Монахиня, изгнанница, святая, ведьма.
Она не спала с рассвета, ухаживая за больными, возлагая руки на тех, кто просил, и готовя отвар для тех, кто не мог есть сам. «На это короткое время я на своем месте, — подумала она. — Они снова будут меня обожать и бояться, когда крозатс уйдут. А до тех пор я нашла свое место».
Она вышла из пещеры и пошла в лес на поиски трав, остановилась у ручья, чтобы постирать льняные тряпицы для перевязки ран. После этого она сняла повязки со своих рук и промыла их в воде. Она прикусила губу, чтобы не вскрикнуть от боли.
Таким же образом она промыла раны на ногах. Закончив, она снова их перевязала, надела сапоги и, хромая, пошла обратно к пещерам, где, как она знала, найдет Филиппа, который, как всегда в это время дня, кормил и поил своего коня.
Она некоторое время наблюдала за ним, прежде чем дать ему знать, что она здесь. Он растирал свою большую арабскую кобылу и что-то шептал ей, работая.
— Зачем вы это делаете? — спросила она, выходя из тени. — Зачем вы разговариваете с лошадью? Она вас не понимает.
— Она прекрасно понимает. Может, не в политике или религии, но она понимает тон моего голоса и прикосновение моей руки.
— А она может вам отвечать?
— Можете смеяться надо мной, если хотите. Но она может дать мне знать, когда устала или когда больна, и она чувствует беду раньше меня. Когда мы скачем, мы единое целое, я чувствую каждую мельчайшую дрожь и напряжение в ее мышцах, и клянусь, она чувствует то же самое от меня. Будь она мужчиной, стала бы добрым другом. Будь женщиной — стала бы женой.
Фабриция покачала головой. Он был сложным человеком: по словам Раймона, мастер военного искусства и убийства, и в то же время поглощенный поиском смысла жизни и любящий грубое животное, как отец — дитя.
— Вы думаете, у нее есть душа?
— Я знаю это. Но если бы вы спросили меня о людях, которые выкололи глаза моему оруженосцу, то я не был бы так уверен. Что привело вас сюда этим прекрасным утром?
— Мне нужна ваша помощь.
— Я к вашим услугам. — Он бросил полотенце, в последний раз потер морду кобылы и дал ей горсть сена. — Могу я спросить, чего вы желаете?
— Отец Марти умирает и желает принять консоламентум. Ему нужны добрые христиане в качестве свидетелей.
— Я бы не назвал себя добрым христианином.
— Я бы тоже. Но придется обойтись вами.
*
Когда он поднимался за ней по склону, он спросил, почему священник принимает последнее утешение от еретика.
— Потому что он умирает. Он не хочет умереть без отпущения грехов.
— Но он католический священник. Я знаю, что это лишь другое слово для лицемера, но зачем ему искать спасения своей бренной души у еретика?
— Вы называете катаров еретиками, сеньор, но они почитают Христа так же, как вы или я. То, что они не любят Папу, не значит, что они не любят Бога. Кроме того, здесь нет священника, чтобы совершить над ним соборование, так что у него нет выбора.
— И эти Добрые люди сделают это?
— Они никому не откажут в последнем утешении. Конечно, будь отец Марти на их месте, он бы сделал это, только если бы у них были деньги, чтобы заплатить. В этом и разница.
Отец Марти, казалось, за ночь усох. Плоть его усохла, и оттого глаза, казалось, стали больше в черепе. Он улыбнулся им, когда они опустились на колени слева от него, а с другой стороны — катарский священник Гильем Виталь и его спутник.
— А что остальные? — спросил Филипп. — Никто из других крезенов к нам не присоединится?
Она покачала головой.
— Они его ненавидят, — прошептала она. — Они считают, что это притворство. При жизни он бесчестил их женщин, забирал первые плоды урожая и брал с них плату за каждую исповедь, за каждые роды. У него здесь нет друзей, кроме нас, бедняга.
Виталь зажег несколько свечей вокруг тела отца Марти.
— Брат, — сказал он. — Желаешь ли ты принять нашу веру?
— Да, отец. Воля у меня есть; молю Бога дать мне сил.
Виталь поднял глаза на Фабрицию и Филиппа.
— Добрые христиане, мы молим вас во имя любви Божьей даровать ваши благословения нашему другу, здесь присутствующему.
— Отче, — пробормотал отец Марти, — моли Бога привести меня, грешника, к доброму концу.
— Да благословит тебя Бог, сделает добрым христианином и приведет к доброму концу.
— За всякий грех, что я мог совершить, мыслью, словом или делом, я прошу прощения у Бога, Церкви и всех здесь присутствующих.
— Да простят тебе Бог, и Церковь, и все здесь присутствующие эти грехи, и мы молим Бога отпустить их тебе.
— Я обещаю посвятить себя Богу и его Евангелию, никогда не лгать, никогда не клясться, никогда не иметь дела с женщиной, никогда не убивать животных, никогда не есть мяса и питаться лишь плодами. Кроме того, я обещаю никогда не предавать своей веры, какая бы смерть меня ни ждала.
Виталь протянул свиток Евангелия от Иоанна, и отец Марти прикоснулся к нему губами. Затем он и его спутник возложили свои правые руки ему на голову.
— Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твое. Да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш духовный даждь нам днесь, и избави нас от лукавого.
Он обвязал голову отца Марти плетеной лентой и преподал своему спутнику поцелуй мира. Тот, в свою очередь, передал его Филиппу, а Филипп легко поцеловал Фабрицию в щеку. Наконец, она наклонилась и поцеловала отца Марти в лоб.
— Новообращенный должен есть лишь хлеб и воду в течение сорока дней своей эндуры[12], — сказал Виталь Фабриции.
Отец Марти гоготнул.
— Я и сорока часов не протяну.
*
— Мне кажется, — сказал Филипп Фабриции, — вполне разумно просить человека на смертном одре отречься от женщин и мяса.
— Потому-то так мало кто принимает обеты до самого конца. Люди восхищаются Совершенными, может, даже хотят быть на них похожими, но обеты слишком суровы. Лишь немногие могут прожить так свою жизнь. Их религия мягка в том, что не осуждает нашу природу.
— А этот консоламентум? Он спасет его душу и отправит в рай?
— Вернет в рай. Без обетов его душа просто переселится в другое тело здесь, на земле, и он будет страдать, потому что страдание здесь неизбежно. Если мы любим, мы теряем. Если мы живем и счастливы, мы умираем. Это ловушка Дьявола.
Он коснулся ее руки в перчатке.
— А это что? Это дело рук Бога или Дьявола?
— Я не знаю, что это. — Она поморщилась от боли и остановилась, чтобы отдохнуть, оперевшись на него. Он помедлил, а затем обнял ее за плечи.
— Его здесь нет, — сказала она, легко коснувшись его груди.
— Чего нет?
— Вы носили за пазухой дамский гребень. Я нашла его, когда вас сюда только принесли. — Она обшарила его тунику. — Его нет.
— Он принадлежал Алезаис. Она была моей первой женой.
— Где он теперь?
— Его нет, как и ее.
— Вы его выбросили? Почему?
Он пожал плечами.
— Какой в нем толк?
— Что с ней случилось, сеньор?
— Она умерла, вот уже четыре года, рожая моего мальчика. Я был далеко, в крестовом походе.
— И вы все еще скучаете по ней?
— Каждый день. Я очень ее любил.
— Я никогда не любила мужчину, — сказала Фабриция. — Я не знаю, каково это.
— Хотите, чтобы я вам описал?
— Думаете, сможете?
Он притянул ее ближе.
— В Утремере, в пустыне, есть источники, где путники могут остановиться, найти покой, тень, пищу и воду. Иначе им не выжить в долгом переходе через пустыню. Это место, о котором постоянно мечтаешь, когда мучает жажда. Когда жара и путь сломили тебя, обещание такого места заставляет идти дальше. Когда ты наконец добираешься туда, там зелено и прохладно, и ты никогда не захочешь уходить. Такое место называют оазисом. Алезаис, она была моим оазисом.
Фабриция долго думала об этом.
Наконец:
— Однажды, — сказала она, — я бы хотела остановиться в тени у воды. Но не могу представить, как это может случиться. Вам повезло, сеньор, что вы знали, каков он, оазис.
Она поцеловала свои пальцы и приложила их к его щеке.
— Если бы только вы были подмастерьем каменщика, ищущим жену.
Она встала и оставила его.
Он долго сидел, думая о том, что она сказала. Он понял, что теперь не может вернуться, даже если Раймон найдет ему эскорт. Но и умирать он не хотел; по крайней мере, не завтра. Он даст себе еще один день, а потом подумает снова, как делал каждый день с тех пор, как его сюда принесли. Когда придет время убивать и быть убитым, он это поймет.