«Недостаток эгоизма есть недостаток таланта», — говаривал Бродский. Талант требует к себе повышенного внимания — он производит контент. Предназначение бездарных остальных, его, талант, обихаживать. Все просто.
После той беседы с Двинским я уехала на пару дней в город. Позвонила Славе и предложила ему подъехать. Я боялась в последний момент дать деру, и, чтобы не оставить своему малодушию ни единого шанса, выдула в одно лицо бутылку красного вина, потом разделась, чуть качаясь, предложила свое отражение пыльному зеркалу в прихожей.
После определенного количества алкоголя мы все к себе более снисходительны. Внутренне корчась от стыда, я впервые заставила себя взглянуть на собственное тело. И сказала себе: пусть оно неидеальных пропорций, но это молодое тело, а молодость — самый главный афродизиак, не так ли? Это физическое тело все равно никак не отправить туда и к тому, кого я на самом деле люблю, — заторможенно размышляла я. Застряв в этом времени, оно может послужить мне хоть чем-то. Эротического белья у меня не имелось, и слава богу — в сложные конструкции из пояса с чулками или корсета я бы в нынешнем состоянии и не влезла. А вот в папин старый махровый халат — легко. И, когда Славик позвонил в дверь, а я открыла, халат услужливо распахнулся, тем самым объявив ему программу сегодняшнего вечера.
— Ну, привет, — сказала я.
— Привет, — сглотнул он. — А я — вот — пиццу принес.
— Молодец. — Я взяла у него коробку и пошла было на кухню, но он настиг меня в коридоре. Обнял сзади и схватил за грудь.
— Боже, Ника, — зашептал он мне на ухо. — Наконец-то. Наконец-то.
Это нормально, не понять, хорошо ли тебе было? — думала я через полчаса, лежа в позе морской звезды в родительской постели. Надо мной колыхался потолок с мутной хрустальной люстрой. Это была страсть? Или торопливость и неопытность? Славик толкнул дверь спиной и вошел, неся в руках пиццу и два бокала. Вина осталось едва на глоток каждому. Прости, Славик. Я с трудом села и запахнула халат.
— Я разогрел пиццу в духовке. — Он устроился по-турецки рядом. Протянул мне кусок.
— Отлично.
— Проголодался, как волк. — Он и правда по-звериному вгрызся в свой кусок, скосил взгляд в мою сторону. — Ты как вообще?
— Нормально.
— Прости, я не понял, что ты… ну, девочка. Простынь, вон, испортили. Хочешь, я замою?
— Не надо. Тут все равно никто не спит. И не будет.
— Как не будет? А мы с тобой? — он улыбнулся, каким-то новым, хозяйским жестом провел пальцем мне по подбородку, стирая оставшийся там томатный соус, облизнул палец. Сама естественность. Я усмехнулась: вот он, новый уровень интимности. Привыкай, дорогуша.
— А мы будем еще вместе спать?
Он замер.
— Честно говоря, я рассчитывал еще на пару-тройку раз прямо сейчас. Но если тебе больно…
Мне не больно, хотелось мне сказать. Мне по большому счету даже не противно. Я просто пытаюсь оценить, что поменяют в моей жизни эти возвратно-поступательные движения. А то, что они поменяют, сомнений не вызывало. Но я была слишком пьяна, чтобы об этом серьезно поразмыслить. Я закинула в рот остатки пиццы, запила последним глотком вина. Протянула ему пустой бокал и опрокинулась на спину.
— Глубины стонут. В путь, друзья,
Еще не поздно новый мир искать.
Садитесь и отталкивайтесь смело [6].
— Ну ты даешь! — Славик на секунду исчез из моего поля зрения, — очевидно, пристраивал на полу бокалы. А потом его непропорциональная голова и узкие плечи вновь закачались надо мной. — Ты уверена, что в тебя можно кончать?
Я кивнула. Закрыла глаза.
— А надо — чтобы оставалась управляемой? — вновь раздался эхом мой собственный вопрос.
И совсем другое лицо встало из темноты под прикрытыми веками. Это лицо казалось знакомым и чужим одновременно: было ли дело в вертикальных зрачках? Что-то из распространенного детского кошмара, в котором ближайший родственник и монстр, живущий под кроватью, оказываются одним существом и вдруг ненароком выдают себя?
«…Мы все управляем друг другом, Ника, — звучит в моей голове родной голос, а желтые вертикальные зрачки схлопываются и снова распахиваются, как диафрагма фотокамеры. — Вот, например, судя по вашим рассказам, вашим отцом управляла мать. Просто потому, что он ее любил, а она его — нет. Впрочем, на вас ей тоже, я так понимаю, было начхать. Отсюда посреди сердца у вас огромная дыра, и вы готовы ее заткнуть чем и кем угодно. Осторожнее, Ника, это ведет к зависимости».
Нелюбовь была правдой. И дыра, выжженная матерью, — тоже. И моя зависимость от него — мне ли не знать, как далеко она зашла? Двинский не ошибся, но почему же вдруг стало так больно? К чему была эта бессмысленная жестокость? Какую болезненную струну я задела своим невинным вопросом?
Это поэт говорит в нем, шептала я себе. Поэт в нем мельче человека. Я сама открыла ему свое пробитое сердце, сама виновата. Ради красного словца не пожалеет и отца — это же про владеющего словом. Вот и ему своей дочки оказалось не жалко. Да, мои семейные гнойники все на поверхности. Все, кроме одного, патер меус, все, кроме одного. И сейчас он так нарывал, что мне хотелось одновременно двух вещей — забыться и сделать наконец ему внуков. Маленьких Двинских, о которых он так мечтает, но не может получить ни от одной своей дочери. Кроме несуществующей. Младшей. Выкинутой прибоем его жизни на пустой берег — как когда-то, миллионы лет назад, была выброшена первая рыба, которой приходилось дышать через силу, через невыносимую резь в легких.
Эта рыба могла превратиться в динозавра, в птицу, в человека. Но мечтала не об эволюции, а о другом — снова оказаться внутри теплого родительского лона Мирового океана.