Поскольку она – ребенок немецкого происхождения, по приказу рейхсфюрера она должна воспитываться в немецкой семье.
В четверг, 9 ноября 1989 года, в 22:45 пала Берлинская стена, самый значимый символ железного занавеса. Мне было сорок восемь: почти полвека моя жизнь и жизни моих соотечественников определялись разделением нашей страны на Восток и Запад.
Это был горький опыт: по ту сторону стены Восточная Германия укрепила свои границы, сделав население заложником жесткого идеологического государства. Те, кто пытался уехать, как Гизела со мной и Дитмаром, регулярно натыкались на колючую проволоку и контрольно-пропускные пункты, а также на войска, которым было приказано стрелять в любого, кто рискнет пробиться к границе. Более тысячи мужчин, женщин и детей были убиты, пытаясь вырваться из железных тисков коммунизма.
А потом все закончилось. Всего один день, наполненный неразберихой и слухами, – и вот уже восточногерманский командир ключевого пограничного пункта открыл пограничный переход и приказал пропустить людей. Сотни Ossis[11], как называли выходцев с Востока, хлынули через ворота, где их с цветами и шампанским встречали жители Западного Берлина.
Вскоре толпа Wessis забралась на стену, где к ним присоединилась восточногерманская молодежь. Они танцевали вместе, радостно празднуя воссоединение. В объективы телекамер попали люди, откалывающие молотками и стамесками куски стены: вскоре эти Mauerspechte (буквально «настенные дятлы») снесли целые фрагменты стены, создав несколько неофициальных пограничных переходов.
События развивались до того стремительно, что правительства как Восточной, так и Западной Германии оказались застигнутыми врасплох. Однако, по правде говоря, перемены витали в воздухе уже несколько месяцев. Все началось в августе, когда Венгрия, физически и политически один из аутсайдеров созданного Москвой Восточного блока, фактически ликвидировала свою физическую границу с Австрией. В течение нескольких недель более 13 000 Осси перебрались в Венгрию, а затем в Австрию. Когда правительство в Будапеште попыталось остановить поток беженцев, восточные немцы просто прошли к посольству Западной Германии и отказались возвращаться домой. Это был беспрецедентный акт гражданского неповиновения народа, который за пятьдесят лет привык подчиняться приказам. И это было еще не все.
В начале осени всю Восточную Германию всколыхнули массовые демонстрации. Протестующие вышли на улицы, скандируя «Wir wollen raus!» («Мы хотим выйти!») и «Wir sind das Volk!» («Мы – народ!»). Газеты и телеканалы начали вещать о начале мирной революции.
К тому времени, когда в октябре Эрих Хонеккер покинул пост генерального секретаря Социалистической партии единства Германии, движение было уже не остановить. Хонеккер был не просто главой государства: как человек, с начала 1970-х годов контролировавший Восточную Германию, он считался воплощением самого коммунистического государства.
Несмотря на предупреждающие знаки, разрушение физических границ проходило хаотично и являлось незапланированным. Днем 9 ноября в рамках транслировавшейся по телевидению пресс-конференции в Восточном Берлине впервые намекнули, что может быть разрешен ограниченный отток людей. После этой трансляции люди начали собираться на шести контрольно-пропускных пунктах между Восточным и Западным Берлином, требуя от пограничников немедленно открыть ворота. Солдаты оказались к этому не готовы. Они в панике звонили по телефону, требуя инструкций.
Вскоре стало ясно, что в распадающемся восточногерманском правительстве никто не возьмет на себя личную ответственность и не отдаст приказ стрелять на поражение. В результате пограничники отошли в сторону, и толпы людей мирно прошли на Запад. Незадолго до 23:00 западногерманское телевидение объявило о конце существования Германской Демократической Республики.
Это исторический день. Восточная Германия объявила, что с сегодняшнего дня ее границы открыты для всех. ГДР открывает свои границы… ворота в Берлинской стене распахнуты.
За открытием – и решительным демонтажом – Берлинской стены неизбежно последовал отказ от всех контрольно-пропускных пунктов между Восточной и Западной Германией. К 1 июля 1990 года, когда на всей территории Германии была принята немецкая марка, пограничный контроль официально прекратил свое существование. Три месяца спустя Восточная Германия исчезла, войдя в состав новой объединенной республики.
Чем это обернулось для меня? Хотя я и родилась в первые годы войны, я была ребенком 1950-х и 1960-х – десятилетий, когда Западная Германия пыталась скрыть преступления прошлого за разногласиями и проблемами настоящего. Я не стану делать вид, что воссоединение моей страны значило для меня больше, чем для большинства людей моего поколения: мы были благодарны за то, что выросли по другую сторону железного занавеса, и смутно верили, что ход истории каким-то образом восстановил правильный и естественный порядок. Разумеется, были и экономические опасения: никто, казалось, не мог точно сказать, во что обойдется нам новая страна, хотя регулярно звучали мрачные прогнозы, что из-за необходимости поддерживать нашего менее развитого и обанкротившегося бывшего соседа немецкое экономическое чудо, долгое время являвшееся предметом зависти всей остальной Европы, окажется под угрозой. Но такие опасения высказывали в первую очередь политики, и куда меньше тревожили физиотерапевта с собственной успешной практикой, живущую в безопасной Нижней Саксонии. На момент воссоединения мне было пятьдесят лет. Я так и не вышла замуж, и моя жизнь складывалась вполне комфортно: я была финансово обеспечена, у меня имелся прекрасный дом, и я работала так усердно, как никогда раньше. Но тучи сгущались. И неизбежно сосредоточились вокруг Гизелы.
С годами здоровье моей приемной матери ухудшилось. Она стала тяжелым инвалидом. Семью постигла и другая трагедия. Губерт, красивый мальчик, каким я знала его в детстве, вырос в привлекательного мужчину. В середине 1980-х годов он был одним из первых немецких мужчин с нетрадиционной ориентацией, у которых диагностировали новую страшную (и в те времена всегда смертельную болезнью) – СПИД. В 1988 году она унесла его жизнь.
Решение нанять сиделку на полный рабочий день для ухода и присмотра за Гизелой казалось лучшим способом обеспечить ее будущее. В деньгах Гизела не нуждалась. Ее практика приносила ей неплохой доход, и у фон Эльхафенов, и у Андерсенов водились деньги. Но женщина, которую мы наняли, своего не упустила. Вскоре после смерти Губерта она воспользовалась горем и помутившимся рассудком Гизелы и убедила ее переехать на Гран-Канарию, где, по ее словам, более подходящий для нее и теплый климат. И вот они вдвоем обосновались более чем в 3000 милях от родных Гизелы. Хуже того, ее компаньонка приложила все усилия, чтобы отрезать всех нас от Гизелы и изолировать ее: никому из нас не удавалось с ней связаться.
Только когда у Гизелы развилось слабоумие, мне разрешили ее навестить. Меня встревожило то, что я обнаружила на Гран-Канарии: было очевидно, что Гизела полностью зависела от женщины, главной задачей которой было вытянуть из нее перед смертью как можно больше денег. Нужно было что-то предпринимать.
Вместе с тетей Экой я обратилась в немецкий суд по опеке с просьбой разрешить нам вмешаться в жизнь Гизелы. Сначала суд отказался рассматривать наше прошение, заявив, что у меня нет никаких прав в силу того, что я лишь приемная дочь, а не ее родной ребенок. Но я проявила упрямство и настойчивость, что для меня очень нехарактерно (по натуре я не пробивная). Я заявила судьям: «Я буду сидеть здесь, пока вы меня не выслушаете. Я останусь здесь, в этом суде, до тех пор, пока вы не выслушаете все, что я хочу сказать».
В конце концов они согласились. Я сообщила суду, что Гизела попала под контроль своей сиделки, которая манипулировала нашими отношениями до такой степени, что стала одним из главных бенефициаров в завещании Гизелы. Я умоляла их защитить интересы моей приемной матери. Но судьи не восприняли мои доводы, и в конечном итоге отказались вмешиваться в это дело.
Тете Эке было поручено заключить частное компромиссное соглашение, которое обеспечило бы Гизеле некоторую защиту. Но ущерб был нанесен: Гизела дожила до 2002 года, но мы так и не стали семьей.
В ее изгнании на Гран-Канарию был один положительный момент. Когда мы с тетей Экой наконец поняли, что Гизела никогда не вернется в Гамбург, мы затеяли уборку в ее комнатах. Так я наткнулась на ее дневник о первых годах моей жизни.
Я навсегда запомнила момент, когда взяла его в руки, и эмоции, которые испытала, прочитав несколько рукописных страниц. Я была так благодарна: я узнала кое-что о себе и своем детстве и впервые смогла прикоснуться к своему прошлому. Но мою радость сопровождала боль.
Я не осознавала, до какой степени я почти сорок лет блокировала свои чувства по поводу тайны своего рождения. Когда я держала в руках этот маленький блокнот, на меня нахлынуло чувство утраты и неопределенности. Почему она не дала мне этот дневник, а спрятала его? Как она могла не понимать, что он для меня значит?
Еще более мучительным и болезненным было осознание того, что я обнаружила блокнот только потому, что Гизела, по сути, снова меня бросила. То, что она была не в состоянии это понять и что ее сиделка намеренно использовала ее слабость, не меняло того факта, что я не могла с ней связаться и задать все вопросы, которые возникли во время чтения дневника.
Возможно, это всепоглощающее чувство утраты и обиды объясняет, почему я не стала более внимательно изучать другие бумаги, обнаруженные в комнате Гизелы. Я взглянула на них и предположила, что это юридические документы о процессе, в рамках которого Гизела и Герман взяли меня на воспитание. Но вместо того, чтобы уделить им должное внимание, я отложила их и с головой ушла в работу. И вспомнила об их существовании только в конце XX века.
Однажды осенью 1999 года я как обычно трудилась в своем кабинете, когда зазвонил телефон. Я предположила, что это пациент или новый клиент. Но позвонившая в то утро женщина оказалась ни тем ни другим. Она осведомилась, являюсь ли я Ингрид фон Эльхафен, и объяснила, что она из Немецкого Красного Креста. Я была озадачена: с чего бы Красному Кресту мне звонить? С этой организацией у меня не было никаких профессиональных связей и ни один из моих пациентов оттуда не поступал.
Вдруг она спросила, не будет ли мне интересно отыскать моих биологических родителей.
Трудно описать чувства, которые охватили меня в тот момент. Я так долго отодвигала на задворки сознания вопросы о том, кто я такая и откуда взялась, так долго твердила себе, что работа с детьми-инвалидами куда важнее. Хотя, по правде говоря, я избегала этого вопроса из страха перед тем, что я могла там обнаружить. И вот я с удивлением отметила, что моей главной эмоцией было радостное волнение: наконец-то есть шанс узнать о своем происхождении, и я была готова взглянуть правде в глаза.
Я много об этом размышляла и пришла к выводу, что все дело в возрасте. Когда раздался этот телефонный звонок, мне было пятьдесят восемь, и, оглядываясь назад, я понимаю, что чем старше я становилась, тем чаще задумывалась о своей личной истории. Я в этом не одинока: возвращаться к прошлому по мере того, как годы уходят, характерно для человеческой натуры. Были и практические соображения. Всякий раз, когда возникала необходимость обратиться к врачу (а с годами это становится все чаще), меня спрашивали о семейной истории болезни, и мне каждый раз приходилось отвечать, что я ничего о ней не знаю.
Я не спросила, откуда Красный Крест узнал, где меня искать, или как они пришли к выводу, что мне нужно раскрыть семейную тайну. Я просто ответила «да» и стала надеяться на лучшее. Они не смогли предоставить мне никакой конкретной информации о моем прошлом, и женщина посоветовала обратиться к ученому-историку из университета в Майнце.
Перед Георгом Лилиенталем я в неоплатном долгу. Когда я села ему писать, я понятия не имела, кто он такой, и уж тем более, какую важную роль он сыграет в моей истории. Я просто знала, что мне сказали в Красном Кресте: он был тем человеком, который мог направить меня на верный путь.
Я понимала, что доктор Лилиенталь будет ждать моего письма, поэтому написала открыто и честно и объяснила, что всегда хотела выяснить, откуда я родом, но не знала, как и с чего начать.
Отправив письмо, я так разволновалась, что хотела сесть в машину и на следующий же день поехать в Майнц. Но что-то подсказывало мне, что нужно подождать: какой бы информацией ни располагал этот человек, ему наверняка понадобится время, чтобы структурировать ее. Поэтому я решила набраться терпения и использовать это время для изучения документов, которые я нашла в комнате Гизелы. Я чувствовала, что вот-вот узнаю, как я оказалась на воспитании Гизелы и Германа. Оставаться в неведении было неприятно и досадно. Но я ждала пятьдесят лет, прежде чем окунуться в эти поиски, и понимала, что еще пара недель меня не убьют.
Я достала коробку с бумагами. За все годы, прошедшие с тех пор, как я их нашла, я ни разу даже не взглянула ни на один документ, кроме дневника. Теперь же я принялась внимательно разглядывать пачку выцветших бумаг, которые Гизела хранила вместе с ним.
Первым был маленький розовый листок с помятыми краями. Это оказался сертификат о прививках, датированный 19 января 1944 года и подписанный в городке Корен-Залис, недалеко от Лейпцига. В нем указывалось, что Эрике Матко, родившейся 11 ноября 1941 года в местечке под названием Санкт-Зауэрбрунн, была сделана прививка от полиомиелита.
Дата чрезвычайно важна: январь 1944 года – это за несколько месяцев до того, как Гизела и Герман взяли меня на воспитание. Но в бланке была только подпись врача, и ничто не указывало, где и по чьей просьбе была сделана прививка. Какая организация располагалась в Корен-Залисе? И, если уж на то пошло, где именно находился Санкт-Зауэрбрунн? Во втором сертификате были отмечены последующие прививки. На обратной стороне стоял официальный штамп: Lebensborn Heim Sonnenwiese Kohren-Sahlis[12].
Слово Heim означает «детский дом»: это я знала с самых ранних лет, и это, безусловно, вписывалось в историю о том, что Герман и Гизела меня удочерили. Но что такое Lebensborn? Этого слова я никогда не слышала.
Следующий документ оказался еще более загадочным. Датированный 4 августа 1944 года, он представлял собой что-то вроде договора для моих приемных родителей.
Семья Германа фон Эльхафена, Генцштрассе, 5, Мюнхен, 3 июня 1944 года приняла в свой дом этническую немку, девочку Эрику Матко, родившуюся 11 ноября 1941 года. Поскольку она является ребенком немецкого происхождения, по приказу рейхсфюрера она должна воспитываться в немецкой семье.
Содержание ребенка не предусмотрено ни с одной из сторон: у ребенка нет ни имущества, ни доходов. Ответственность за содержание девочки несут исключительно приемные родители.
По-видимому, свидетельство было выдано в Штайнхёринге. Я знала, что это маленькая деревушка в окрестностях Мюнхена, но другой информации о выдавшей ее организации не было. Единственной подсказкой служил фирменный бланк в верхней части листа, почти скрытый следами от дыроколов и времени: «Рейхскомиссар по вопросам консолидации германского народа, штабс-капитан Л»[13]. Я понятия не имела, что это такое: небольшое исследование показало, что это нацистская организация, управление рейхскомиссара по укреплению немецкой нации. Чем именно занималось это ведомство, стало ясно не сразу.
Внизу документа стояла подпись доктора Теша, который называл себя штурмбанфюрером. Каждый, кто вырос в послевоенной Германии, знал это слово: в Третьем рейхе это было полувоенное звание, эквивалентное майору регулярной армии, но предназначенное почти исключительно для членов СС. Какое отношение мог иметь ко мне и моей приемной семье офицер из ненавистной дивизии Генриха Гиммлера «Мертвая голова»[14]? Я снова взглянула на лист бумаги: в нем говорилось, что меня передали в немецкую семью «по приказу рейхсфюрера». Это снова был Гиммлер. Поразительно, но все выглядело так, будто заместитель Гитлера, самый страшный человек в нацистской Германии, сыграл какую-то роль в моем детстве.
Мне отчаянно хотелось спросить Гизелу, что это значит и почему она столько лет скрывала от меня эти документы. Но Гизела жила на Гран-Канарии и к тому времени почти полностью утратила рассудок. Я знала, что от нее помощи не дождусь.
Прошла уже неделя с тех пор, как я отправила Георгу Лилиенталю письмо. Я гадала, отсутствовал ли он в офисе или по какой-то причине не желал делиться со мной тем, что, по словам представителей Красного Креста, он знал о моей истории или о чем догадывался. Я решила начать собственное расследование. Я написала в Федеральный архив Германии (Bundesarchiv) и спросила, есть ли у них какие-либо документы с моим именем или именем Эрики Матко.
Я наивно полагала, что Bundesarchiv ответит быстро: разве сложно в наш век компьютеризированных баз данных проверить мое имя? Мне предстояло открыть для себя один из парадоксов новой Германии: в то время как новое государство стремилось раскрыть страшные грехи, совершенные правителями старой Восточной Германии, и ревностно искореняло из общественной жизни тех, кто был связан с его тайной полицией, Stasi[15], ему совсем не хотелось признавать преступления, совершенные гитлеровским Тысячелетним рейхом.
Отчасти это было наследием первых послевоенных лет. Конрад Аденауэр, первый канцлер Западной Германии, яростно выступал против денацификации, проводимой союзными державами, и настаивал на освобождении лиц, осужденных за военные преступления на Нюрнбергском процессе. Он даже назначил своей правой рукой в правительстве Ганса Глобке – политика, который в 1938 году разработал для Гитлера антисемитские законы.
С самого начала никто не горел желанием слишком пристально вглядываться в прошлое, и много лет спустя, в конце XX века, несмотря на свое гордое положение движущей силы Европейского союза, Германия все еще сохраняла скелеты в своем историческом шкафу – скелеты, которыми она не была готова и не желала греметь.
Берлинская стена – не единственный барьер, отделявший Германию от самой себя. Даже если нация и воссоединилась, наша коллективная память оставалась неоднородной и неполной. В последующие месяцы я обнаружила, что все, связанное с таинственной программой «Лебенсборн», раз за разом вызывает приступы амнезии. О ней было опубликовано очень мало, а скудная доступная информация наводила на мысль о национальном позоре и наследии, до сих пор окутанном тайной.
В ожидании ответа Георга Лилиенталя и Федерального архива я вспомнила телефонный звонок из Красного Креста. Женщина, казалось, не хотела предоставлять мне информацию. Может быть, она пыталась предупредить меня о проблемах, с которыми я столкнусь, когда спрашивала, действительно ли я хочу расследовать обстоятельства своего прошлого? Возможно, и так, но какой бы трудной ни была эта задача, я твердо решила испробовать все средства. Тогда я еще не понимала, что, неуверенно начиная свои личные поиски, совершу болезненное путешествие в неспокойную историю Германии, а также в историю страны, в которую она когда-то вторглась и разграбила.