Грин в юности казался себе сильным, широкоплечим, молодцеватым парнем, хотя в действительности был слабогруд, узок в плечах и сутул. Страшная вспыльчивость и нетерпеливость странно уживались в его характере с болезненной застенчивостью, которую он сохранил до конца жизни.
Первая же попытка поступить матросом на корабль оказалась неудачной. Поднявшись по длинной сходне на огромный пароход «Петр», Александр столкнулся с двумя штурманскими учениками в бескозырках с лентами. Оглядев нелепую фигуру в парусиновой блузе, подпоясанной ученическим ремнем, с узкими плечами, с длинными, зачесанными назад волосами, держащую в руках широкополую соломенную шляпу, и даже не ответив на вопрос: «Нет ли вакансий?», подняли его на смех: «Семинарист, поповская шляпа!»
Дрожа от обиды, со слезами на глазах, Александр обошел весь порт, но везде получил отказ. Лишь один помощник капитана, отнесшийся к нему с состраданием, сказал:
— Учеником я вас возьму...
Но Александр уже знал, что ученики жалованья не получают, а, наоборот, сами платят за «харч» — пропитание. Денег же у него не было.
Он поселился в ночлежном подвале, где обитали босяки и грузчики, платящие по десять копеек в сутки. Зная из книг, что моряки пьют вино и курят сигареты, он купил за сорок копеек бутылку дешевого красного вина, десяток сигарет, полфунта сала и маленький пеклеванный хлеб. Вино показалось ему кислым, и он насыпал в него толченого сахара, сигареты воняли каленым копытом.
Он пытался расспрашивать безработных матросов, соседей по ночлежке о далеких странах, о шквалах и тайфунах, о нападениях пиратов, но они в ответ говорили о жалованье, пайке и дешевизне арбузов... И все же когда он по огромной лестнице, ведущей в порт от памятника герцогу Ришелье, которого одесситы звали фамильярно «Дюк», спускался вниз в прохладные сумерки, овеянные ароматом и очарованием моря, он волновался и трепетал, словно шел впервые признаваться в любви. И, однако, в этом мире, подавлявшем красотой, мощью и живописной законченностью, он чувствовал себя ненужным, чужим.
По совету одного опытного матроса Грин решил одеться по-морскому. Но денег было всего тридцать копеек. Пришлось продать кое-что из вещей.
На толкучке он продал ученическую куртку, форменный ремень с медной бляхой, новые брюки и охотничьи сапоги, выручив всего несколько рублей. На них он приобрел парусиновые матросские брюки, матроску с синим воротником и поношенные башмаки, но не решился купить бескозырку с лентами, считая, что не имеет на это морального права. Оставшиеся же гроши он истратил со свойственным ему легкомыслием: стрелял в городском парке из монтекристо и купил апельсинов и дорогих папирос.
В конце Карантинной улицы, против Ланжероновского спуска, в те годы стояло каменное здание, с дверями, открытыми днем и ночью во всякое время года. Здесь помещалась знаменитая босяцкая столовая, прозванная обжоркой. В большой полутемной комнате, за обитыми цинком столами, сидели завсегдатаи этого заведения: грузчики, босяки, бродяги, пьяницы и «дикари» — окончательно голые босяки, пропившиеся дотла, у которых не было денег даже на ночлежку, и они спали за задней стеной дома, в грудах мусора. Здесь за шесть копеек можно было получить борщ с хлебом и требухой, отравленный красным перцем до слез в глазах и боли в груди; три копейки стоили макароны с бараньим салом, печенка или каша.
Здесь Грин обедал, а в остальное время обходил все суда порта, сидел в библиотеке или томился на бульварной скамейке. Раз пять в день он купался в порту за волнорезом. Купание сначала ему не понравилось: вода была холодной, тяжелой, соленой и лекарственно горькой. Постепенно он, однако, вошел во вкус, хотя купание едва не стоило ему жизни.
Однажды в пасмурный ветреный день он заплыл довольно далеко, не обращая внимания на поднявшееся волнение. Обернувшись, он вдруг увидел, что мол опустел и белые взрывы волн перехлестывают через волнолом. Обеспокоенный, он поплыл обратно, но у берега стал игрушкой волн: когда отхлынувшее море обнажало песок, вырвавшись из воды, он бежал к волнолому, но едва он хватался за камни, новая волна смывала его и уносила далеко назад. Разбитый о камни, весь в крови и почти лишившись дыхания, он наконец особенно большим валом был выброшен на берег...
Одежда была унесена водой; Грин наскоро смыл с себя кровь, прикрылся какой-то мокрой тряпкой и несмело пошел вдоль набережной. Прохожие сурово отнеслись к его костюму, многие ругались, некоторые хотели его бить. Выпросив у какого-то грузчика несколько рваных мешков и кое-как в них закутавшись, он добрался до ночлежки, где остались запасные, сильно поношенные штаны и матроска. Один сжалившийся сожитель отдал ему старую кепку и развалившиеся опорки.
Одеваясь утром, Грин заметил на левой ноге две небольшие язвочки. Третья появилась позже уже на правой ноге. Через несколько дней язвы превратились в обнаженное, воспаленное, гноящееся мясо, а ноги опухли.
Грин сходил в матросскую больницу и получил бинты и йодоформ. Запах от мази, особенно при жаре, был такой, что даже обитатели ночлежки стали сторониться молодого человека, а когда он однажды упал в обморок от истощения, хозяйка заявила, что такого больного она на квартире держать не может.
Деньги кончились, хозяйке он задолжал. Положение было безвыходным. И только тогда Грин решился воспользоваться рекомендательным письмом, которое дал ему в поезде управляющий братьев Пташниковых.
Появление просителя с письмом произвело в конторе некоторую сенсацию. Бухгалтер Хохлов, весь в веснушках, с рыжим цветом лица, широко раскрыл глаза, которые и без того были навыкате, и осыпал посетителя вопросами:
— Почему не пришел раньше? Есть ли деньги? Как отпустили мальчика из дома без денег и знакомств?
— Я хотел сам, — твердил Грин, — я хотел устроиться сам...
Хохлов дал ему рубль, его помощник — шестьдесят копеек, и велели прийти завтра с вещами.
Грин расплатился с хозяйкой, остальные деньги со свойственной ему беспечностью истратил на апельсины, орехи и изюм, последний раз переночевал в подвале и со своей тощей корзинкой утром был в конторе.
Хохлов его поместил в бординхауз — дом для «береговой команды» Русского общества. Из жалости новому жильцу даже дали подержанные башмаки. В доме стояли койки, как в больнице, с чистыми простынями, подушками и байковыми одеялами. Кормили хорошо: утром — чай с хлебом и салом, в полдень великолепный «флотский» борщ и мясо с макаронами или кашей, вечером — остатки от обеда. В воскресенье давали третье блюдо: сырники или компот. У стены стоял ящик, обитый цинком, полный белого хлеба; каждый брал сколько хотел.
Однако в этом доме Грин чувствовал себя одиноким, чужим. Его нехитрая повесть вызывала в бывалых матросах береговой команды недоумение и недоброжелательство. Над ним смеялись и издевались. Матросские шутки часто доводили его до слез. Каждодневные посещения судов нагоняли на него ужасную тоску. Не радовали его и прогулки по большим улицам, где за огромными витринами лежали грудами кокосовые орехи, мангустаны, ананасы, персики; их охраняли чучела попугаев и обезьян. Он чувствовал себя усталым охотником, который видит дичь, но истратил все заряды...
Через два месяца ему наконец повезло: старший помощник парохода «Платон» согласился взять его учеником с уплатой восьми с полтиной рублей за «харч». Грин продал пару белья и купил старую морскую фуражку и новую ленту с тисненым золотым якорем и надписью «Платон». Деньги за ученичество прислал по телеграфу отец.
Грина очень пугала морская болезнь: он боялся, что она помешает ему стать настоящим моряком. Матросы, посмеиваясь над ним, советовали есть грязь с якоря — это помогает. Но как раз тут ему повезло, и даже в самую бурную погоду, когда многие бывалые матросы лежали на койках, он любил, пошатываясь, гулять по качающейся палубе, любил спать в койке, которая ходила ходуном: «ветер и море — вот все, что я люблю...»
Грин так по-настоящему и не освоился с морской жизнью, не стал настоящим матросом. Он с увлечением делал все, что ему приказывали; ему нравилось лихо отвечать «есть». Но он так и не выучился вязать морские узлы, сплеснивать канаты и делать «огоны». Он не знал азбуки сигнальных флагов и не умел передавать приказы флажками. Даже «отбивать склянки» — звонить в колокол каждые полчаса — ему почти не поручали: у него не получалось отчетливого, сильного, двойного удара го обоим краям колокола. За все время его плаваний он ни разу не спустился в машинное отделение, не освоился с компасом и не запомнил названия снастей стоячего и бегучего такелажа и наименования парусов. Он был вечно погружен в свое собственное представление о морской жизни...
Он был наивен, мало что знал о людях, не умел жить тем, чем живут окружающие. Его кругозор, может быть, был и не очень велик, но совсем другой, чем у матросов. Поэтому насмешки и даже издевательства, которые по отношению к новичкам являются способом воспитания и спортом, вызывали у него такую обиду, что удовольствие его мучителей во много раз усиливалось.
Иногда, хлебнув чаю, он плевался: в него были насыпаны соль или перец, а порой брошен полуфунтовый кусок его же сахара.
Если, по рассеянности, он клал шапку на стол кубрика, — она немедленно летела в угол: матросы никогда не кладут шапки на стол.
Когда драили «медяшку» — медные части судна, поручни, решетки люков, дверные ручки, — боцман заставлял его тереть и тереть без конца, хотя уже медь, что называется, горела. А однажды проходивший мимо матрос серьезно сказал:
— Костью чисти, Гриневский.
— Как — костью? — удивился новичок.
— Так три, чтобы мясо на руках сошло до костей.
При мытье палубы его всегда «случайно» обливали из шланга и вдобавок всегда бранили за то, что он слишком медленно метет палубу и слишком слабо трет ее щеткой.
А однажды его довели до того, что на морском языке называется «фелонией» — тяжким преступлением.
Он потерял спички. Матросы заявили, что ни у кого из них спичек нет, а один подшутил:
— Прикури от лампадки, Гриневский.
Не видя в этом ничего особенного, Грин влез на стол и прикурил от лампадки, висевшей перед иконой. В ту же минуту удар боцмана сбил его с ног, а матросы стали бить лежачего ногами. А когда он со слезами стал объяснять, что виноват тот, кто научил его так прикуривать, боцман сказал:
— Неужто ты сам-то не понимаешь?
В Севастополе он больше удивился не броненосцам, а круглым плавучим батареям, которые назывались «поповками». Только от меня он узнал, что их строил знаменитый адмирал Попов — один из лучших моряков своего времени, которого Станюкович сделал героем своей повести «Беспокойный адмирал».
Огни вечерней Ялты поразили его. Она сияла как созвездие: огни порта сливались с огнями невидимого города. Потом до него донеслись звуки оркестра в городском саду. Теплые порывы ветра донесли запах цветов. Далеко слышались голоса и смех.
Без разрешения он ушел в город. Перед ним шла вверх крутая, узкая, полуосвещенная улица. По сторонам сияла в вечерних огнях трепещущая зелень. По улице спускалась кавалькада: дамы в амазонках, сидящие на лошади боком, мужчины в цилиндрах. Долетел терпкий запах духов, французская речь...
Из этого первого впечатления через много лет родилось поразительное по красоте и силе описание Лисса в романе «Бегущая по волнам»...
Второй рейс был тяжким. В ответ на письма отец сообщал, что денег он посылать больше не может, «старайся сам». Он жаловался на дороговизну, на многосемейность (пятеро детей!), писал, что получает в месяц всего шестьдесят рублей, — и сын знал, что это правда. Но в письмах было и другое: идеалы «труда, пользы обществу, помощи старику отцу». Кроме этого, наивная вера в то, что сыну легко найти работу, и работу легкую, за которую хорошо платят.
Все же Грин отправился в плавание: то ли «зайцем», то ли помощник капитана понадеялся, что он заплати? позже. Но путешествие было отравлено шутками матросов, которые хором твердили: «Гриневского ссадят в ближайшем порту». Желая смягчить начальство, он бросался везде, где работали, где был нужен и ненужен: ворочал брашпиль, тащил канаты, свертывал их на юте и баке, замерзая, нес вахты... В Одессу он вернулся без копейки денег, но с двумя вещами: драгоценной китайской чашкой из тончайшего фарфора и привезенным из Греции узким ножом в ножнах с прямой ручкой из шлифованного пестрого камня. Для этого он продал за четыре рубля свое полосатое байковое одеяло, которое стоило десять. «Зачем тебе чашка?» — спрашивали матросы. Но он не мог объяснить им то, что плохо понимал сам. Это была жажда красивых вещей...
Снова Грин поселился в здании береговой команды. Но его пришлось скоро покинуть.
Смотритель бординхауза невзлюбил Грина. Он называл его «малахольный», «псих», «лодырь», издевался над ним и в насмешку твердил при посторонних, что Хохлов его дядя.
Однажды он загадочно сообщил, что Хохлов требует Грина к себе.
Ничего не подозревающий Грин нашел Хохлова в бешенстве.
— Скажи, пожалуйста, — с места заорал он, — какой это я тебе дядя?
— Вы мне не дядя. Я не понимаю...
— Ты врешь! Ты всем говоришь, что я твой дядя и что я сделаю тебе все, что ты только пожелаешь!
— Кто вам сказал такую чепуху?
Разыгралась безобразная сцена. Призванный на очную ставку, смотритель нагло отрицал свое участие в сплетне, которая разрослась и превратила Гриневского в незаконного сына Хохлова. Взбалмошный Хохлов кричал, выкатывая глаза. Александр тоже кричал сквозь слезы. В результате он был изгнан из бординхауза.
Переночевав в порту под балками эстакады, он утром пошел в больницу, где осмотревший его врач с сомнением покачал головой, сказал, что, по-видимому, нужна будет операция, и положил больного Гриневского в хирургическое отделение.
Однако скоро выяснилось, что операция не нужна: опухоль рассосалась, раны затянулись струпом. Через две недели Гриневский выписался из больницы. Денег в кармане не было.
Наступил настоящий голод. Питался Грин объедками хлеба, который он выпрашивал у матросов и собирал на столах обжорки. Иногда он просто намазывал хлеб горчицей и круто солил его. Получался «пашкет», как называли его босяки (паштет).
Приближалась зима, и нужно было думать о ночлеге. Но денег не было даже на ночлежку. Он пробовал просить милостыню, «стрелять», как говорили бродяги, но из-за страшной застенчивости у него ничего не получалось. Он променял свои довольно крепкие башмаки на опорки, брался за собирание старого железа, продавая его по копейке за фунт. Приходилось ночевать в порту, на складах, вползая под край брезента, прикрывавшего товар, спать на соломе, забившись между ящиками, или проводить ночь, зарывшись в груду стружек. Утром приходилось бегом бежать в трактир или обжорку, чтобы хоть немного согреться...
Грин всегда презирал маленькие парусники (дубки по-черноморски), в которых обычно перевозят дешевые грузы: соль, черепицу, арбузы. Но он даже обрадовался, когда получил предложение поступить на судно «Святой Николай», идущее в Херсон с грузом черепицы. Команда была невелика — всего три человека: шкипер, он же судовладелец, его сын и «матрос за все с оплатой в шесть рублей в месяц»... Спорить не приходилось.
Рейс был трудным. Грин готовил обед на железной печке, колол дрова, держал вахту на баке и почти не спал. Было неудобно и холодно спать на голых досках, положив под голову черепицу и накрывшись рваным тряпьем. Было четыре-пять градусов мороза при сильном ветре. Хозяева помыкали им, как собакой, ругали и издевались над ним. Груз лежал и в трюме и на палубе — до бортов, и ходить приходилось прямо по черепице. Естественно, что иногда он давил одну-две черепицы; тогда сын ругался и кричал, что за каждую испорченную черепицу матрос заплатит по двенадцать копеек.
Но море было таким близким, а горизонт таким чистым и прекрасным, что хотелось плыть и плыть без конца. Изредка стая дельфинов обгоняла дубок. Их быстрые прыжки из воды, открывавшие темные спины, белое брюхо и маленький хитрый глаз действовали на Грина упоительно. На рассвете шестого дня маленький парусник плыл уже в низовьях Днепра. Это был пленительный мир камышовых островов, лазурно-стальных протоков под алым светом встающего солнца. Все вдруг стало розовым — заря, камыши, вода. Настоящего берега не было видно. В этом пышно-зеленом, ярко пылающем мире зеленые отражения под водой, отражения встречных парусов, золотое вино солнца и торжественная белизна облаков, которые образовывались на глазах из клубов поднимающегося светящегося тумана, — все сливалось в картину полного счастья щедрой и непобедимой природы.
Когда парусник бросил якорь в Херсоне, Грин заявил, что служить такую собачью службу больше нс будет и попросил расчета. С руганью хозяева подсчитали раздавленную черепицу и заявили, что матросом заработано два рубля, а если подсчитать их убытки — рубль двадцать за побитую черепицу и рубль задатка, который он уже получил, — с Грина причитается двадцать копеек!
Обращения к городовому и в разные учреждения ни к чему не привели. Тогда Грин плюнул, засел в чайной, где было тепло, и на последний гривенник спросил чаю.
За длинными столами чайной мужики и бабы аппетитно ели из больших белых плошек накрошенные помидоры с луком, обильно приправленные постным маслом, уксусом, солью и перцем. Видя, что «молоденький, жалостный матросик» подбирает недоеденные куски хлеба, сердобольные женщины наспех состряпали ему такой же «рататуй» из помидоров, отрезали полхлеба и собрали копеек пятнадцать мелочью.
Переночевав в ночлежке, Грин утром сел без билета на колесный пароходик «Одесса». Никто не ругал его за «безбилетность», а суровый повар, видевший, как он греется у окна кухни и вдыхает съестные запахи, вечером, не говоря ни слова, влил в жестяной бак полведра борща, бросил туда фунта три вареного мяса и дал целую булку и ложку. Голодный моряк, как скромно и ласково говорят на юге, «покушал» все до конца...
Зима была очень холодной, но Грин провел ее сравнительно неплохо. Прямо по возвращении из Херсона, он, близкий к отчаянию, забыв о всяком самолюбии, отправился к Силантьеву, помощнику Хохлова. Тот устроил его на работу маркировщиком на складах с неплохой оплатой — рубль десять копеек в день, а если работы не было, — шестьдесят копеек. Ему нравилось работать в пакгаузе. Кругом все было пропитано пряными запахами далеких стран. Он любил ощущение изобилия товаров вокруг себя. Все пахло: ваниль, финики, кофе, чай. Соединяясь с морозным запахом морской воды и угля, все смешивалось в один пленительный запах, который приносил со всех концов мира ветер романтики!..
Ранней весной ему удалось совершить заграничный рейс в Александрию на пароходе Русского общества «Цесаревич».
Наивность была одной из главных черт характера Александра Степановича. Она не оставляла его всю жизнь. Когда пароход ошвартовался в Александрии, он отправился за город: ему казалось, что Сахара и львы совсем близко. Одолев несколько широких, пыльных и жарких улиц, он добрался до оросительной канавы с мутной водой. За ней тянулись плантации и огороды. Путешественник был разочарован: он видел дороги, колодцы, пальмы, но пустыни и львов не было.
Посидев у канавы, вдыхая запах застоявшейся воды и глины, он отправился обратно. На пароходе он рассказал матросам, что в него выстрелил бедуин, но промахнулся. Подумав немного, он прибавил, что у дверей одной арабской лавки стояли в кувшине розы. Он хотел купить одну из них, но красавица арабка, выйдя из лавки, подарила ему цветок и сказала: «Селям алейкум».
С Александра Степановича было достаточно этой фантазии. Так ли говорят арабские девушки, когда дарят цветы, и дарят ли они их неизвестным матросам, он так и не узнал до конца жизни...
Летом его потянуло домой. Он продал все, даже краски, которые он захватил из Вятки, чтобы «рисовать на берегах Ганга цветы джунглей». Его самую большую драгоценность, китайскую чашку, у него давно украли. Но он не мог расстаться с полной формой настоящего матроса: в ней он хотел появиться в Вятке...
Капитан одного угольщика взялся довезти его до Ростова-на-Дону «за работу». Так же он добрался до Калача, а оттуда, по железной дороге, — до Царицына, без билета, конечно, и до Казани, хотя его ссаживали три раза.
От Казани капитан Вятского парохода «Булычев» взял его бесплатным пассажиром и даже разрешил есть с командой. Но пароход сел на мель на перекате, и последние двести верст Грин прошел пешком. Шел он по жидкой грязи, поливаемый дождем и продуваемый студеным ветром, целую неделю.
Когда стал виден голубой купол вятского собора, путешественник выстирал свою голландку в ручье, отряхнул брюки, почистил башмаки, умылся и в полдень шел по деревянным тротуарам города, привлекая внимание прохожих.
— Где же твой багаж? — спросил отец после первой радости встречи.
— Пароход сел на перекате, и я последние двести верст ехал на почтовых лошадях, — ответил блудный сын. — Вещи остались на почтовой станции... Знаешь... Понимаешь... Не было извозчика...