К книге
Королева МаргаритаКровь
49%
Кровь
18

Заговор моего мужа и Франсуа – попытка устроить побег в Седан и возглавить протестантов – оказался роковым для всех. Его раскрыли. Генриху, брату и принцу Конде бежать не удалось. Мать отослала Конде в Пикардию, а моего мужа и Франсуа в своей карете увезла в Венсенский замок.

Я до сих пор не знаю, кто именно их предал. Может, кто-то из их помощников оказался тайным слугой матери. Может, Генрих в постели сболтнул лишнее, и мадам де Сов предупредила мать… В заговор было вовлечено слишком много людей, неудивительно, что среди них оказался предатель.

Это уже не внутреннее дело нашей семьи, как раньше, когда мне удавалось предотвратить очередную авантюру с побегом. Это серьезный заговор, в случае успеха которого во Франции полностью изменилась бы расстановка политических сил, потому что протестантов возглавили бы мой муж и брат. Протестанты и так доставляют Карлу и матери множество хлопот – они овладели несколькими городами на юге, и Ла-Рошель опять восстала…

Узнав о готовящемся побеге, мать немедленно предупредила Карла. Он, измученный собственным нездоровьем и раздраженный постоянными беспорядками в стране, вышел из себя и в приступе ярости приказал наказать всех, кто в этом замешан. Арестовали многих, в том числе Ла Моля и Коконнаса. Коконнаса оставили в Венсене, а Ла Моля сразу после ареста увезли в Париж, в тюрьму Консьержери.

Говорят, в Консьержери, в башне Бонбек, заставят заговорить даже мертвого. Там не допрашивают без пыток, оттуда постоянно доносятся вопли, наводящие ужас на весь Париж. Я с трепетом думаю об этом – впрочем, убеждаю себя, что пока бояться нечего: ведь для допросов с пристрастием нужны серьезные основания, а Ла Моль будет все отрицать.

Но я недооценила тамошних палачей. Если бы Ла Моль был единственным заговорщиком, все бы обошлось – он действительно отрицал все обвинения и упорно молчал. Молчал на первом допросе в Пасхальное воскресенье, и когда через несколько дней ему показали письмо Франсуа, герцога Алансонского, сказал, что не узнает почерк…

Из заговорщиков первым все выдал некий Туртэ – не смею его судить и тем более осуждать, его жестоко пытали. Не знаю, от него или от кого-то другого прозвучало, что заговор организовали принцы. Эти сведения повлекли за собой разбирательство в суде парламента.

Мать сама допрашивала моего мужа и Франсуа, и одна, и с судебными комиссарами. Она почти наизусть знает «Государя» Макиавелли и считает себя непревзойденным мастером в искусстве манипулировать людьми. На Франсуа это подействовало – он растерялся, запутался, начал давать противоречивые показания. Но, думаю, из того, что он сообщил, мать не узнала ровным счетом ничего нового. А от моего мужа ей не удалось добиться вообще ничего, как она ни старалась. Комиссары, выслушав его ответы, не смогли скрыть своего восхищения их изяществом и логикой. Дело в том, что защитительную речь для Генриха составила я – заранее, по его просьбе.

Кроме того, я предоставила в распоряжение мужа мою любимую горничную Ториньи. Она одна стоит нескольких слуг, потому что понимает все просьбы с полуслова и обладает на редкость добрым и мягким нравом – именно такой человек требуется моему мужу сейчас.

Впрочем, судьба мужа меня пока не слишком заботит: ему ничего не сделают; все, что ему угрожает, – это скука, унижение из-за ареста и досада от очередного провала. Неприятно, но не смертельно. Франсуа здесь, в Венсене, с него не сводят глаз, но и только.

А вот Ла Моля нужно спасать. Я захотела его увидеть и узнала, что королева-мать приказала содержать его в полной изоляции. Я не решилась настаивать на свидании и поспешила к Франсуа.

– Мой брат, что делать? Я хочу видеть Ла Моля, хотя бы передать ему письмо! Можно подкупить охрану, но если мать узнает…

Франсуа замотал головой.

– Дорогая сестра, умоляю вас, потерпите! Это может все испортить! Да и к чему вам видеть его сейчас?

Я с укором посмотрела на него.

– Я его люблю.

– Да, да, я о другом… О том, что делу это не поможет. Если вы станете искать встречи с Ла Молем, это станет известно матери, и… Сами подумайте…

Я вздохнула.

– Вы правы, дорогой Франсуа. Но я не нахожу себе места. Я так боюсь за него!

– И я боюсь! Ну потерпите – потерпите ради него! Его и так пытаются сделать главным обвиняемым, а если еще и вы привлечете к нему внимание…

– Что значит «главным»? – вспыхнула я. – На каком основании? А как же Коконнас, Граншан и Ла Нокль? Как же Монморанси, Торе, Буйоны, Тюренны и все прочие? Они уже не в счет?

– Тише, дорогая сестра. Вы же и сами понимаете, что этот суд не стремится к справедливости, иначе я не имел бы удовольствия беседовать с вами сейчас, а сидел бы в Консьержери.

– Но как нам быть? Франсуа, вы должны спасти Ла Моля!

– Для начала кто-нибудь спас бы меня самого… Что я могу поделать?

– Вы многое можете! – Я говорила тихо, но мои глаза, должно быть, сверкали, я дрожала от волнения. – Вы можете, можете заступиться за Ла Моля – пожалуйста, Франсуа, это же ваш долг!

– Я и так постоянно прошу за него! Не рвите себе душу… Ла Моль и сам делает все, чтобы спасти свою жизнь. Он молчит, и никакие провокации на него не действуют. До чего же он умен! – Франсуа наконец оживился, придвинулся ко мне. – Знаете, что я думаю, Маргарита? Если так и дальше пойдет, обвинение против него просто рассыплется. У них не окажется доказательств, а мы все станем просить за него – и в конце концов его помилуют!

– Верно… Я, вы, английский посол – мы все за него просим. Какое счастье, что Гиацинт в свое время понравился королеве Елизавете!

– Да, да, именно! И в конце концов его помилуют, – повторил брат. – Вот увидите! Нужно просто пережить эти тягостные дни.

Я улыбаюсь, чтобы не расстраивать Франсуа, но внутри все холодеет от простой мысли, что доказательства вины Ла Моля можно придумать, было бы желание… Только произнести это не решаюсь – боюсь спугнуть и без того неверную удачу и погасить трепещущую надежду.

Я шла по коридору и случайно встретилась с матерью. Ее невысокая полноватая фигура в черном платье показалась мне зловещей еще издали. Мать остановилась и посмотрела на меня своими чуть прищуренными глазами так, что мне стало холодно, – но я обратилась к ней со всей возможной мягкостью:

– Матушка, а я как раз шла к вам.

– Чего вы хотели, дочь моя?

– Вновь умолять вас о милости к месье де Ла Молю. Вы знаете, какой это достойный дворянин. За него просим не только мы – месье английский посол также взывает о милости и снисхождении к нему, потому что к сьеру де Ла Молю чрезвычайно благоволит ее величество королева Елизавета I.

– Да, я знаю об этом, и посол сам говорил со мной об этом. Но отчего вы просите меня, Маргарита? Теперь все будет зависеть от результатов следствия.

Что-то насторожило меня в ее словах.

– Теперь?…

– Да, теперь, когда месье де Ла Моля подозревают в покушении на короля.

Мне стоило большого труда овладеть собой.

– Я убеждена, матушка, что это навет, оговор. Такого просто не может быть! Месье де Ла Моль неспособен…

– Я тоже не хочу в это верить, дочь моя. Но у него нашли восковую фигурку с воткнутыми в нее иглами. Это может свидетельствовать о попытке уничтожить короля с помощью черной магии. Вы и сами видите, что здоровье Карла ухудшается с каждым днем.

– Я молюсь о его здоровье! Будем надеяться на лучшее, матушка. Я убеждена, что справедливость восторжествует.

– Я сделаю все, чтобы она восторжествовала, дочь моя.

Господи, спаси Ла Моля! Вернувшись к себе, я упала на колени и стала молиться, пытаясь унять невыносимый страх. Покушение с помощью колдовства не нуждается в доказательствах. Но надежда еще есть – Ла Моль до сих пор цел и невредим. Многих заговорщиков пытают безо всякой жалости, а его не трогают. Думаю, причина в том, что он слишком известен и популярен при дворе, и многие за него просят. Но что будет теперь, не знаю, не могу даже представить – ведь обвинение в обычном заговоре даже вполовину не столь опасно, как это новое обвинение в колдовстве.

Кто мог дать Ла Молю злосчастную фигурку из воска, мне стало ясно сразу: конечно, это флорентиец Козимо Руджиери, которого матушка когда-то привезла с собой из Италии. Астролог и чернокнижник, к которому весь двор обращается за магическими услугами, точнее, обращался: Руджиери был близок кругу Франсуа, а теперь исчез – сбежал. Если его не найдут, обвинение можно будет опровергнуть. Хотя Карл очень болен, и если ему станет хуже, то никакие доводы здравого смысла не подействуют… А если Руджиери поймают, все будет зависеть от его слов. Немного утешает то, что этого флорентийца-колдуна боится весь двор. Небольшого роста, черноволосый и с черной бородой, он одним своим обликом, в котором есть нечто дьявольское, внушает суеверный страх.

Раз все так или иначе зависит от Карла, я решила прямо попросить его о прощении – только его слово способно гарантировать Ла Молю жизнь. Но нашла Карла больным и раздраженным, как всегда в последнее время, и все, чего мне удалось от него добиться, – это очередного приступа гнева.

– Я ничего не знаю об этом и не желаю знать! При этом проклятом дворе жить нельзя без заговоров! Очень надеюсь, что на этот раз никто не уйдет от наказания!

– Сир, этот заговор – навет, призванный очернить правосудие! Навет, из-за которого под подозрением оказались невиновные. Сьер де Ла Моль…

В глазах Карла сверкнула молния.

– Повторяю, я ничего не желаю об этом знать, Марго! Надеюсь, эта история поможет вам выбросить этого провансальского хлыща из головы раз и навсегда! Желаю вам сделать это как можно скорее! И не говорите мне больше ничего, я не желаю ничего слушать! Оставьте меня! – вдруг заорал брат, оттолкнул стул, возле которого стоял, и сам ушел, хлопнув дверью.

Я вспомнила тон, которым Анжу перед отъездом говорил о Карле – так говорят о человеке, который обречен. Да, он сильно сдал. Эти вспышки гнева – вовсе не проявление деспотизма. Это проявление слабости. Карл бледен и постоянно кашляет кровью. Я не могу сдержать слез. Надо молиться, это поможет…

Мы с Франсуа везде повторяем, что Ла Моль ни в чем не виноват и его нужно помиловать и отпустить, и с трепетом ждем новостей. Двадцать третьего апреля пришла весть, что Козимо Руджиери арестован – все это время он прятался где-то в пригороде Парижа.

Еще несколько дней проходят в полной неизвестности. Я не могу понять, как идет следствие, – никто ничего не сообщает. Лицо матери всегда непроницаемо, а в эти дни она ровна и даже любезна со мной и Франсуа. Боюсь, что это не к добру…

Гиацинта арестовали в тот самый день, на который был запланирован неудавшийся побег – десятого апреля, в Страстную субботу. Меня все больше пугает этот арест на Страстной неделе. Я молюсь за Гиацинта, но, когда во время молитвы смотрю на крест, мне представляется не избавление и свобода, а терновый венец. Приходят мысли о терпении и необходимости идти до конца, каким бы трудным ни оказался путь. Свечи горят ровно, смиренно, и капли тающего воска похожи на слезы.

Весенний дождь, вечер. Свежий, ароматный воздух, острый запах мокрой листвы. Я стою у окна и смотрю в медленно сгущающиеся сумерки. Гиацинт, что с тобой сейчас? Мне так хочется верить, что впереди нас с тобой ждет свобода и счастье! Но почему-то я никак не могу этого представить. Счастье слишком далеко, оно тонет в ослепительно ярком свете, какого не бывает в этом мире. А здесь – лишь пасмурная ночь и запах дождя.

На следующий день, двадцать девятого апреля, я пришла к Франсуа, надеясь услышать хорошие новости, но увидела, что брат очень бледен и нервно теребит манжет своей рубашки. На нем темный костюм, выглядит Франсуа, как всегда, не слишком аккуратно – любая одежда словно стесняет его.

На мне роскошное платье из алого испанского бархата с золотым шитьем и парчовой отделкой и украшения в тон. У меня идеальная прическа, моя любимая, она мне очень идет. Я так долго убеждала себя не впадать в отчаяние, и специально оделась как можно лучше – это всегда придает мужества…

– Не знаю, что делать, Маргарита, – тихо произносит Франсуа. Я смотрю в его глаза и вижу в них смятение.

– Франсуа?… – вопрос замирает на моих губах, я опускаюсь в кресло.

– Ла Моль и Коконнас – главные обвиняемые… в заговоре против короля и государства. Все решится уже вот-вот. Ла Моль молчит, ни в чем не признается, он молчал даже на очной ставке с Коконнасом – а тот заговорил почти сразу… Но боюсь, что и мужество Ла Моля теперь уже не поможет, все бесполезно…

– Почему? Руджиери в чем-то признался?

– В том-то и дело, что нет. Просто, видимо, так было решено… решено заранее, понимаете? Восковая фигурка… Вот и все, что нужно! Как просто! – сказал Франсуа с невеселым смешком, от которого по моему телу побежал холод. – Не удивлюсь, если матушка давно поручила Руджиери подставить Ла Моля, и он продал или просто отдал ему эту фигурку как невинный пустячок. Наболтал что-нибудь, а Ла Моль и не подумал, что это опасная вещь. Весь двор балуется магией, и Ла Моль наверняка бывал у Руджиери…

– Я никогда не слышала об этом.

– Ее могло и вовсе не быть, этой фигурки, – убитым голосом продолжал Франсуа. – Просто кое-кому очень хочется уничтожить Ла Моля. Ну еще бы… ведь он мой фаворит, мой главный помощник, моя правая рука! Это он во всем виноват, это он уговаривает меня бежать, чтобы потом отобрать власть у моих драгоценных старших братьев! А я только об этом и думаю, мерзавец и предатель!

Брат совершенно прав, только у Ла Моля есть еще одна вина: он осмелился любить меня…

– Франсуа, я сейчас же пойду к Карлу и прямо попрошу его помиловать Ла Моля. Не стану ни в чем убеждать, доказывать, что он невиновен, – просто попрошу о милости. Уверена, что Карл согласится! Да, он вспыльчив, но он всегда был добр ко мне, он согласится! Я буду умолять его, он не откажет!

Я поспешила в королевские покои – но Карл не пожелал меня видеть. Вот тогда меня охватило настоящее отчаяние. Захотелось немедленно помчаться в Париж, в Консьержери, добиться свидания с Гиацинтом – подкупить охрану, отдать все, что у меня есть, только бы увидеться с ним еще раз… Но я осталась в Венсене, чтобы успеть броситься в ноги королю, если будет вынесен обвинительный приговор.

Его в самом деле вынесли очень скоро, через считаные часы – в ночь на тридцатое апреля. Никому не пожелаю испытать то, что испытала я, когда услышала этот приговор. Ла Моля должны обезглавить, рассечь тело на четыре части и повесить у четырех ворот Парижа, а голову выставить на башне позора на Гревской площади. А перед этим было велено подвергнуть его пытке, чтобы выяснить все подробности заговора «против короля и государства». Казнь назначили на завтра – значит, уже этой ночью или утром…

Я прибежала к Франсуа. Его лицо было белее воротника. Я пыталась оставаться спокойной, но больше не могла сдерживать рыдания.

– Сделайте что-нибудь, милый Франсуа, сделайте что-нибудь, только остановите это! Остановите это, умоляю вас!

У меня подкосились ноги, и я опустилась на пол. Франсуа бросился ко мне.

– Сестричка, поднимитесь, пожалуйста! Маргарита, встаньте, не плачьте так! Сядьте, вот, выпейте вина… сейчас… Вам плохо… Сейчас станет лучше…

Он налил мне полный бокал и заставил выпить. Я перевела дыхание.

– Я… я знаю, что делать, – сказал он с несвойственной себе твердостью. – Остается только одно. Для Карла я – никто. Но мать… Если она попросит, Карл согласится. Матушка – наша с вами последняя надежда, Маргарита! Я сейчас пойду к ней и буду умолять ее помиловать Ла Моля – чтобы она умоляла короля.

– Но если…

– Я не уйду от нее, пока она не согласится! – горячо перебил Франсуа. – Я встану перед ней на колени, я готов валяться у ее ног. Мне уже все равно – пожалуйста, я готов, и даже не сочту это унижением… Она не может просто так взять и убить его!

– А если она откажется пощадить?

– Тогда буду просить хотя бы отменить публичную казнь. Попрошу, чтобы казнь была в камере. Пусть весь Париж думает, что Ла Моля казнили, пусть весь мир так думает – может, на помилование без огласки они с Карлом согласятся? Зачем им его жизнь?

– Да поможет вам Бог, – вымолвила я.

Франсуа поспешно ушел. В ту ночь он умолял мать и в самом деле встал перед ней на колени. Она, видимо, не ожидала такого – после этого она наконец согласилась ходатайствовать за Ла Моля перед королем. Довольно долго беседовала с ним и наконец сообщила, что Карл согласился отменить публичную казнь. Но казнь все равно будет…

Я больше не могла никого видеть и ушла к себе. Раскрыла окно – ночь ясная, в небе блестят прекрасные звезды. А сколько боли здесь, на земле! Гиацинт… Я почувствовала, когда тебя начали мучить – и поняла, что находиться рядом с тобой в застенках Консьержери мне было бы легче, чем ощущать твои страдания и быть далеко от тебя, не в силах помочь. Я знаю, что за адскую боль тебе пришлось испытать. Каково это – снова и снова собирать волю, заставляя себя не подчиняться мучениям и страху! Каково не слушать вопль собственного тела, беспомощного, беззащитного перед палачом и его инструментами! Не слушать отчаяние, не верить безысходности!.. Чувствуешь ли ты, что я молюсь за тебя? Я с тобой, я каждую секунду с тобой – и ничего не могу для тебя сделать… А ты, наверное, еще надеешься на милость короля, ты до последнего будешь ждать добрых вестей…

Каждый настоящий мужчина способен ответить на вызов судьбы, если понадобится. Есть те, кто счастлив испытать свои силы, как прирожденный боец счастлив, когда предстоит битва. Я много раз видела накануне битв глаза мужчин, любящих воевать. В них было нетерпение, был азарт… А есть совсем другие люди, не созданные для битв, для риска, для того, чтобы доказывать свою смелость и мужество. Их Фортуна не балует, не заигрывает с ними – она ждет до поры, а потом спрашивает с них сразу за всю жизнь, спрашивает беспощадно, по самому высокому счету. И в бою с Фортуной они побеждают не ее и не других людей, а только самих себя. Их мужество – это мужество идущих на казнь. Можно молить о пощаде, можно гордо молчать – приговора это не изменит, но тем труднее и дороже выбор оставаться мужественным. Я уверена, что ты никого не оговоришь и не предашь. Мое сердце разрывается…

Коконнасу вынесли такой же приговор, как тебе. Гонец с приказом короля об отмене публичной казни уехал в Париж. Уже светает.

Мысли путаются… Я до сих пор не могу проститься с надеждой. Она все еще теплится – безумная надежда на то, что Карл окажется добрее, чем он есть, и его гонец вместе с отменой публичной казни привезет тебе помилование. Я знаю, что приговоренных к смерти пытают безо всякой пощады, но, что бы с тобой ни сделали, пока ты жив – еще есть надежда…

Я думала, что уже ничего на свете не может быть страшнее этой уходящей ночи – но наступивший день тридцатого апреля оказался намного страшнее.

В этот день я узнала, что гонцу с королевской депешей, спешившему из Венсена, пришлось остановиться у ворот Сент-Антуан – они оказались закрыты. Не знаю, почему он тут же не поскакал во весь опор к воротам Тампль, кто задержал его. Карл неспособен на подобное коварство, и я до сих пор боюсь поверить, что это не роковая случайность и такой приказ был отдан матерью заранее… Какой бы ни была причина, гонец не успел.

Ла Моля допрашивали несколько часов, он чуть не умер от пыток. Говорили, что он умолял судей дать ему возможность испросить милости у короля и клялся, что никогда даже в мыслях не покушался на его жизнь, что восковая фигурка изображала не мужчину, а женщину, его возлюбленную «из Прованса» – кого именно, он, конечно, не сказал…

Коконнаса тоже измучили допросами, но физически он был гораздо крепче Ла Моля. Рассказывали, что после допроса он с досады топнул ногой – руки у него были раздроблены – и сказал с вызовом: «Господа, вы видите – мелких сошек наказывают, а сильные мира сего, даже виноватые, остаются на свободе!» – и назвал нескольких именитых заговорщиков: Монморанси, Буйона, Торе, Тюренна – только это уже никого не интересовало, поскольку суд сам назначил виновных в соответствии с волей королевы-матери. Едва допрос окончился, Ла Моля и Коконнаса передали палачу, тот связал их и без промедления повез на Гревскую площадь, где спешно доделывали эшафот.

Поглазеть на казнь собралось невероятное множество людей, словно весь Париж пришел туда. Не только площадь – все окрестные улицы были заполнены народом, кареты и даже всадники не могли проехать.

Ла Моль находился в полуобморочном состоянии и непрестанно молился. Уже на эшафоте его снова спросили о сообщниках – он лишь повторил то, что говорил раньше, назвал Грантри, Граншана, Ла Нокля, о которых и без того было известно, что они заговорщики, и подчеркнул, что Козимо Руджиери невиновен и ничего о заговоре не знал. После этого Ла Моль попросил отдать его долги и заплатить его слугам. Уже стоя на коленях перед плахой, сказал:

– Помилуй меня, Боже и Пресвятая Дева! Поручаю свою душу молитвам королевы Наваррской и других дам.

Едва он произнес это, палач отрубил ему голову одним ударом – и настала очередь Коконнаса.

Когда палач, следуя приговору, стал разрубать тело Ла Моля на части, обнаружил, что Ла Моль одет не в обычную рубашку – на нем была освященная рубашка Шартрской Божией Матери.

В сердцевине яблока уютно семечкам, как уютно младенцу в материнской утробе. У каждого события есть своя сердцевина, и в каждом мгновении можно найти незримое убежище, чтобы отдохнуть, отдохнуть хотя бы немного.

Когда нужно выглядеть безупречно, а душу раздирает страдание, спасение в улыбке, равнодушии. Или в мелочи, дорогой сердцу, за которую можно ухватиться и держаться, как утопающий держится за осколок корабля, за последнюю надежду. Думать только о ней, а все остальное делать механически. Постоянное мучительное напряжение воли – ну и что… Одним тяжелым днем больше в этой жизни, полной испытаний. Разве это имеет какое-то значение?

Взошедшему на эшафот убежище – плаха. Зевакам, собравшимся на площади поглядеть на кровавое зрелище, при виде плахи становится так страшно, что они бледнеют и замолкают. А для приговоренного она – последнее прибежище. Когда тебе некуда идти и неоткуда ждать помощи, даже холодный камень становится мягче пуховой перины, потому что ты ищешь у него защиты, в которой тебе отказали люди. Это одна из самых страшных тайн этого мира, тайна, известная только палачам и их жертвам: самое тяжелое и ужасное, несущее смерть, в последний миг становится самым близким. Тюремные стены, орудия пытки, доски эшафота, меч, руки палача… Гиацинт, мой Гиацинт!

В день твоей казни меня спасли молитвы, которые я повторяла почти бездумно, но каждое слово которых по капле вливало в мою душу покой и надежду на то, что Господь встретил тебя и будет с тобой, успокоит твою боль, исцелит твои раны. Тюрьма, страшное обвинение, истязания, эшафот, гибель на глазах у всех, позор, бесчестье – нет, этого ты не заслужил! Бог вознаградит тебя за напрасные страдания. А здесь, на земле, где с тобой обошлись столь жестоко, пусть хотя бы память твоя будет чиста, а твое имя навсегда останется синонимом верности и мужества. Пусть будет так! Я буду всегда молиться об этом…

Мы с герцогиней Неверской сделали все, чтобы спасти Ла Моля и Коконнаса от насмешек и поругания: выкупили их головы у палача и сами похоронили их в часовне Сен-Мартен, в освященной земле.

Когда я взяла твою голову в руки, слезы закапали у меня из глаз. Нет слов, чтобы это передать… Я не смогла увидеть тебя после ареста, не смогла быть рядом с тобой во время казни, и все, что я могу сейчас, – это провести рукой по твоим прекрасным волосам и поцеловать тебя в холодные губы. Твои последние слова были обо мне… Ты просил молиться за тебя – а значит, просил о спокойствии и тишине. Спасибо, любимый мой! Только твои слова были способны прекратить бурю в моей душе. Как хочется верить, что там, в вечности, ты почувствуешь мой прощальный поцелуй и мою любовь – ведь я до сих пор чувствую твою…

Высокое темное небо. Ветер качает деревья у ворот, где нас с герцогиней Неверской ждет карета. Я запахиваю накидку. От слез огни факелов вздрагивают и расплываются. Прощай…

Мы возвращаемся во дворец по ночному Парижу. Карета подрагивает, за окнами – темнота, спящий город, такой будничный. Я начинаю понимать, что теперь – действительно все. Дверь за тобой закрылась. Тебя больше нет здесь.

Анриетта смотрит на меня, ее глаза блестят:

– Мой Аннибал так хотел жить! А теперь мне придется одной жить за нас двоих! Как это несправедливо, мадам!

Вчера была казнь, а сегодня в Лувре устроили бал. Мы с герцогиней Неверской надели траур, черные платья, и многие придворные смотрят на нас с восхищением. Особенно на меня. Они думают, что это неслыханная смелость для королевы – не скрываясь, носить траур по любовнику. А мне кажется, что это ничтожное, наименьшее проявление моего горя. Мне хочется лечь и забыться, хочется, чтобы больше ничего не было, никогда. Хочется прогнать всех, убежать к себе, упасть на постель, на которой мы с Гиацинтом провели столько счастливых минут, и рыдать в голос. Хочется взвыть на весь дворец: «Люди! Что вы сделали! Вы убили мою любовь! Убили…» Во мне все вопит от боли, но я не могу это выразить ничем, кроме черного платья… Ничего, я дотерплю до ночи, сброшу с себя тесные одежды, сотру с лица белила и помаду, прикажу задернуть шторки балдахина, зароюсь лицом в подушки и буду плакать, пока не лишусь сил.

Неужели можно вынести такую несправедливость? Видимо, можно. Жизнь продолжается. Кажется, что больше ничего не будет, что мир не вынес мучений и погиб, все закончилось… но все продолжается. Реальность не позволяет погрузиться в горе настолько, чтобы совсем забыть о ней. Наступает утро нового дня, и волей-неволей приходится жить дальше, и жизнь вновь берет свое. Ушедшие занимают свое место во снах и воспоминаниях, а внимание и силы обращаются к тем, кто остался рядом.

Постепенно боль сделалась глуше и начала понемногу утихать. Но все же мне кажется, во мне что-то необратимо изменилось тогда. Может быть, сломалось… Эта рана будет болеть всю жизнь. Когда настанет следующий апрель, я вспомню и переживу заново это мучительное ожидание, молитвы, ужас, надежды на спасение, слезы бессилия, день твоей казни – и почувствую в сладком весеннем воздухе привкус горечи. Лето оживит память о наших встречах, каждый хмурый день напомнит, как мы вместе слушали дождь. Пустые дворцовые коридоры сохранят звук твоих шагов… Угрюмые башни Консьержери и Гревская площадь отныне тоже будут говорить мне о тебе. Далекий Прованс для меня навсегда останется твоим, о тебе напомнит запах лаванды… Наш любимый танец, строчка из Ронсара, раскрытая книга на столе, серый бархат, чья-то походка, похожая на твою, – тысяча воспоминаний везде, во всем… Утренняя звезда…

Не знаю, смогу ли я когда-нибудь смотреть на ясный блеск Венеры с той же чистой радостью, как прежде. Мне кажется, что отныне ее ласковый свет всегда будет напоминать мне о том, как жесток этот мир, как он боится любви – и как беззащитна и непобедима любовь, озаряющая его своим небесным сиянием.

Предыдущая главаГлава 18 из 37Следующая глава