«Ты знаешь, любезный друг, что мать моя рассуждает иногда весьма хорошо или по крайней мере что никогда недостает жару в ее рассуждениях. Часто случается, что мы не согласуемся в истинах, и обе столь высоким почитаем свое мнение, что весьма редко которая-нибудь имеет счастье убедить другую; случай очень обыкновенный, думаю, во всех спорах, с некоторою запальчивостью соединенных. Я имею довольно ума, говорит она мне прямо, довольно живности. Я ей отвечаю, что она весьма разумна, т. е. соображаясь ее вопросу, что она более не имеет той младости, какая прежде ее украшала».
В обществе сильно пристрастие к поговоркам, которые превозносят трусость и осмотрительность. Считается, что к суждениям человека, преисполненного пыла и надежд, следует относиться с некоторой долей скептицизма. Однако стоит тому же человеку позорно потерпеть неудачу и начать отрекаться от своих слов, как его уже слушают словно оракула. Наша житейская мудрость по большей части предназначена для обывателя, дабы удерживать его от амбициозных замыслов и утешать в посредственности. Поскольку такие люди составляют основную часть человечества, подобный подход, несомненно, оправдан. Но отсюда вовсе не следует, что одно суждение менее верно, чем другое, или что Икар не заслуживает большего восхищения и, возможно, зависти, нежели мистер Сэмюэл Баджетт, преуспевающий торговец. Первый, как известно, мертв, тогда как второй все еще подсчитывает барыши в своей конторе, и это, несомненно, весомый аргумент. Однако существуют смелые и благородные изречения, воспевающие преимущества проигравшей стороны и провозглашающие, что лучше быть мертвым львом, чем живой собакой. Трудно представить, как обыватели примиряют такие высказывания со своими же пословицами. Согласно последним, всякий юнец, отправляющийся в море, – последний глупец; привычка всегда брать с собой зонтик считается более высоким и мудрым достижением, нежели способность с улыбкой взойти на костер; а покуда вы немного трусоваты и прижимисты в денежных вопросах, вас будут считать своим, потому что в этом все для человека.
Еще труднее для обывателя осознать тот факт, что, хоть все его наставники, от Соломона до Бенджамина Франклина и пресловутого Баджетта, прививают один и тот же идеал воспитанности, осмотрительности и почтенности, отчего-то почестей и памятников на улицах наших городов удостаиваются те, кто наиболее явно пренебрегал подобными наставлениями. Это совершенно сбивает с толку нравственное чувство. Взять хотя бы Жанну д’Арк, оставившую скромный, но честный и достойный образ жизни под присмотром родителей, чтобы встать во главе грубых солдат, ведущих борьбу против врагов Франции, – поистине печальный пример для юных девиц! Или Колумб, который, хотя и открыл Америку, был, по сути, весьма неосмотрительным мореплавателем. Его жизнеописание – не то, с чем хотелось бы знакомить молодых людей; скорее, следовало бы приложить все усилия, чтобы уберечь их от него, чтобы они не задумались об опасных приключениях и не поддались их разрушительному влиянию. Мне не хватит времени, чтобы перечислить все громкие имена в истории, чьи деяния совершенно нерациональны и даже шокируют деловой ум. Это противоречие весьма красноречиво, и я полагаю, что оно порождает среди обывателей весьма своеобразное отношение к более благородным и ярким сторонам жизни нации. Они читают описание Балаклавского сражения с тем же чувством, с каким присутствуют на театральной постановке «Лионской почты»[24]. Состоятельные господа читают The Times и чинно восседают в партере или ложе, в зависимости от своего финансового положения. Что же до генералов, скачущих взад-вперед среди рвущихся снарядов в нелепых треуголках, или актеров, румянящих лица и унижающихся на сцене за плату, то они, слава Богу, принадлежат к иной породе – это создания, за которыми можно наблюдать, как за облаками, несущимися в ветреной бездонной пустоте, или читать о них, как о персонажах древних полусказочных хроник. Их отпрыски, лелеют они надежду, не захотят подражать подобным героям – как не станут срывать с себя одежду и красить тело в синий цвет, прочитав первые главы школьного учебника по истории Англии.
Хотя на практике поговорки, превозносящие трусость, и утратили свою значимость, в теории они по-прежнему пользуются уважением. И в том же духе мнение пожилых людей о жизни принимается за истину в последней инстанции. Мнения молодых мы не принимаем всерьез, считая их юношескими иллюзиями, но стариков никто не смеет упрекнуть в том, что их взгляды продиктованы разочарованиями их преклонного возраста. Почему-то фраза седовласого джентльмена «Эх, и я так думал в твои годы» считается веским аргументом, способным поставить логическую точку в споре. И никто не посчитает достойным ответом слова молодого человека: «Достопочтенный сэр, весьма вероятно, что и мои мысли будут схожими, когда я достигну ваших лет». А ведь, как ни крути, оба эти высказывания равноценны.
«Мнение у хорошего человека, – говорит Мильтон[25], – есть знание в процессе образования»[26]. Всякое мнение, достойное так называться, лишь веха на пути к истине. Это вовсе не значит, что человек продвинется дальше; но если он действительно вдумчиво созерцал мир и сделал некий вывод, то уже проделал определенный путь. Это, разумеется, не относится к заученным формулам, которые могут служить вехами лишь на пути к старческому слабоумию и могиле. Повторять расхожую фразу – не то же самое, что иметь мнение и тем более выработать его самостоятельно. В мире слишком много подобных клише, которые люди обрушивают на вас, пытаясь выдать их за аргументы. Они находятся в обращении как интеллектуальная валюта, и многие почтенные особы только ею и расплачиваются. Создается впечатление, что за ними маячат смутные очертания каких-то теорий. В них будто бы заключена мудрость целых фолиантов, полных неопровержимых доводов, – примерно так же, как величие Британской империи пребывает в дубинке констебля. Их используют с суеверным трепетом, подобно тому, как деревенские невежды коверкают латынь, пытаясь изгнать нечистую силу. И они чрезвычайно полезны для пресечения бесплодных дискуссий и затыкания ртов молокососам. А когда молодой человек достигает определенной стадии интеллектуального развития, анализ этой «валюты» становится для его ума гимнастикой, столь же забавной, сколь и укрепляющей.
Я не стыжусь того, что проехал через Ньюхейвен и Дьепп по пути в Париж. Эти места стоило посетить, и я все же добрался до цели своего путешествия. Все мои прежние убеждения были лишь этапами на пути к нынешним, которые, в свою очередь, лишь остановка на пути к чему-то иному. То, что я прежде был ярым социалистом со своими рецептами на все случаи жизни, смущает меня теперь не более, чем мысль о том, что когда-то мне довелось быть грудным младенцем. Несомненно, мир во многом совершенно прав, но, чтобы убедиться в этом, нужно получить пару тумаков от жизни. А тем временем необходимо что-то делать, кем-то быть, во что-то верить. Невозможно держать разум в состоянии абсолютного равновесия и пустоты; да если бы это и удалось, вы, вместо того чтобы прийти к верному выводу, скорее всего, остались бы в этом состоянии навечно. Даже на промежуточных этапах жизни толика энтузиазма – не то, чего следует стыдиться: не будь святой Павел столь ревностным фарисеем, он не стал бы и таким пылким христианином. Что до меня, то я вспоминаю время, когда был социалистом, с некоторой ностальгией. Я убедил себя (по крайней мере, на данный момент), что важные перемены лучше отдать на откуп тому, что мы называем великими слепыми силами: их слепота куда прозорливее ограниченного человеческого зрения. Мне кажется, я вижу: мой собственный план не сработал бы, как и все другие предложенные схемы, которые, поощряя одни элементы добра, подавляли бы другие. Теперь я знаю, что, превращаясь с годами в консерватора, прохожу через обычный цикл перемен и двигаюсь по проторенной орбите человеческих мнений. Я принимаю это, как принял бы подагру или седину – этих неизбежных спутников старения или угасания жизненных сил. Но я не признаю, что это непременно перемена к лучшему – рискну предположить, что это, напротив, прискорбное ухудшение. Здесь у меня нет выбора, и я не могу сопротивляться этой склонности разума, как не могу предотвратить дряхление и увядание тела. Если, как принято выражаться, небеса продлят мои дни, я, без сомнения, переживу некоторые беспокойные желания; но я не тороплю этот момент и, когда он наступит, не стану гордиться обретенным иммунитетом. Точно так же я не особо горжусь тем, что изжил веру в сказки социализма. У стариков свои недостатки: они склонны к трусости, скупости и подозрительности. То ли благодаря накопленному опыту, то ли из-за упадка жизненных сил, но я вижу, что возраст ведет к этим и некоторым другим порокам; и, следовательно, хотя, с одной стороны, я надеюсь, что приближаюсь к истине, с другой – я несомненно склонен к этим формам и источникам заблуждений.
Наша жизнь, в которой мы обретаем крупицы знаний, то воодушевляясь открывающимися возможностями, то теряя пыл под влиянием проблесков благоразумия, подобна стремительному потоку, несущему человека. Он то налетает на валуны, то на мгновенье цепляется за свисающую над водой ветку, а в конце низвергается в темную бездну океана. Нам доступны лишь мимолетные проблески понимания и случайные соприкосновения с действительностью; наши теории рассыпаются в прах; нас кружит в водовороте, открывающем все новые стороны жизни до тех пор, пока только глупцы да невежды не останутся при своем мнении. Бросив беглый взгляд на то или иное обстоятельство, мы полагаем, будто изучили его; однако даже наш самый тщательный анализ – не более чем поверхностное суждение. Будь у нас время перевести дух, мы могли бы остановиться, чтобы изменить и скорректировать его; но в этой сумасшедшей гонке мы не успеваем побыть юными, как становимся взрослыми, едва влюбившись – уже женимся или расстаемся, не задерживаясь в одном возрасте, переходим в другой, а достигнув расцвета сил, начинаем клониться к закату. Невозможно добиться последовательности суждений или прийти к ясным и устойчивым взглядам в столь изменчивой и неспокойной среде. Это не точная наука, где все выверяется до мелочей; мы строим теории с приставленным к виску пистолетом, в постоянно меняющихся обстоятельствах, требующих не только оценки, но и немедленных действий. Даже самих себя мы не можем считать чем-то постоянным: в этом потоке перемен непрерывно изменяется и наша личность, и нередко маска, которую мы носим, оказывается самой странной на этом маскараде. С течением времени мы начинаем любить то, что прежде ненавидели, и ненавидеть то, что любили. Мильтон уже не кажется нам таким скучным, а Эйнсворт[27] – таким забавным. Лазать по деревьям становится труднее, а смирно сидеть на месте – легче. Нет смысла себя обманывать; даже наилучшая из игр – прятки – отчего-то утрачивает былую прелесть. Все наши качества преображаются, становятся иными; и было бы прискорбно, если бы и взгляды не менялись соответственно. Придерживаться в сорок лет тех же воззрений, что и в двадцать, – значит двадцать лет пребывать в оцепенении и заслужить звание не пророка, а неисправимого упрямца, которого не вразумили и розги. Все равно что капитан корабля, который, отправляясь из лондонского порта в Индию, взял бы с собой лишь карту Темзы и всё путешествие только ей бы и пользовался.
И заметьте, столь же нелепо было бы начинать путь из Грейвзенда[28] с картой Красного моря. «Если бы молодость знала, если бы старость могла» – красивое изречение, но не всегда справедливое. В половине случаев дело не столько в незнании молодых, сколько в их нежелании делать благоразумный выбор. В этом умозаключении есть нотка непочтительности, но, возможно, мудрые решения старости обусловлены недостатком сил в большей степени, чем мы готовы признать. Любопытно было бы провести эксперимент: вернуть старцу молодость, сохранив весь его опыт. Сомневаюсь, что он понес бы деньги в сберегательный банк; стал бы таким примерным сыном, как от него ожидают; а что до любовных дел, то я уверен, что здесь он бы переиродил Ирода, заставив краснеть всех своих новых сверстников. Благоразумие – это деревянный идол, эдакий гигант на колеснице, перед которым шествует Бенджамин Франклин с видом первосвященника, а следом пляшут преуспевающие дельцы в образе Атиса[29]. Однако это не то божество, которому стоит поклоняться в молодости. Нельзя отрицать, что человек, доживший до почтенных лет, сожалеет о своих безрассудствах, но, замечу, куда горше и искреннее он оплакивает утраченную молодость.
Принято считать, что старость заслуживает особого внимания, поскольку она наступает в конце. Однако не менее справедливо отметить, что юность приходит первой. А если учесть, что старость в большинстве случаев вообще не наступает, то чаша весов решительно склоняется в пользу молодости. Болезни и несчастные случаи быстро одолевают даже самых благополучных; смерть приходит бесплатно, а расходы на надгробие – сущий пустяк для счастливого наследника. Внезапно угаснуть на полпути к исполнению амбициозных замыслов, конечно, трагично и само по себе; но когда человек отказывает себе в полноценной жизни и копит силы на праздник, которому не суждено состояться, это превращается в тот истерически щемящий вид трагедии, что граничит с фарсом. Жертва уходит из жизни, перехитрив саму себя, – мрачная ирония судьбы, от которой ситуация не становится менее нелепой. Хранить бутылку любимого кларета до тех пор, пока он не прокиснет, – отнюдь не мудрая стратегия; что уж говорить о полном погребе – целой жизни! Люди могут с радостью пожертвовать жизнью в надежде на благословенное бессмертие; но совсем иное дело – отказаться от юности с ее восхитительными удовольствиями в надежде на лучшее качество овсянки в более чем сомнительной, если не сказать невероятной, старости. Вряд ли кто похвалит голодного, который отказывается от обеда, чтобы сберечь аппетит для десерта, не зная даже, будет ли десерт вообще. Если в мире существует неблагоразумие, то это оно и есть, в чистом виде. Мы плывем на дырявых посудинах по бескрайним опасным водам; и, как поют в старых морских балладах, слышим сладкое пение сирен и знаем, что больше не увидим сушу. И стар и млад – все мы вышли в наше последнее плавание. Если у кого-то в команде найдется щепотка табака, самое время набить трубочку и пустить ее по кругу!
И вправду, если верить нашим предшественникам, эта суетливая подготовка к старости лишь напрасная трата сил. Мы занимаем оборонительную позицию, тогда как навстречу нам идет друг. После заката, когда солнце скрывается за горизонтом, небеса заполняются сияющими звездами. Так и с возрастом: на смену бурным взлетам и падениям страстей приходит размеренное чередование чувств; те же силы, что сдерживают наши надежды, успокаивают и тревогу; если удовольствия уже не так остры, то и невзгоды становятся мягче и переносятся легче; словом, тот период, для которого нас призывают запасаться всем, словно предстоят голодные времена, на деле оказывается самым богатым, безмятежным и счастливым в жизни.
Более того, юность, следуя собственным устремлениям и вдохновению, наилучшим образом готовит почву для достойной старости. Насыщенная, деятельная молодость – естественная прелюдия к самостоятельной и независимой зрелости; а недотепа на этом пути неизбежно превращается в зануду. Мало кто отправляется в первое романтическое путешествие в шестьдесят четыре года, как доктор Джонсон[30]. Если мы хотим покорить Монблан или посетить воровской притон в Ист-Энде, погрузиться в морские глубины в водолазном костюме или взмыть в небо на воздушном шаре, этим следует заняться, пока не прошла молодость. Нельзя тянуть до тех пор, пока нас скует благоразумие и одолеет ревматизм, а люди начнут удивленно спрашивать: «Что заставило Вашу Степенность подняться с постели?» Молодость – самое подходящее время, чтобы носиться из одного конца света в другой и душой, и телом; изучать нравы разных народов; слушать, как бьют часы в полночь; встречать рассвет в городе и в деревне; обратиться к вере, посещая религиозные собрания; постигать метафизику; сочинять хромающие вирши; без устали бежать милю, чтобы поглазеть на пожар; и сидеть целый день в театре, чтобы рукоплескать знаменитой пьесе Гюго «Эрнани». В старой теории о необходимости перебеситься есть свой резон; и на человека, не пережившего юношескую горячку, нельзя положиться точно так же, как на непривитого младенца. «Поразительно, – говорит лорд Биконсфилд, один из самых ярких и хорошо сохранившихся юношей вплоть до выхода его последнего романа[31], – как стремительно и резко меняются чувства неопытного молодого человека». И эта изменчивость – присущий ему особый дар; своего рода нерушимая непорочность; волшебные доспехи, позволяющие пройти невредимым через великие опасности и выбраться незапятнанным из самых грязных передряг. Пусть же он странствует, размышляет, увидит все, что сможет, сделает все, что в его силах; у его души столько же жизней, сколько у кошки; он выживет в любое ненастье и ничего не потеряет. Те, кто губит себя в юности, имея вполне достойные возможности, вероятно, и с самого начала не заслуживали спасения; они, похоже, слабые создания, слепленные из пластилина и бечевки, без стали и огня, гнева и истинной радости; можно посочувствовать их родителям, но нет особых причин скорбеть по ним самим; ибо, по совести говоря, слабый брат – худший представитель человечества.
Когда старик, покачивая головой, изрекает «Эх, и я так думал в твои годы», он лишь подтверждает правоту юности. Несомненно, будь то из-за обретенного опыта или угасания жизненного пыла, он больше так не думает – но думал, пока был молод; и все люди думали так, пока были молоды, это так же неизменно, как роса, выпадающая по утрам, или боярышник, цветущий в мае. И вот еще один молодой человек присоединяет свой голос к хору предыдущих поколений, скрепляя новым звеном цепь свидетельств. Для юноши так же естественно и правильно быть неблагоразумным и склонным к преувеличениям, жить порывами и метаться в своей клетке, словно недавно пойманное дикое создание, как для стариков естественно седеть, для матерей – любить своих отпрысков, а для героев – умирать за то, что дороже жизни.
В качестве назидательной истории для пожилых людей, которых особенно тянет раздавать советы, позвольте предложить следующую притчу. Ребенок, который очень любил игрушки (особенно оловянных солдатиков), с удивлением замечает, что становится старше, но не теряет интереса к своим детским увлечениям. Ему уже исполнилось тринадцать, его уже дразнили за то, что он по-прежнему возится со своими солдатиками; тени тюрьмы взрослой жизни сгущались на нем неумолимо. Нет труднее задачи, чем передать детские мысли языком взрослых, но вот суть размышлений этого мальчика в тот переломный момент: «Наверное, – думал он, – мне нужно отказаться от своих забав, раз уж я не в состоянии защититься от пустых насмешек. Однако я уверен, что игры – это сама суть жизни; все отказываются от них из-за малодушного преклонения перед старшими; и если они не возвращаются к ним при первой возможности, то лишь по глупости и забывчивости. Я буду умнее – временно подчинюсь обычаям их глупого мира, но, как только заработаю достаточно, уеду подальше и буду жить среди игрушек до конца дней своих». Однажды, проезжая на поезде через горный массив между Каннами и Фрежюсом, он заметил милый домик в апельсиновом саду на берегу залива и решил, что это место будет его Счастливой долиной. Новый Золотой век; детство должно вернуться! Эта идея кажется мне исполненной простого благородства, достойного Цинцинната[32]. И все же, как читатель, вероятно, уже догадался, ее вряд ли можно считать осуществимой. В ней с самого начала был изъян, роковая ошибка в исходных посылках. Детство должно пройти, а за ним и юность, с неизбежностью приближая старость. Истинная мудрость заключается в том, чтобы всегда соответствовать возрасту и с легкостью меняться вместе с обстоятельствами. Искренне любить игрушки в детстве, вести достойную, полную приключений молодость, а когда придет время, вступить в спокойную и благодатную старость – значит быть настоящим творцом своей жизни и заслужить уважение – как окружающих, так и себя самого.
Не нужно раскаиваться в своих юношеских безумствах. Возможно, это был перегиб в одну сторону, так же как в старости бывают перегибы в другую. Но в них был смысл; они не только соответствовали возрасту, выражая его устремления и страсти, но и были связаны с окружающим миром – подразумевали критику существующего положения вещей, которую не стоит считать незаслуженной лишь потому, что теперь она кажется вам однобокой. Любая ошибка, не только речевая, – это яркое свидетельство того, что существующая истина неполна. Безрассудства молодости имеют под собой здравую логику, как и неудобные вопросы малышей. Самые асоциальные поступки указывают на недостатки нашего общества. Когда бурлящий поток бросает человека на камень, можно ожидать, что он закричит, и нет причин удивляться, если этот крик окажется облечен в форму теории. Шелли[33], возмущенный Англиканской церковью, считал панацеей всеобщий атеизм. Юные мечтатели, возмущенные несправедливостью общества, не видят иного выхода, кроме разрушения всех и вся и наступления Царства анархии. Шелли был молодым глупцом, как и эти горластые революционеры. Но лучше быть глупым, чем мертвым. Лучше выкрикнуть свою теорию, чем в унылом безразличии не замечать жизненных противоречий и несуразностей, безропотно принимая все как есть. Некоторые принимают мир, не задумываясь, словно глотают пилюлю; они бредут по жизни с застывшей улыбкой, как бездушные марионетки, ведомые чужой рукой. Во имя всего святого, покажите мне молодого человека, у которого достаточно ума, чтобы валять дурака! Что до остальных – ирония фактов возьмет верх над их самомнением и выставит их настоящими дураками, прежде чем опустится занавес этого фарса. В день последнего суда будет и плач, и скрежет зубовный, и лица, пылающие стыдом у всех, кто возомнил себя мудрецом, но не усвоил тех суровых уроков, которые юность преподает старости. Если мы здесь действительно для того, чтобы совершенствовать свою природу, расти, становиться сильнее и отзывчивей, готовясь для более благородной жизни в будущем, то нам нужно приложить максимум усилий, пока еще есть время. Наделить крыльями скучного, благопристойного человека – значит создать лишь карикатуру на ангела.
Короче говоря, если юность не вполне права в своих суждениях, то и старость, вполне вероятно, ненамного мудрее. Неугасимая надежда царит в человеческих душах вместе с безоглядным легковерием. Человек обнаруживает, что ошибался на каждом предыдущем этапе своей жизни, но тем не менее делает удивительный вывод, что теперь-то наконец абсолютно прав. После столетий неудач человечество продолжает верить, что оно все еще стоит на пороге полностью конституционного тысячелетия благоденствия. Похоже, мы так долго и безрезультатно блуждали по лабиринту, что человеческий разум заключает: осталось совсем немного; мы вот-вот выйдем в центр, где нас ждет обед с шампанским на берегу декоративного пруда. А что, если нет никакого центра, лишь бесконечная череда аллей и весь мир – лабиринт без конца и выхода?
На днях я случайно подслушал обрывок разговора, который позволю себе воспроизвести. «То, что я говорю, – правда», – утверждал один собеседник. «Но не абсолютная», – возражал другой. «Сэр, – не унимался первый (и мне почудилось что-то от доктора Джонсона в этой реплике), – такого понятия, как “абсолютная правда”, не существует!» Действительно, в жизни нет ничего очевиднее того, что у каждого вопроса есть две стороны. Вся наша история – сплошная иллюстрация этого. День за днем силы природы вдалбливают эту истину в наши неповоротливые умы. Мы, не задумываясь даже на мгновение, принимаем это как аксиому. Но именно пренебрегая этой великой истиной и убеждая нас, будто тот или иной вопрос имеет лишь одно возможное решение, энтузиаст покоряет человечество. Этот яркий красноречивый парень на какое-то время завладевает умами и выводит мир из спячки. Но стоит ему уйти, как армия тихих и незаметных людей принимается напоминать нам о другой стороне медали и разрушает это грандиозное надувательство. Пока Кальвин в своих «Наставлениях в христианской вере» определяет истины веры, а страстный Нокс[34] громогласно вещает с кафедры, Монтень уже рассматривает другую сторону вопроса в своей библиотеке в Перигоре, предсказывая, что в самой Библии реформаторы найдут столько же поводов для споров, сколько уже нашли в Церкви. У старости может быть своя правда, а у юности, несомненно, – своя. Нет ничего более верного, чем то, что обе по-своему правы – либо по-своему заблуждаются. Пусть они примут свои разногласия, ибо кто знает, возможно, взаимное признание права на несогласие – это уже форма согласия, а вовсе не разногласие?
Похоже, судьба любого, кто претендует на звание философа, – противоречить самому себе. Вот и я убедил себя в том, что перед нами наконец открылась вся картина целиком; что у этой загадки не один ответ, а столько, сколько пожелаешь; что у лабиринта нет центра, поскольку, как у знаменитой сферы, его центр повсюду; и что принятие различия со всей возможной учтивостью – это «единственная песнь чистой гармонии»[35], к которой мы когда-либо сможем добавить свои голоса.