Аннешволь про себя так не думал. Этот его образ, сложившийся за годы кропотливого промысла, получился сам собой. Вычурное жеманство удачно наложилось на врожденную импульсивность, порой граничащую с ребячеством.

Добавь к этому вечно сияющие глаза и длинные волосы на имперский лад. Добавь очаровательную неряшливость в дорогущих нарядах, а еще расточительное меценатство – вот и готов романтический идеал! Восторги вокруг временами надоедали, но Граммель не торопился никого разубеждать. Весь этот прекрасный ореол позволял ему творить что угодно… Ну, почти. А если какая-то выходка и вылезала за рамки приличия, всегда выручал вовремя брошенный злотый.

Золото вообще любило его. Наверное, из-за золотых же волос. Ведь, как известно, подобное тянется к подобному.

Когда двери подъемника разъехались в стороны с противным треньканьем, Граммель спрятал руки в юбках кружевных манжет. О, эти руки, как же он их ненавидел… Негнущиеся жилистые запястья и пальцы, длинные и тонкие, что первые сосульки. Как и волосы цвета золота, их ему подарил папаша – заезжий торгаш из Льдечии, когда второй раз присунул его матери.

После первого раза появилась сестра Граммеля, но та унаследовала только волосы. А вот семя, из которого вылупился Грам, оказалось порченым. Наверное, ему просто не повезло, либо боги рассудили, что стыдиться собственных рук – удел исключительно мужчин. Но его сестре везло с рождения.

Сначала Грам завидовал ее безупречной красоте. Потом стал тайно желать ее, когда впервые застал мать с клиентом. Он и сейчас видел перед глазами их обшарпанную комнатушку, кровать с грязно-желтыми простынями… И прыщавую задницу мужика на фоне раскинутых ног матери. Тогда ему было лет десять. И с тех пор что-то мальчишески гнусное поселилось в Граме, заставляя его, сгорающего от стыда и страха, еженощно рукоблудить до боли в паху, пока он представлял плоскую грудь сестры.

Если б сестра пошла по стопам матери, Грам бы ее возненавидел. Но не пришлось.

Сощурившись от слепящей белизны коридора, Граммель покинул клеть подъемника и бодрым шагом двинулся вперед. Неестественно чистая плитка на стенах и выбеленный потолок резко контрастировали с соломенными циновками на полу, но Граммель не удивился. В Башне Дураков давно выяснили, что проще заменить циновки, изгаженные дерьмом и кровью, чем мусолить пол тряпкой.

Это ему еще в прошлом месяце рассказала новая санитарка. Она и сейчас встретила его заискивающей улыбкой, не успел он пройти и двадцати шагов.

– Господин Аннешволь! – Она округлила напомаженный рот. – Я уж испугалась, что вы не придете.

– Ах, столько дел, жемчужная моя. – Он подошел к молоденькой санитарке вплотную и беззастенчиво тронул брошку в декольте ее врачебной мантии. Брошь – слезинка из обыкновенной стали. Знак мелкой сошки, вынужденной работать с душевнобольными. Если бы Грам задушил ее здесь и сейчас, дело бы просто замяли: где она, а где он… – Видишь, до чего заработался? Даже опаздываю на встречу с самой прелестной узницей этой башни!

– Ужель вы обо мне, господин Аннешволь? – Она хлопнула ресницами, слипшимися от угольной мази. – Ради вашего внимания и выговор получить не страшно! А профессор ой как ругался на меня, что болтаю с вами без толку…

– Это невообразимо бестактно с его стороны, жемчужная моя. – Прошуршав пальцами под изысканным пальто цвета спелого лимона, он вложил монету в потную ладонь санитарки. – Это тебе, Мазена. Маленькая компенсация за чужую грубость.

– О Двуединый, целая крона. – Мазена воровато оглянулась, прежде чем спрятать монету в декольте. – Ваша щедрость не знает границ! Вы балуете меня, ваше благородие.

– Ты достойна куда большего, чем жалкое серебро. – Подойдя еще ближе, так, что его бедро уперлось ей в промежность, Граммель прошептал девице в самое ухо: – Может, мы сумеем подыскать такой красавице работу получше… Ну, потом.

Он ощущал ее сдавленное дыхание на своей шее, и гнусное мальчишеское чувство вновь воспряло у него в штанах. Да, он найдет этой дуре набитой подходящее местечко и лично проведет инструктаж… Шлюх много не бывает.

– Господин Аннешволь, я… Скоро обход…

Потная ладонь санитарки легла ему на пальто, но в этом жесте не было неприязни. А вот Граммелю захотелось сунуть кочергу в ее щелку при мысли, что на одежде останется мокрый след.

– Ну разумеется, Мазеночка. – Он отстранился сам, облизнув губы, плотоядно сощурил глаза. – Тебе еще нужно проводить меня до палаты. К сожалению, некоторые дела нельзя откладывать бесконечно…

Санитарка заткнула за ухо прядь волнистых волос, потупила взгляд. Потом кивнула и затрусила по коридору, дешево виляя задом. Граммель поспешил за ней, но на заигрывания внимания не обращал. Вульгарная, пошлая девка – в ней он видел свою мать. К счастью, в борделе Мазену перекуют по лекалам пристойного товара, научат торговать собой с большим изяществом.

Когда они миновали решетчатую калитку, коридор расширился. Справа замелькали узкие проходы, освещенные настенными фонарями, а слева – толстенные железные двери с масел-ставнями. Большинство ставен были, как всегда, опущены, но из одной лился тусклый свет.

Граммель почувствовал знакомое волнение. Он обожал эту дверь.

Мазена попыталась что-то вымолвить, когда он подскочил к двери, но не успела. Его лицо уже втиснулось в окошко, и стальные прутья приятно похолодили щеки. Грам чуть не ахнул от восхищения: «оно» всё еще жило внутри!

Нечто бесполое – не то парень-доходяга, не то истощенная девушка – нарезало круги по палате, и каждый раз темные босые стопы опускались ровно в тот след, что и минуту назад. Скованное специальной рубашкой, оно будто не имело рук: из тонюсенького свертка торчали лишь ноги-тростинки да бритая голова… Но какая это была голова!

Уродливая белая маска кожи, натянутая на череп. Черная дыра вечно раззявленного рта, струйка слюны, стекающая по запрокинутому подбородку к рубашке. Однако больше всего завораживал взгляд: будто на тебя смотрели два стеклянных шарика, запавших в синие котлованы глазниц. Их взор казался пустым и безучастным, но вместе с тем будто кричал от удивления. То был невинный испуг младенца, впервые узревшего мир.

Граммель всё разузнал про эту живую диковинку: одержимый мальчик топтал так свою палату уже третий год, совершенно безобидный, разве что царапал санитаров, когда те вставляли ему в глотку трубку для кормления. Тихое, безгрешное дитя, ставшее вместилищем беса.

Однако стоило закрыть ставень на его двери, и мальчик принимался выть, тоскливо так, просяще. Звал на помощь словами какого-то несуществующего языка так жалобно, что его спасение вмиг становилось смыслом жизни для всех окружающих. Но никто не мчался к нему стремглав.

Потому что видели, вокруг чего нарезал круги мальчишка. То была огромная мясистая нашлепка на полу. Бледная и скользкая, она чуть дрожала, булькала изредка – и из самой середины ее выдвигались зубы, похожие на обломки костей. Рядом с ней влачилась жирная, осклизлая пуповина – и пропадала между ног пацана, теряясь в недрах длинной рубахи сумасшедшего.

Граммель разузнал, что это одержимый типа «молящийся», также именуемый дикарями Запада жалобницей. Тварь, способная разжалобить и людоеда, что насиловал и жрал карапузов на глазах их матерей. Сковать волю мольбами, подманить, а потом перемолоть с потрохами, когда одурманенная жертва станет искать конец «поводка» в самой пасти уродины.

Грам, влекомый извращенным порывом, крепко зажмурился. Очистил разум, напряг психику… и без труда очутился в голове жалобницы.

Он в который раз изумился, как пусто в ее мозгу: ни желаний, ни мыслей – ничего, как в мерзлой пустыне. Тогда он передвинул ножки-тростинки и кое-как обернулся к двери. Тело было как деревянное, и он не мог даже разогнуть шею. Весь он от коленей и до темени будто онемел, а рук не чувствовал вовсе.

Зато теперь мог четко разглядеть собственное лицо, вжатое в малюсенькое окошко. Гладко выбритое и напудренное, с высокими скулами и носом прямым, как у святых на витражах в соборе Двуединого. Граммель смотрел в свои закатившиеся глаза, любовался безукоризненно гладким лбом в короне золотых волос. Черт, как же он похож на свою сестру! Он даже брился по часу, чтобы отличаться от нее как можно меньше! А этот багрянец пухлых губ… У его сестры были точно такие же. Интересно, каково их целовать и получать поцелуи в ответ? Облизывать, прикусывая от удовольствия, пока не почувствуешь на языке вкус родной, живой крови?

Но вдруг что-то черное и злое набросилось на его мысли. Окутало непроницаемым мраком, завертело и перепутало, а потом с пугающей легкостью вытолкнуло из головы мальчишки.

Граммель не сразу понял, что вернулся в собственное тело. На его устах еще горели сладкие губы сестры, когда он пьяно покачнулся и утер рот ладонью. На ней остался кровавый мазок.

– Вам нехорошо, господин? – засуетилась Мазена. – Не хотите ли воды?

– Нет-нет, жемчужная моя, – ответил он безучастно, последний раз глянув на жалобницу. Мальчик по новой, как ни в чем не бывало, наворачивал круги вокруг пасти. – Я хочу совсем не воды…

* * *

До нужной палаты они дошли быстро, не отвлекаясь больше на его прихоти. Граммель пропустил Мазену вперед. Санитарка, сняв с пояса связку одинаковых с виду ключей, заскребла одним в замочной скважине.

Тяжелая, толщиной с кулак дверь нехотя отворилась. Внутри была тесная «прихожая» – пятачок со стулом, отделенный от остальной палаты двумя рядами металлических прутьев.

– Господин Аннешволь, – залепетала будущая шлюха, – вас оставить?

– Да, если тебя не затруднит. – Он улыбнулся ей лопнувшими губами.

Ее, конечно, не затруднило. Продажная уличная девка тут же зацокала туфлями по коридору. Тогда Граммель сел на стул и пододвинулся к решетке. Закинув ногу на ногу, прокашлялся.

– Госпожа Аннешволь? – дрогнувшим голосом позвал он.

Если б не распахнутая дверь, в палате бы царил кромешный мрак. А так свет, лившийся из коридора, выхватывал полукруг плитчатого пола, полосатый бок софы с аккуратной подушечкой и напольное зеркало, закрытое покрывалом.

– Госпожа Аннешволь! – позвал он громче.

Его длинная тень вздрогнула на чисто вымытом полу, когда в нее ступила нога в сафьянной тапочке. За ней последовала другая. Госпожа Аннешволь приближалась маленькими шаркающими шажками.

– Иду-иду, золотце, – заспанным старушечьим голосом ответила она, передвигая табуретку тапочкой. Граммелю всегда становилось не по себе от первых ее слов. Ведь женщина, несмотря на кажущуюся дремоту в тоне и частые зевки, никогда не спала.

– Рад вас видеть, жемчужная моя. – Занервничав, Грам оправил манжеты на запястьях. – Как ваше проживание? Всего ли в достатке?

Мать подняла на него блеклые глаза, утопленные в складках морщин. Потом опустила взгляд и разгладила тонкое летнее платье, комом сбившееся на впалом животе. Голубая парча с модным «аргальским огурцом». Грам лично выбирал это платье.

– Грешно жаловаться, господарь. – Она вновь посмотрела на него, блеснув вставными зубами, такими идеально ровными и белыми, что впору носить как украшение. – Девицам моего ремесла жаловаться не к лицу. Коль помлаже была, грязи навидалась выше крыши, а тут со мной как с принцесской обращаются, ей-богу! Уж чем такое заслужила, и не знаю…

– Беатриша, вы подумайте еще. – Что-то содрогнулось внутри Граммеля, когда он произнес имя матери вслух. – Что пожелаете, будет ваше.

– Беатриша, да… – Старуха пятнистой рукой проверила, как сидит в пучке седых волос черепаховый гребень. – Кажется, так меня зовут. «Ягодка Беатриша». Да-да, оно так. – Искусственные зубы клацнули. – А вот вас, господарь, я и не припомню… Уж не серчайте, да что-то думки улетают от меня, словно мошки. А поймать их никак…

Она пощупала выпуклую волосатую родинку в уголке глаза. Раньше она, маленькая и плоская, была предметом ее гордости, но от изюминки бывшей шлюхи осталось только уродливое напоминание. Как и от всей Беатриши Аннешволь.

– Попытайтесь вспомнить, жемчужная моя, – не сдался Грам. – Я не тороплю.

В слабых потугах собрать мысли воедино женщина затрясла головой. Та болталась на хлипкой шее, как у шарнирной куклы.

– Вы, господарь, такой вежливый, красивый, весь в чистеньком… Думается мне, вы мой дохтор?

У Граммеля пересохло горло, но вида он не подал.

– Именно, жемчужная моя! – Он изобразил радость. – Вот видите, как всё просто?

– Просто, просто! – обрадовалась старуха. – Да, теперь совсем хорошо помню!

Она хлопнула по коленкам с такой силой, что Граммель испугался, как бы они не отвалились. Мать виделась ему древней статуэткой, которую легко разбить простым прикосновением. И хотя ее тело высохло, истончилось и пожелтело старым пергаментом, Беатриша продолжала упрямо цепляться за мир живых. Словно сама смерть, сам Шфельгин не хотел забирать ее порочную психику.

– Вспомнила, господарь дохтор. – Мать пожевала дряблые губы. – Вспомнила, чего не хватает.

– Это же замечательно! Говорите, не стесняйтесь.

– Дочурка моя, как она? – Блеклые глаза скользнули по его лицу, не задержавшись ни на миг. – Моя красавица Гримма, она же там совсем одинешенька. Мамина радость… Скоро ль она придет меня навестить?

– С ней всё в порядке, жемчужная моя, – холодно ответил Грам, впившись ногтями себе в бедра. – А других… детей у вас нет?

– Ах, господин дохтор, ничегошеньки от вас не утаить, – вздохнула мать. – Как же нету… Был у меня сыночек, Граммелем назвали. Он Гриммы помладше на пять годков, но волосики у обоих – что солнышко поцеловало. Только вот отняли у меня сына. – Она опять пощупала безобразную родинку. – Убили его.

Он слышал эту ложь каждый раз. И каждый раз она ранила его как в первый. Тупая сука. Всё не так. Ты придумала себе эту смерть, чтобы не любить сына.

– Вы ничего не путаете? – сдерживая волну ненависти, процедил Грам. – Может, всё было иначе?

– Да как же такое перепутать, господарь! – Беатриша посмеялась над ним, чуть задрав подбородок, почти как в детстве. – Какая ж из меня была бы мать, коль я б собственных детей не различала? Что из чрева вышло, с кровью, водой и муками, то вовек не забудешь. Вы, дохтор, человек вроде ученый, небось книжек умных не одну прочитали, а такие несуразности говорите… А я ведь мать! Грустно матери такое выслушивать.

Граммель почувствовал, как под мышками становится мокро и жарко, как испарина неприятной теплой улиткой ползет со лба к бровям. Ему хотелось наорать на мать. Выложить ей всю правду, высказать всё, что думает о ней. Но он не мог. Его ясно предупредили, что произойдет, если нарушить и без того хрупкое психическое равновесие.

– Кстати, а дочурка моя где? – опомнилась Беатриша Аннешволь. – У нее всё ладно?

Граммель затрясся. Мать не узнаёт его уже пятнадцать лет, зато сестра навеки коронована в ее памяти. Почему только сестра, если они так похожи? Разве в сукином сердце недостаточно места для них обоих?

– Гримма, девочка моя. – Старуха скомкала платье, что он ей выбрал. Обняла руками и принялась гладить, будто младенца. – Нет-нет, ты мамочку не могла забыть. Мамочка всегда тебя любила… Больше всех.

Пот заливал щеки, щипал между веками. Беззвучно выругавшись, Граммель зачесал назад взмокшие волосы.

– Ой, господарь дохтор. – Мать указала на него крючковатым пальцем. Во взгляде ее читалась брезгливость. – Какие-то у вас руки… некрасивые. Прямо упыриные, ужас какой!

Грам испуганно оглядел свои запястья. Жилистые и недвижные. Вытянутые, что упыриные клешни. Ему вдруг стало стыдно за них. Казалось, мать уже час отчитывала его за какую-то детскую проделку, как раньше. А чтобы добить вконец, поносила за руки, которых он не просил. Заставляла прятать врожденный недуг, дичиться его.

– Надо вам к дохтору сходить, – наставляла Беатриша. – У меня тут есть один, очень хороший. Он вам эти цырлы вправит, а то смотреть противно. Постойте… Разве вы не есть тот дохтор?

Граммель вскочил. Лицо горело.

– Я твой сын, безумная ты потаскуха! – вскричал он. Слюни брызгали на решетку. – Граммель! Как ты можешь меня не помнить?!

– Не дурачьте меня, мужчина. – Старуха насупила седые брови. – Я вас вообще не знаю!

– Нет, знаешь! – Он сжал стальные прутья до белых костяшек. – Ты родила меня! Ты дала мне имя! А потом забыла, мразь!

– Дохтор! – закричала старуха, оглядываясь по сторонам. – Позовите дохтора! Гримма, доченька, спаси маму!

– Гримма умерла!

Он позволил ненависти забрать себя, а та довольно согласилась. Грам впустил в мысли прошлое и греб по нему, пока не выдернул корень своих бед. И усилием психики запихнул в разум матери жуткое воспоминание.

Шумная весенняя ночь. Сырая комнатушка, кишащая клопами. Граммель, еще мальчишка, возится под кроватью, на которой мать раздвигает ноги перед клиентами. Ему четырнадцать. В свете треснутой масел-лампы он в сотый раз перечитывает разваливающийся томик «Алхимика». Грам знает эту книжку наизусть, хоть и не понимает половины слов. Страницы заляпаны жиром его пальцев, чернила смазаны от тысяч прикосновений, но он продолжает пожирать глазами мелкий шрифт. Он будет читать эту книжку, пока не найдет на свалке новую. Однако книги выбрасывают редко.

Кровать скрипит, когда мать ворочается во сне. На скрип отвлекается Гримма, сидящая на полу. Сестра заглядывает под кровать и, подмигнув ему, возвращается к маленькому битому зеркалу, лежащему в изгибе бедра. В ее руке щербатый гребешок, которым Гримма расчесывает золотые волосы. Она уже совсем взрослая, работает швеей. Но Граммель очень, до стука в ушах за нее боится. Боится, что нищета вынудит Гримму ложиться под мужчин за деньги.

Он часто отвлекается от «Алхимика». Украдкой косится на розовую пятку сестры, пялится на худой живот, дразнящий из-под линялой туники. А после, проклиная себя за постыдное желание, тупо глядит в книгу. Он пробегает строчки глазами, но смысл слов ускользает. Между буквами ему мерещится улыбчивое лицо сестры.

Вдруг Грам подскакивает от сочного треска и расшибает затылок о кровать. Свернувшись калачиком, он хочет захныкать, но ужас парализует его. Слышится мужская брань. Гримма вскакивает, роняя зеркальце, то разбивается. Осколки летят по доскам, и один, самый крупный, проскальзывает под кровать.

Он видит перед собой щиколотки матери, что села в постели… Но они тут же исчезают, вместе со звуком глухого удара.

– Гони гроши, Беатриша! – сипит чей-то голос. По доскам гремят гигантские башмаки.

– Уйди! – всхлипывает мать. – Твои дружки уж заходили! Ни монеты не…

Звук нового удара. Кровать снова скрипит.

– Гонишь, щель гнойная! Сама знаешь, как я зверею без мака!

– Да сам проверь! – Мать глотает слезы. – Хоть всё переверни, а нету!

– Ах так? Жмешься на дозу, да? – На досках пузырится желтоватый плевок. – Тогда я покажу тебе зверя, гнида…

– Я отдам! – молит его женщина. – Ночь пройдет, наскребу – и отдам, только не трогай дочь!

– Поздно, – гаркает незнакомец. Грам слышит зубодробительный удар о стену, а затем что-то, бывшее его матерью, продавливает кровать над головой.

Гримма, сваленная пощечиной, лежит ничком. Граммель хватает осколок зеркала, крепко сжав его в ладони. В руке режет, кровь обжигает кожу. Он хочет вылезти из-под кровати, чтобы воткнуть осколок этому торчку в живот и колоть, кромсать, рвать… но встречается со взглядом сестры. Обмякшая на полу, она подносит к разбитым губам палец. «Не надо», – просит она беззвучно, пока пелена слез заволакивает ее глаза. И Граммель послушно каменеет.

Превратившись в один сплошной булыжник отчаяния, он наблюдает, как с нее сдирают одежду. Как она, давясь рыданиями, безропотно встает на четвереньки, а мужик пристраивается сзади. С каждым толчком ее нагого, оскверненного тела Граммель каменеет всё сильнее. Шлепок о ягодицы, вырванный клок золотых волос, еще шлепок. Что-то очень важное и живое медленно умирает в мальчике.

Но по-настоящему оно умирает лишь потом. Когда мужик торжествующе взрыкивает, насадив на себя Гримму в последний раз. Когда сестра вымученно улыбается Граммелю искусанными губами… И лезвие ножа, быстрое, что отблеск солнца на зеркале, рассекает ее вспотевшее горло.

Агония сестры, тщетно зажимающей шею. Кровь бежит к нему, мчится под кровать, словно просит о помощи. Пачкает обложку «Алхимика». Тычется струями в порезанную ладонь. Его кровь мешается с ее. Гримма сучит ногами по окровавленным доскам, размазывая по ним красное. Золотые волосы липнут к полу, наливаясь багрянцем.

Когда звякает, застегиваясь, бляшка ремня, а гигантские башмаки уходят прочь, Граммель вылезает наружу. Поскальзывается на клейком полу, падает, ползет к сестре – и обнимает голое, еще теплое тело. Ему чудится, что она только поранилась и всё можно исправить: заштопать горло, как мамкины чулки, или скормить волшебных пилюль со страниц «Алхимика»… Он зовет сестру, целует губы, соленые от пота, крови и слез.

Но глаза сестры не видят его. И не увидят никогда.

– Не-е-ет! – Комнатушка взорвалась пронзительным воплем. – Гримма!

Граммеля увлек вихрь образов. Закрутил, придушив, и голова пошла кругом. И в тот же момент он вновь стоял перед палатой Беатриши Аннешволь. Скулы ломило от того, с какой силой он вжал их в прутья решетки.

– Только не моя девочка! Не может быть!

Грам еле успел отпрянуть, когда мать опрокинула табурет, и с ужасом понял: она меняется.

Старуха с трудом разогнулась, челюсти ее клацнули – и тут же обмякли. Вставные зубы горстью белых бусин рассыпались по плитке, и она проводила их удивленным взглядом. Но удивление было недолгим. Беатриша Аннешволь обернула к сыну голову.

Она еще напоминала прежнюю себя: пучок седых волос с черепаховым гребнем, блеклые глаза в месиве морщин, желтоватая кожа, натянувшаяся на острых скулах. Но ниже носа старухи теперь чавкал бесформенный мешок плоти, переходящий в раздутый, как у жабы, зоб на месте шеи. Мешок то надувался, то опадал в такт ровному дыханию матери. Внутри он казался шершавым от полчищ маленьких крючьев.

– Гр-рим-хла, – прохлюпала мать, сгорбившись диким зверем.

Граммель знал: однажды бес возьмет над ней верх, но не подозревал, что сам укажет тому путь наружу.

Одни профессора утверждали, что Беатриша обратится в кульмыху, как печально известная графиня Клаугет, мол, это форма блудниц. Другие – что станет псыжкой, потому как не утратила озорства юности. Но старая потаскуха провела всех.

– Ты не имела права сходить с ума, мама. – Он смахнул слезы. – Ты должна была держаться ради меня!

– Гр-рим-ма-а-а…

Беатриша согнулась в три погибели, и что-то в ней забурлило. А когда распрямилась вновь, ее зоб был большим, что свинушье брюхо.

Зловонная струя гноя излилась из ее пасти. Врезавшись в прутья решетки, жижа хлынула сквозь, прочертив всю прихожую до самого выхода. Граммель отскочил в последний момент, больно ударившись о стену.

Он не помнил, как выскочил в коридор, как дрожащими руками захлопнул дверь за собой. Он думал только о том, что впредь не сможет говорить с матерью. Ведь теперь Беатриша Аннешволь – одержимая типа «харкающий», или, как говорят дикари, «ихорник».

Сердце Граммеля бешено колотилось. В ушах стоял шум, а пальто стало дырявым от брызг едкого гноя.

– Господин Аннешволь, вы в порядке? – Зажимая нос рукавом мантии, подбежала санитарка Мазена. – Двуединый, что за запах…

Несло гнилью и дерьмом, но глаза Граммеля слезились не от смрада.

– Вам нужно срочно промыть лицо! – закудахтала Мазена.

– Передай начальству, жемчужная моя, – лицо санитарки расплывалось, – чтобы срезали матери эту… штуку. И в следующий раз приковали… кх-ха, покрепче.

Даже сквозь пленку на глазах он видел, как широко распахнут напомаженный рот девки. Но ему побоку. Он будет говорить с матерью, даже если она не сможет отвечать.

Предыдущая главаГлава 14 из 23Следующая глава