Devils Haircut
Истон
Зайдя через парадную дверь, я слышу, как по дому разливается музыка, и прохожу через нашу просторную гостиную, прежде чем подняться на кухню. Мама в привычном домашнем виде: одна из папиных туровых футболок, мешковатые спортивные штаны и небрежный пучок. Наблюдая, как она старательно помешивает что-то в кастрюле, ловлю себя на мысли, что она выглядит меньше, чем раньше.
— Что готовишь?
Мама подпрыгивает чуть ли не на месте, и оборачивается ко мне с распахнутыми глазами. Одной рукой прижимает грудь, в другой держит деревянную ложку, испачканную соусом.
— Это что за гребаный прием в стиле маньяка-сталкера?! — выпаливает она, а я смеюсь. — Серьезно, сын, почему ты не мог заявить о своем присутствии по-другому?
— Потому что у тебя на всю катушку орет Beck[19], — киваю я на плиту и часы за ней, — и ты варишь спагетти в полночь. Серьезно, мам?
Дыхание у нее еще сбито, но она хватает пульт с рабочей поверхности и яростно жмет кнопку, убавляя звук.
— Я не могла уснуть. Ты не написал.
— Начинается, — вздыхаю я, снимая шапку и проводя рукой по волосам. — Я съезжаю.
— Еще нет. Мне нужно морально подготовиться.
— Ты говорила это полгода назад. По-моему, я уже года четыре как пересидел. Ну ладно, где-то два. Ты так не думаешь?
— По чьей версии?
— По версии любого уважающего себя двадцатидвухлетнего мужика с яйцами.
— Здесь ты в безопасности. Да и тур у тебя всё равно на носу, так что снимать жилье сейчас пустая трата денег. Квартира превратится в склад. Лучше побереги деньги.
— Тур? — фыркаю я. — Это ты, по-моему, слишком забегаешь вперед.
— Запомни мои слова: к лету ты уже будешь в дороге, — уверенно говорит она.
— Слишком рано загадывать, — напоминаю я, понимая, что в ее словах может быть доля правды.
За последние пятнадцать лет музыкальная индустрия сильно изменилась: выпустить трек стало куда проще, буквально одним нажатием кнопки. Но жизнь в разъездах, гастрольный путь, по-прежнему остается тем же способом заставить людей услышать новый звук. Особенно если в первые месяцы я не получу того эфира или стриминговых цифр, на которые рассчитываю. А мои надежды, скорее всего, и так рухнут из-за нежелания продавать себя и свою музыку, заигрывая с прессой.
Как и во времена отца и задолго до него, если я хочу, чтобы мою музыку услышали, придется платить взносы: играть в клубах, на небольших площадках, шаг за шагом зарабатывая себе имя. Живые выступления по-прежнему способны влиять так же сильно, как и всегда. Это способ отточить звук, сблизить группу на личном уровне и для многих музыкантов это до сих пор считается настоящим обрядом посвящения.
Ее прогноз всё еще кажется слишком поспешным, особенно если учесть, что у меня еще даже нет группы.
— В любом случае, — продолжает она, — ты живешь здесь, пока мы точно не будем знать. Договорились?
Для мамы вопрос безопасности был всегда на первом месте. И, честно говоря, нельзя сказать, что за эти годы в этом не было необходимости. Через несколько месяцев после моего рождения, одержимая фанатка вломилась в тот самый знаменитый A-образный-дом, где мои родители когда-то воссоединились, и всё это произошло, пока мы были дома. Папе удалось вытащить женщину из дома и удерживать ее там до приезда полиции.
Чтобы защитить меня, они переехали в охраняемый закрытый район — там я и вырос. Это было мудрое решение. Мама до сих пор с горечью вспоминает, что им пришлось оставить дом, который значил для них обоих так много. За эти годы я слышал историю их случайной встречи на том осмотре дома десятки раз, о том, как именно тогда всё встало на свои места окончательно. И каждый раз, когда мама ее рассказывает, в ее глазах проступает теплая, почти туманная сентиментальность.
— Эллиот Истон Краун, — окликает мама, выдергивая меня из собственных мыслей. — Ты ведь останешься здесь, пока тур не закончится, правда?
— Это еще не повод озвучивать полный набор имен, — поддеваю я.
— Для тебя — может быть, — упирается она, явно готовая к бою.
— Ладно, — сдаюсь я, с раздражением проводя руками по волосам, потому что совершенно не хочу быть втянутым в надвигающуюся тираду, если она не получит своего.
Мама часто принимает всё близко к сердцу и живет с ним нараспашку. Она всегда чувствовала глубже, чем большинство людей. Это одна из черт, которые я люблю в ней больше всего и в которых узнаю себя. Наверное, поэтому мне и удается с ней справляться, ведь временами я такой же.
Уголки губ норовят приподняться при воспоминании о Натали — о том мгновении, когда она зависла надо мной на парковке у бара. Длинные клубничные пряди хлестали по лицу, липли к губам. Даже посреди своего гардеробного кризиса она выглядела как красиво упакованная катастрофа: эмоции рвались во все стороны, щеки розовели от смущения, а взгляд буквально бился о мой — с немой просьбой не оставлять ее одну. Ту битву она выиграла слишком легко. И я позволил, потому что уйти, оставив ее там, такой потерянной, было бы непросто.
Тогда она немного напомнила мне маму. И меня самого — тем, как эмоции жили слишком близко к коже. Этот короткий обмен только усилил мой интерес.
В первую встречу я был уверен, что все выводы, к которым пришел после ее угрожающего звонка, верны: избалованная привилегиями и привыкшая идти по головам. Оказалось, всё наоборот. Она совсем не та, кого я ожидал увидеть, и ее искреннее раскаяние за тот звонок, повторные извинения это ясно показали.
Мама снова подает голос, помешивая соус, и я мысленно прошу вселенную, чтобы она собиралась ужинать в одиночестве.
— Чем ты сегодня занимался?
— Катался по городу и заехал в Chihuly Garden and Glass.
Она бросает на меня пытливый взгляд через плечо.
— Один?
Я киваю, не добавляя ни слова к своей лжи. Пока что — из уважения к просьбе Натали не втягивать в это наших родителей. Я без труда мог бы рассказать всё любому из них. Как бы они ни взбесились из-за того, каким образом она меня прижала, вмешиваться они бы не стали, если бы я попросил держаться в стороне. Но я всё равно позволяю себе эту маленькую ложь.
Мама вскрывает пачку пасты и высыпает ее в кипящую воду, а мне в голову снова лезет признание Натали о том, что наши родители когда-то встречались. То, как сегодня она пошла на попятную и попросила забыть, что вообще это упомянула, не дает мне покоя.
— Мам? — окликаю я. — Ты когда-нибудь по-настоящему встречалась с кем-то, кроме папы?
Она оборачивается ко мне, хмуря брови.
— Что?
— Ты слышала. Встречалась?
— Да, — отвечает она без особых раздумий. — Мы ведь сошлись и поженились уже ближе к концу моих двадцатых, так что, конечно, встречалась, — добавляет она, и взгляд на секунду уходит куда-то в сторону, прежде чем снова остановиться на мне. — А почему ты спрашиваешь?
— Просто интересно…
Она сужает глаза, подозрительно вглядываясь в меня.
— Вот, черт.
Она крестится, и я фыркаю.
— Мам, ты же не религиозна.
— Очень даже религиозна. Особенно если ты встретил девушку, — заявляет она. — Ты встретил девушку? Пожалуйста, соври, если это серьезно. Особенно сейчас, когда ты вот-вот взлетишь к звездам, — она драматично вздыхает и упирается ладонями в кухонный остров, будто черпая в нем силы. — Слушай, как бы ни вел тебя сейчас Junior, — она кивает с таким видом, что сомнений не остается: Junior[20] — это мой член, — держись подальше от соблазна.
Я никак не реагирую на всю абсурдность этого заявления. Она бурчит себе под нос проклятие и распахивает холодильник, заглядывая в лоток с яйцами, будто что-то подсчитывая. Поняв, к чему она клонит, я поспешно вмешиваюсь:
— Мам, остынь. Никаких яиц под моей кроватью, никакого белого шалфея и прочей суеверной вуду-херни, которую ты сейчас выдумываешь в своей безумной голове. Ты же сама в это не веришь.
— Яйца вообще-то от дурных снов, — продолжает она. — Кажется, мне еще нужно протереть твою дверь в спальню, а потом закопать тряпку или что-то в этом духе. Я уточню у твоей бабушки.
Мама наполовину латиноамериканка и до сих пор практикует суеверные ритуалы, которые ей с детства вбили в голову тетушки из Мексики — папу это всегда безумно веселило. Меня тоже. Ровно до средней школы, когда она поехала сопровождающей на экскурсию с пикником возле Cedar Lake[21]. Стоило мне только ступить в воду, как она схватила меня за голову и трижды заорала мое имя, объясняя, что, если бы не сделала этого, речные духи утащили бы меня с собой. Дети вокруг мгновенно выскочили из воды, кто-то с криком, кто-то в слезах. Мне было чертовски стыдно, и, если честно, я до сих пор ей этого не простил.
Даже сейчас, мысленно закатывая глаза из-за ее нелепых обрядов, я наблюдаю, как она берет орегано щепотками и сыплет его в кипящую кастрюлю, выкладывая крест.
— Ты правда веришь во всю эту хрень?
— Конечно верю. — Она пожимает плечами. — За эти годы с твоим отцом с нами происходило столько безумного дерьма, но по большей части хорошего. Я верю в судьбу, карму и в то, что вещи иногда складываются во благо. И если немного проверенного суеверия помогает отвести плохое — в чем, скажи, вред?
— Ладно, только не звони бабушке и не доставай пока пособие по Hocus Pocus[22]. Я не женюсь.
— Никогда? — она мгновенно гаснет. — Послушай, я знаю, ваше поколение вообще не особо верит в брак, но у него есть свои плюсы.
— Я не сказал «никогда».
— Слава богу. Я хочу внуков.
— С этим проблем не будет, — подмигиваю я. — В браке или без.
Она наводит на меня свое оружие — деревянную ложку, которой в детстве не раз грозила мне, — и отрезает:
— Это вообще не смешно, черт возьми.
— А я не согласен, — подает голос папа, входя на кухню полусонный, в одних спортивных штанах. — Чем ты тут занимаешься, Граната? — Он обнимает ее сзади и целует в висок. — Или мне лучше сказать «поджигательница»?
— Прости, я разбудила тебя музыкой?
— Нет, ты разбудила меня тем, что тебя не было в постели, — он кивает на кастрюли за ее спиной. — Хотя, похоже, я проснулся в настоящем кошмаре.
— Вы оба решили сегодня попасть в мой черный список? — огрызается мама, выскальзывая из его рук и переводя взгляд с одного на другого. — Серьезно? Что я вообще когда-либо делала, кроме как любила и обожала вас двоих?
— Я могу вспомнить пару сотен головных болей, — поддевает он.
Она сужает глаза, и папа тут же поднимает ладони в знак капитуляции.
— Полегче, детка, — говорит он и быстро целует ее в лоб, после чего достает из холодильника бутылку воды и бросает взгляд на часы над плитой. — Почему ты решила готовить впервые за десятилетие, да еще и в полночь?
— Я голодная. И я готовлю, — слабо защищается она.
Папа и я одновременно прикусываем губы.
— Я вообще-то готовлю. Иногда. Время от времени. Ладно, никогда, — она снова поворачивается к соусу и мешает его. — Просто я немного не нахожу себе места, — добавляет она, пожав плечами.
Папины губы трогает легкая усмешка, пока он внимательно наблюдает за мамой. Я замечаю это в тот же миг, когда он понимает причину ее тревоги.
— Детка, мы ведь говорили об этом. Нужно набраться терпения.
Он успокаивающе проводит ладонью по ее спине. Плечи у нее чуть опускаются, и она тихо кивает в ответ. Папа переводит взгляд на меня, и я хмурюсь, не понимая, что происходит.
— Что?
Он смотрит на меня тем самым выразительным взглядом, который без слов говорит: «Видишь, что ты с ней делаешь?» — и тут до меня доходит.
— Мам… — начинаю я, но она опережает меня.
— Всё нормально, — ее голос становится чуть выше, будто она пытается спрятать разочарование. Она стоит ко мне спиной, не желая, чтобы я его увидел. — Я и сама никому не давала читать свои статьи на ранних этапах, — добавляет она и оглядывается. В ее глазах ясно читается боль, хотя она изо всех сил старается ее скрыть.
— Дело не в том, что я не хочу, чтобы ты это услышала…
— Я — критик.
— Нет, мам, ты — тот самый критик, — добавляю я.
…и самый важный для меня.
Но этого я не произношу вслух, выбирая сказать другую часть правды.
— Я не хочу, чтобы ты разрывалась между чувствами ко мне и тем, что ты на самом деле чувствуешь, — говорю я. — Между любовью и правдой.
— То есть ты хочешь сначала выпустить это для всего мира? — уточняет она.
Я твердо киваю, пока она внимательно смотрит на меня.
— Я знаю, что тебе больно, — продолжаю я. — Но поверь, я просто пытаюсь защитить нас обоих.
Она никогда не будет писать о моей музыке. Мы договорились об этом в тот момент, когда я вообще решил допустить мысль о релизе. Да, она писала о «Мертвых Сержантах» тогда, когда всё только начиналось. Но это было так давно, будто в другой жизни, еще до того, как группа стала легендой и встала в один ряд с The Rolling Stones, U2 и другими иконами классического рока, чье место давно закреплено в Rock & Roll Hall of Fame[23].
«Мертвые Сержанты» были введены в Зал славы полтора года назад, и видеть, как моего отца и его группу чествуют и возводят на пьедестал, было почти нереально, даже несмотря на то, сколько признания они получили за все эти годы.
Натали права, у меня есть наследие, до которого нужно дотянуться, и я, блядь, ненавижу эту часть реальности. Когда годы назад я сел за запись, я вообще об этом не думал. Я просто хотел делать музыку. Вот и делал, без всякого намерения когда-либо ее выпускать. А теперь, когда я собираюсь так обнажиться, всё то дерьмо, которое я так старательно держал в стороне, внезапно выходит на первый план.
Мысли снова уносят меня к той красавице, что сегодня ехала рядом со мной в пикапе — такой же растерянной, как и я сам. Чем дольше мы ехали вместе в уютной тишине, тем дольше я кружил по городу, уже совсем не так рвясь избавиться от нее, как это было в баре.
Да, она загнала меня в угол самым хреновым способом из всех возможных. Но в том, что она сказала в саду, не было ни капли наигранности. Она была слишком уязвима, чтобы всё это выдумать. И хотя я клялся себе, что никогда не дам ни одного интервью как бы ни пошли мои дела с музыкой, сейчас ловлю себя на том, что хочу доверить ей простое объяснение: почему я этого не делаю.
— Мам, если есть на свете человек, от которого я хочу это услышать, так это ты.
— Я понимаю. Правда понимаю. Я справлюсь, — уверяет меня мама, пока вода в кастрюле выкипает через край и за ее спиной раздается характерное шипение. Увлеченная разговором, она этого даже не замечает. Папа тут же приходит в движение: выключает огонь под обеими конфорками и ловко отодвигает кастрюлю в сторону, его тихий смешок прокатывается по кухне.
— Детка, сегодня ты в Гордона Рамзи[24] не превратишься. Давай просто пощадим твою гордость.
Она не отрывает от меня взгляда.
— Что бы ни случилось, я тобой горжусь. Я знаю, насколько ты невероятно талантлив. Всегда. Понял?
Я не могу сдержать улыбку.
— Спасибо, мам.
Папа смотрит на меня своим фирменным хмурым взглядом, а мама улыбается, и ее глаза сияют от гордости.
— Этот мгновенный переход в режим умника-язвы — целиком моя заслуга, — с гордостью заявляет она папе.
— Давай без преувеличений и не будем забирать себе все лавры, — парирует он, открывая ящик, забитый меню доставки, и вываливая их на столешницу. — Уверен, что-нибудь еще работает.
— Это спагетти, — огрызается мама, сверля его профиль взглядом. — Консервированные помидоры, мясо, специи и лапша. Не ракетостроение.
— Скажи это своему финальному результату, — бурчит папа, и по кухне начинает расползаться запах подгоревшего соуса.
Мама тоже его улавливает и ее лицо тут же мрачнеет.
— Ты меня отвлекал.
— Детка, смирись, — вздыхает папа. — Поваром тебе не быть.
— Только если ты сам смиришься с тем, что никогда не станешь механиком, и уберешь эту развалюху из нашего гаража.
— Она в процессе, — защищается он.
— Уже восемь месяцев, — язвит мама. — А ты до сих пор даже двигатель не запустил. И я сделаю всё, чтобы он так и не заработал. На мотоцикле ты ездить не будешь. Этот этап твоей жизни в прошлом.
Папа молчит, на его лице застывает фирменное выражение «посмотрим». А я, не в силах оторваться, продолжаю наблюдать за ними, пока мысли снова не уносят меня к Натали.
Сегодня между нами что-то сдвинулось, от враждебной первой встречи до того момента, когда я высадил ее у отеля.
Хотя мы были полными незнакомцами, я чувствовал себя таким же открытым и уязвимым, просто глядя на нее. Даже когда она пыталась отстоять передо мной свою профессиональную честность, я улавливал под поверхностью надлом — в обрывках жестов, в паузах, во взглядах. И, как ни странно, мне хотелось увидеть в этих трещинах не слабость, а красоту. Хотелось помочь ей хоть немного в них разобраться, какими бы они ни оказались.
В одном я становлюсь всё более уверенным и всё более подозрительным: она здесь не ради статьи, даже если сама отказывается это признавать. И второе, она совсем не ожидала, что почувствует ко мне притяжение.
Это чувство оказалось взаимным.
Оно захватило меня внезапно, точно так же, как, казалось, захватило и ее. Я увяз в этом, и это было чертовски сильно. Каждая секунда после ее признания ощущалась как приглашение, на которое я так и не решился ответить.
Телефон в кармане джинсов будто тяжелеет, пока я колеблюсь — тянуться к нему или нет. А вдруг причина ее приезда действительно связана с нашими родителями? Если так, то зачем? Что вообще может быть в этом притягательного спустя столько лет? Это ведь давно уже не новость.
Впервые за долгое время я внимательно смотрю на родителей, на их язык тела, на понимающие взгляды, на легкость, с которой они обмениваются жестами. Папа дергается назад, словно в испуге, когда мама подносит ему к губам ложку подгоревшего соуса.
— Черт возьми, детка, ни за что, — заявляет он, но улыбка тут же меркнет, когда он оборачивается ко мне.
Не успеваю опомниться, а они оба уже смотрят на меня вопросительно и внимательно, изучая, будто читают между строк.
Не желая дожидаться неизбежных расспросов, я резко разворачиваюсь.
— Я иду спать.
— Ты в порядке? — спрашивает мама, в голосе звучит искренняя тревога, пока я пересекаю гостиную.
— Да. Просто выжат. Спокойной ночи.
Не давая ей возможности расспрашивать дальше, я поднимаюсь по витой лестнице к себе. Час спустя лежу на кровати в одних боксерах, с наушниками в ушах и телефоном в руке. Я смотрю на получившую Пулитцеровскую премию фотографию «Стервятник и маленькая девочка».
При первом взгляде меня пронзает та же боль, какую, должно быть, чувствует любой человек с совестью, увидевший этот кадр: пугающее осознание того, что для кого-то это до сих пор реальность — ежедневная борьба просто за право существовать.
Вглядываясь в снимок, я вспоминаю признание Натали о том, как эта фотография изменила ее и как изучение истории за ней еще сильнее перевернуло ее восприятие. От части того, что она сказала, у меня встали дыбом волосы на затылке. Если бы она только знала, насколько близко подошла к тому, чтобы вслух сформулировать мои страхи, пугающе похожие на ее, с той лишь разницей, что я нахожусь по другую сторону пера.
Будто она точно знала, что нужно мне сказать. Если бы я по-прежнему считал ее на это способной, я бы решил, что вся ее история — просто приём, чтобы добиться своего. Но сколько бы я ни всматривался в нее, выискивая хоть малейший намек на манипуляцию, ничего не находил. Вместо этого от нее исходила такая уязвимость, что она, напротив, успокаивала. Да и неоткуда ей было так тонко меня чувствовать. Тем более учитывая, что мое собственное признание прозвучало после ее.
Музыка — самое личное, что у меня есть и когда-либо будет. Мои родители это понимают. И почему-то — хотя у меня нет на это никаких разумных причин — мне хочется, чтобы она тоже это поняла.
А может, мне просто хочется снова оказаться рядом с ней и разобраться, почему она кажется такой чертовски потерянной.
Смахнув с экрана фотографию, на которую я больше не в состоянии смотреть, я открываю сообщения и отправляю ей текст.
Я: Ты еще не спишь?
Я не могу сдержать ухмылку, когда на экране тут же начинают плясать точки.
Натали: Я как раз собиралась тебе написать и сказать, что оставлю твою куртку на ресепшене.
Я: Оставь ее пока себе. Очевидно, ты взяла с собой катастрофически мало одежды.
Я сохраняю ее контакт и жду ответа.
Натали: Очень смешно. 🙄
Я: Хочешь завтра куда-нибудь со мной сходить?
Снова появляются точки. Потом исчезают. Потом снова появляются. Она тянет с ответом мучительно долго, прежде чем выдать одно слово.
Ох уж эта женщина.
Натали: Куда?
Я: Не скажу. Будь готова к шести.
Натали: Окей.
Я: УТРА.
Натали: Ты что, издеваешься?! Это же часов через пять!
Я: И это строго не для публикации.
Натали: Серьезно?
Я: Да. Какой у тебя номер комнаты?
Точки появляются и пропадают в течение добрых пяти минут, прежде чем на экране наконец высвечивается номер ее комнаты.