К книге
Забытые дети Гитлера. Шокирующая правдивая история о плане «Лебенсборн»Глава 4 Дом
27%
Глава 4 Дом
6

Дорогая мамочка, пожалуйста, забери меня домой навсегда. Я очень скучаю по тебе, бабушке и тете Эке.

Мое первое яркое воспоминание – апельсин. У меня есть обрывки других, возможно, более ранних воспоминаний – как я лежу, замерзшая, под одеялом на полу поезда; ряд раскладушек в длинной комнате, а по моим ногам бегает крыса. Но первое настоящее, осознанное воспоминание связано с апельсином. Я сижу за длинным деревянным обеденным столом в большой комнате. Вокруг много людей – взрослых и детей. Я знаю, что многие из этих взрослых – бездомные мужчины и женщины, которых пригласили сюда на день; дети же здесь живут. Каждому из нас вручают тарелку с фруктами, а в качестве особого угощения – один апельсин.

Я знаю, откуда и когда пришло это воспоминание. Шел 1947 год, и мне было почти шесть лет. Комната с длинным столом находилась в детском доме, в который определили нас с Дитмаром. Было Рождество.

Детский дом находился в ведении протестантской церкви и назывался Nothelfer, что буквально означает «помощник в беде». В нем проживали шестьдесят пять мальчиков и девочек, все младше десяти лет. Некоторые из них были перемещенными лицами[8] – детьми, потерявшими родителей во время войны или в результате хаотичных массовых миграций сразу после нее. Мы с Дитмаром были другими: у нас имелись двое живых родителей, и они знали, где мы находимся, но по причинам, известным только им самим, они отдали нас на попечение посторонних людей.

Мы были изолированы как физически, так и психологически. «Нотхельфер» находился на Лангеоге, небольшом острове в Северном море, в десяти километрах от побережья материковой Германии и в 200 километрах от Гамбурга. Вряд ли они собирались отправлять нас так далеко: когда мы только приехали в июле, детский дом размещался вблизи Ганновера. Но в последующие пять месяцев эти помещения закрылись, и нас перевезли на Лангеог.

Учитывая его местоположение, неудивительно, что в «Нотхельфере» было холодно. Я до сих пор помню длинный пляж вдоль острова и чувствую, как ветер вздымает с него песок и он летит и царапает мои руки и ноги, словно сдирая с них кожу.

В приюте работали сестры из религиозного ордена, и временами режим был суров: физические наказания являлись частью нашей повседневной жизни. Если мы плохо себя вели, мочились в постель или нарушали основное правило, запрещающее нам скатываться с песчаных дюн, нас били. Мы по очереди выстраивались в шеренгу, спускали штаны, и одна из сестер била нас палкой по голой попе.

Мы прожили там четыре года. Время от времени наши родители наведывались на остров и навещали нас. Их визиты были редкими, и они никогда не приезжали вместе, а только поодиночке. Мой отец переехал из оккупированной американцами зоны в британский сектор и строил себе новый дом на вестфальском курорте Бад-Зальцуфлен. Хотя он и мама жили раздельно, они не развелись (они так никогда этого и не сделают). Иногда они проводили немного времени вместе – как правило, когда нам с Дитмаром разрешали навестить кого-нибудь из них, – но мама начала устраивать в Гамбурге личную жизнь.

Отправив нас в «Нотхельфер», она сразу вернулась в дом своей семьи, большое трехэтажное здание в престижном районе города. В доме 39 по Блюменштрассе было три этажа, подвал и большой сад, который спускался к Рондилтейху, одному из больших озер в самом центре Гамбурга, где люди катались на лодках, ходили под парусом или купались.

В этом доме она жила со своей матерью, моей тетей Экой и домработницей-кухаркой. Поначалу они делили дом с офицерами британской армии, которых расквартировали там в конце войны. Их присутствие якобы и стало причиной того, что меня и Дитмара отправили в детский дом: по маминым словам, в доме не хватало места для всех нас.

Было это правдой или нет (ведь после отъезда солдат положение не изменилось), но это позволило ей начать новую жизнь, не обремененную ни мужем, ни двумя маленькими детьми. Она поступила в колледж и начала учиться на физиотерапевта: получив квалификацию, она превратила одну из комнат на первом этаже в медицинский кабинет и принимала пациентов, количество которых неуклонно росло.

Она также воспользовалась своим статусом практически одинокой женщины и нашла себе мужчину. Ни Дитмар, ни я с этим человеком никогда не встречались, но через два года она родила мальчика, которого назвала Губертом. Я уверена, что он не был ребенком моего отца, но официально его зарегистрировали как фон Эльхафена.

Положа руку на сердце, я не могу сказать, что визиты моего отца на Лангеог очень много для нас значили. Было ли это связано с его возрастом или с его жестким характером и тягой к дисциплине, я не знаю. Зато я с ужасающей ясностью помню душевную боль от разлуки с мамой и чувство потери, которое я испытывала после ее редких визитов к нам. Я страшно по ней скучала.

Годы спустя среди ее вещей я нашла записку от одной из сестер, управлявших приютом.

Уважаемая мадам,

мне хотелось бы добавить несколько предложений к письму, которое написала вам Ингрид. Последние несколько недель я беспокоюсь за Ингрид. Она очень тоскует по своей мамочке. Она каждый день говорит о мамочке и спрашивает: «Как ты думаешь, мне можно один разок съездить к мамочке? Я бы так хотела ее увидеть. Тетя Эми, как ты думаешь, мне разрешат ненадолго покинуть остров, чтобы побыть с мамочкой?»

Ингрид почти ничего не ест и выглядит несчастной. На мой взгляд, причиной ее несчастья является тоска по мамочке.

В школе Ингрид одна из лучших учениц. Она трудолюбивая. В целом она хороший ребенок.

Я считаю своим долгом вас об этом проинформировать.

С наилучшими пожеланиями,

Schwester (сестра) Эми

Ответила ли она на это письмо или на другие письма, которые я ей писала? Не помню, но, по крайней мере некоторые из них она сохранила. Вместе с письмом сестры Эми я нашла эту записку без даты, нацарапанную моей детской рукой после короткого визита к ней.

Дорогая мамочка,

Большое спасибо за посылку. Сегодня я напишу совсем немного. Дорогая мамочка, пожалуйста, забери меня домой навсегда. Я очень скучаю по тебе, бабушке и тете Эке. Я всегда плачу, если кто-то о тебе говорит, или если я о тебе думаю. По дороге (обратно на Лангеог) я не могла есть. У меня остались шоколад и две немецкие марки.

Пожалуйста, напиши как можно быстрее в администрацию и попроси разрешить мне поскорее покинуть остров. Криста (тоже девочка из детского дома) уедет с острова в этом месяце или в следующем. Но я хочу уехать в этом месяце!

Дитмар сказал, что у него много фруктов и сладостей. Дитмар часто дразнит меня и спрашивает: «Почему ты не осталась в Гамбурге?» Я так хочу уехать с острова! Дорогая мамочка, пожалуйста, сделай так, чтобы я смогла уехать. Криста рассказала мне, что она тоже плакала, когда ей пришлось уехать от родителей.

Я целую тебя и передаю тебе большой привет. Не пиши папе о том, что я тебе писала. Дорогая, любимая мамочка, пожалуйста, приди и забери меня.

Ингрид

Но она этого так и не сделала. А редкие и краткие записи в маленьком дневнике, который она, по-видимому, вела для меня, резко прекратились летом 1949 года.

Мне было десять лет, когда в 1952 году я навсегда покинула Лангеог. Я сдала экзамены в Mittelschule (среднюю школу), промежуточный уровень образования между начальной и старшей школами, и очень надеялась, что мне наконец разрешат жить с мамой в Гамбурге. Вместо этого за мной и моим братом прислал отец: нам предстояло переехать в его новый дом в Бад-Зальцуфлене.

К этому моменту Герману фон Эльхафену было шестьдесят восемь лет. Он тяжело переживал потерю жены, его здоровье ослабло, и он был совершенно не в состоянии ухаживать за маленькими детьми, которых едва знал. Из десяти лет моей жизни и девяти лет жизни Дитмара он прожил с нами самое большее несколько месяцев. Конечно, становиться отцом для него было слишком поздно.

Я догадываюсь, почему Герман отправил нас в Бад-Зальцуфлен. Думаю, мой отец все еще любил Гизелу и надеялся, что наше присутствие там каким-то образом вернет ее ему; что, несмотря на ее очевидную любовную связь с другим мужчиной – и их общего ребенка, – мы с Дитмаром послужим клеем, который скрепит их разрушенный брак.

В этом его ждало разочарование. Как и во многом другом. Мама время от времени нас навещала (свободная спальня в элегантном, хотя и далеко не величественном доме на Аказиенштрассе оставалась исключительно в ее распоряжении), но о примирении речи не шло.

Жизнь в Бад-Зальцуфлене была ужасной. Даже маленьким Дитмар был энергичным и трудно управляемым ребенком, хотя и не особенно капризным. Скорее всего, у него был СДВГ. Разумеется, они с Германом вели волевую борьбу. Он регулярно опаздывал домой из школы хотя учиться ему вроде бы не нравилось, – а Герман, который и в лучшие времена бывал вспыльчив, не понимал и не терпел этого мальчика. Дитмар его раздражал, и очень скоро он начал его бить.

На это было страшно смотреть: однажды он толкнул ребенка так, что тот пролетел через всю комнату. Но Дитмар его почему-то не боялся. Я же, напротив, была в ужасе: хотя меня отец никогда не бил, я жила в страхе перед его вспыльчивостью. Я боялась просить у Германа разрешения даже в самых пустяковых ситуациях и поручала это Дитмару. Однажды мы хотели пойти поплавать, но я не осмелилась отпроситься. Дитмар немедленно пошел просить вместо меня и получил разрешение, но для меня это ничего не изменило. Я по-прежнему была слишком напугана, чтобы разговаривать с отцом. А потом Дитмара забрали.

Кто-то (предположительно, отдел местной администрации по социальному обеспечению несовершеннолетних) решил, что, поскольку Герман не живет с женой и, следовательно, в нашем доме нет матери, Дитмар больше не может жить с нами.

В этом решении было несколько странных аспектов. Во-первых, оно касалось только Дитмара. Я была старше его меньше чем на год, но власти, похоже, не считали, что меня нужно забрать из-под опеки отца. Официально это несоответствие объясняли тем, что за мной будет присматривать пара средних лет (чета Харте), которая жила с нами и выполняла функции повара, экономки и общей прислуги Германа. Но никто не объяснил, почему этот уход и забота Эмми и Карла Харте, за которые они получали деньги, достаточно хороши для меня, но не годятся для Дитмара.

Еще большее недоумение вызвало открытие, что у Дитмара есть семья. Совершенно другая, непохожая на нашу и проживающая в Мюнхене. Будь я постарше, я бы, конечно, поняла, что девять месяцев между его днем рождения и моим означают, что у нас вряд ли была общая мать. Но даже если бы я это понимала, я бы ни за что не догадалась, как обстоят дела на самом деле. Мне было десять лет, и я испытала шок, обнаружив, что мальчика, которого я всегда считала родным братом, мои родители взяли на воспитание.

А тут выяснилось, что у Дитмара были дядя, тетя и сестра – все кровные родственники, которые, предположительно, его искали. Я не помню, чтобы кто-то объяснял, как и почему он попал к нам, а не к ним: однажды его просто забрали из Бад-Зальцуфлена. Оказалось, что он так и не вернулся в свою давно утерянную семью. По каким-то непонятным причинам его передали на попечение другого детского дома.

Я очень скучала по Дитмару. Я осталась одна (если не считать четы Харте) в доме отца, и, если судить по моим письмам к Гизеле, мне было очень страшно.

22 июня 1952 года

Дорогая мамочка!

Пожалуйста, пришли мне конверты и марки. Дорогая мамочка, пожалуйста, забери меня на этой неделе и отвези в Гамбург, я не могу больше оставаться с папой. Я должна тебе сказать, что боюсь его больше, чем раньше. Однажды он отчитал меня за то, что я плакала от тоски по тебе. Теперь я плачу каждый день.

Дорогая мамочка, пожалуйста, забери меня немедленно, я больше не могу оставаться здесь с папой. Или приезжай и оставайся здесь навсегда. Но «дядя Харте» говорит, что ты тоже боишься папу. Дорогая мамочка, давай ты отправишь марки «дяде Харте», а папе не говори, что я тебе написала.

Мамочка, давай сделаем так: ты приедешь и заберешь меня навсегда, а папе скажешь, что написала в Мюнхен (в департамент социальной защиты детей) и спросила, разрешат ли они мне остаться с тобой. Ты объяснишь, что письмо с собой не взяла, но пообещаешь отправить его, когда мы вернемся в Гамбург.

А в Гамбурге мы напечатаем письмо на машинке, отправим его папе и сделаем вид, что оно пришло из Мюнхена. Я бы так хотела приехать к тебе на этой неделе, пожалуйста, забери меня поскорее. Сегодня я опять плакала, потому что думала о тебе. Мне не хочется играть, потому что тебя нет рядом. Пожалуйста, забери меня 25 июня. Привет и поцелуи от Ингрид. Пожалуйста, забери меня 25-го. Пожалуйста, прошу тебя, дорогая мамочка.

Эти мольбы остались без внимания. Хотя мама продолжала наносить мне короткие визиты, она ни разу не пригласила меня к себе домой. Было ли это из-за того, что мой отец ей запретил, или она сама не хотела, чтобы я с ней жила, результат был один: я застряла в доме в Бад-Зальцуфлене, запертая там со стариком, который становился все более озлобленным и скупым.

Даже в одиннадцатилетнем возрасте я понимала, что мой отец менее обеспечен, чем мама. Он получал государственную пенсию от нового западногерманского правительства – вознаграждение за годы службы кайзеру и рейху в качестве офицера армии. Но этих средств не хватало, например, чтобы оплатить доставку ежедневной газеты. Он отправлялся в город, стоял там у газетных киосков и читал утренний выпуск, который всегда был вывешен в окне. Иногда мне разрешалось поехать с ним.

Здоровье Германа ухудшалось. Он уже много лет страдал от эпилепсии (по-видимому, он скрыл это заболевание от Гизелы, когда просил ее руки). Болезнь прогрессировала. Хотя я ни разу не наблюдала у него серьезного припадка, в момент приступа он становился словно отсутствующим, то есть полностью погружался в себя. С ним невозможно было общаться, и его поведение становилось странным и пугающим. Он часто брал в руки нож и неистово им размахивал. Однажды его госпитализировали, и, пока его не было, фрау Харте была более щедра, чем он, и подавала мне больше джема к завтраку. Вернувшись домой, Герман увидел, сколько джема исчезло из банки, и пришел в ярость. Меня наказали за мою якобы жадность и на неделю лишили джема.

Школа стала для меня убежищем. Я подружилась с другими детьми. Их родители, должно быть, понимали, как я несчастна дома, и относились ко мне с добротой и любовью. Мне нравилось проводить с ними время и видеть в их жизни то, что я ценила больше всего и по чему так скучала: настоящую семью. А потом, когда мне было одиннадцать, я обнаружила, что я не та, за кого себя принимала.

Однажды утром я проснулась и обнаружила, что не могу открыть глаза. Отец отвел меня к врачу.

Мы сидели в приемной и ждали своей очереди. Когда врач выкрикнула имя «Эрика Матко», отец встал и повел меня в кабинет. Он протянул мне карточку медицинского страхования, и я увидела, что на ней тоже было напечатано имя «Эрика Матко».

Я не понимала, почему меня называют другим именем, но не осмелилась сказать об этом ни доктору, ни отцу. Я по-прежнему слишком боялась папу, чтобы о чем-то его спрашивать. В результате консультации мне прописали курс солнечных ламп (достаточно распространенное в те дни средство лечения авитаминоза; скорее всего, проблема возникла еще в те годы, когда я жила в детском доме на Лангеоге), и мы вернулись домой. О том другом имени мы больше и словом не обмолвились, но я о нем не забыла.

Вскоре у меня состоялся разговор с фрау Харте. Каждую пятницу мы вместе занимались уборкой в доме, и я могла свободно говорить с ней обо всем, что у меня на душе. Мои отношения с фрау Харте максимально напоминали нормальные отношения ребенка со взрослым человеком. Пока мы убирали, я спросила, знает ли она, почему мое имя записано как Эрика Матко.

Эмми рассказала, что Герман и Гизела не мои биологические родители. Она сказала, что, когда я была маленькой, они взяли меня на воспитание, как и Дитмара, и что мое настоящее имя – Эрика Матко. Эмми не постеснялась рассказать мне, что меня удочерили. В результате войны разрушилось столько семей, и столько детей остались сиротами, что в нашей ситуации не было ничего особенного.

Не помню, чтобы я расстроилась, узнав правду. Я не была близка с Германом и, переварив эту информацию, решила, что этим и объясняется его холодность по отношению ко мне и то, почему мне не разрешили жить с Гизелой.

Но, конечно, мне было интересно узнать, откуда я родом. Я предполагала, что мои настоящие родители были немцами (мне даже в голову не приходило думать иначе), и я размышляла о том, что с ними произошло. Может, они сидели в тюрьме; а может, погибли на войне. Эмми сказала, что, глядя на мой большой нос, она задавалась вопросом, не еврейка ли я. Но хотя мой отец сказал ей, что я приемный ребенок, больше она ничего не знала. Все остальное было лишь предположениями.

Разумеется, Герману я ничего не сказала. И в следующий раз, когда Гизела приехала меня навестить, я ее об этом не спросила. Но Герман, вероятно, рассказал ей о визите к врачу, и она чувствовала, что должна что-то объяснить. Она начала рассказывать мне, что я – приемный ребенок и она забрала меня из детского дома, но я перебила ее: «Я знаю». Я не могу объяснить, почему не дала ей договорить: возможно, это был мой детский способ показать ей, что уже слишком поздно, что мне больно из-за того, что она так долго скрывала от меня правду. Больше мы эту тему не поднимали.

Единственным человеком, с которым я хотела поговорить, был Дитмар. Мы были близки в детском доме и в те несколько месяцев, что прожили вместе в доме Германа. Но к тому времени его увезли, и у меня не было возможности с ним связаться: у меня даже не было адреса, по которому я могла бы ему написать.

Жизнь шла своим чередом. Каждое утро я отправлялась в школу, где была записана и известна как Ингрид фон Эльхафен, а днем возвращалась в дом в Бад-Зальцуфлене, к мужчине, который, как я теперь знала, не являлся моим родным папой и которого я по-прежнему очень боялась.

В течение следующих двух лет состояние здоровья Германа продолжало ухудшаться, и часто, когда я уходила в школу, он еще лежал в постели. Я заглядывала к нему пожелать доброго утра, но, по правде говоря, это было не более чем выполнением дочерних обязанностей.

Однажды утром в апреле 1954 года, в конце учебного года и в преддверии долгих летних каникул, я, как обычно, попрощалась с ним перед школой. Я заметила, что он более дезориентирован, но супругам Харте ничего не сказала, поскольку предположила, что это лишь очередной симптом его болезни. По возвращении из школы я нашла его в ужасном состоянии: было ясно, что у него случился инсульт. Мой отец – точнее, мой приемный отец, – попал в больницу и через две недели умер.

Должна признаться, меня это не расстроило. Я была счастлива освободиться от него и его суровых, неумолимых методов воспитания. И я надеялась, что мне в конце концов разрешат жить с Гизелой в Гамбурге. Что меня задело, так это реакция Эмми и Карла: они сурово раскритиковали меня за то, что я не рассказала им о состоянии Германа в то утро.

Мои большие надежды на новую жизнь с мамой (в то время я все еще называла ее «мамочкой», хотя и знала, что не была ее «настоящим» ребенком) не оправдались. По крайней мере, не сразу. Гизела была слишком занята своей процветающей физиотерапевтической практикой и своим пятилетним сыном Губертом.

Еще долгих шесть месяцев я прожила в доме Германа под присмотром четы Харте, и только в октябре 1954 года меня, наконец, отправили в Гамбург. К тому времени странная история с именем «Эрика Матко» и моей подлинной личностью, казалось, была забыта.

Предыдущая главаГлава 6 из 22Следующая глава