К книге
Сборщики ягодГлава четвертая Норма
30%
Глава четвертая Норма
6

Даже когда я стала старше и самостоятельнее, мать пыталась держать меня рядом с собой, дергая за невидимую цепь и притягивая к себе, если я хоть чуть-чуть отдалялась. Я любила папу и знала, что он любит меня, но его любовь была другой. Несмотря на некую отстраненность, в ней была легкость. Его любовь никогда меня не придавливала.

– Мать… – Он потер лоб большим и указательным пальцами. – Она нервная.

Папа сидел в гостиной, на коленях закрытая книга, заложенная носовым платком. Рядом стакан виски без льда. Я сидела на оттоманке лицом к нему, упершись локтями в колени.

– Не забывай, она многое пережила. Родители умерли, когда она была совсем маленькая, и ее растили дедушка с бабушкой. Они не обращались с ней жестоко, но и не любили. Норма, она любит тебя так, как ее саму никогда никто не любил.

Он подался вперед и положил руку мне на колено.

Мои дедушка и бабушка погибли в автокатастрофе, когда маме было три, а тете Джун шесть. Мать о них не рассказывала, и я не видела ни одной их фотографии. А по рассказам тети Джун, их собственная бабушка часто напоминала, что уже вырастила своих детей и что они с мамой могут рассчитывать на кров и еду, но не больше. Им рано пришлось научиться самостоятельности и надеяться лишь друг на друга.

– А потом эти выкидыши. Это оказалось для нее слишком.

Все детство я жила в тени младенцев-призраков. Матушку неотступно преследовали воспоминания о них, она словно носила их с собой, постоянно натыкалась на зияющую пустоту и падала, а в падении обвиняла меня.

– Ей так хотелось, Норма, так хотелось иметь полный дом детей, и с каждым разом она тосковала все сильнее. А потом появилась ты, и в ее глазах снова забрезжил свет. Но порой мне кажется, что тоска проникла так глубоко, что останется в ней навсегда.

Отец откинулся в кресле и схватил книгу, которая начала соскальзывать у него с колен.

– Она слишком волнуется. Я просто хочу поехать в лагерь. Это всего час езды. Две ночевки. – Я ни разу еще не уезжала из дома, и Джанет тоже собиралась поехать. – Это приходской лагерь, папа. Чего она так боится?

Мать пошла прилечь, сетуя, что от моей неблагодарности у нее разболелась голова, поэтому я говорила шепотом.

– Я с ней поговорю. – Папа подтолкнул пальцем очки повыше на переносицу и взял книгу.

Я сидела еще минуту, глядя на него, пока он не поднял глаза и не кивнул на дверь.

– А теперь исчезни и дай спокойно почитать.

– Я не могу исчезнуть при всем желании. Мне запрещено уходить из дома.

Он сочувственно улыбнулся, а я пошла к себе в комнату, мимо фотографии мамы и тети Джун, которая висела рядом с моей дверью. Всю мою жизнь она висела посередине стены в полусумраке коридора. На черно-белой фотографии две девочки стояли на ступенях церкви, обе в шляпках, вытянув руки по швам, но с широкими озорными улыбками.

Это была одна из немногих фотографий у нас дома, и я не видела ничего странного в том, что их так мало, пока Джанет не пригласила меня к себе на день рождения. Мама, конечно, тоже пошла и предлагала помочь родителям, но в итоге сидела на диване с чашкой чая в руке, не спуская с меня глаз. Только в школе и в душе мама не нависала надо мной, и, не сомневаюсь, будь это возможно и прилично, она бы смотрела за мной и там. Все стены и полки у Джанет сплошь покрывали фотографии детей самых разных возрастов, бабушек, дедушек, свадеб, а холодильник был облеплен поляроидами. У нас на холодильнике висел только список продуктов и магнит с зажимом, в который мать вставляла счета. Когда они приходили по почте, она вешала их на холодильник, чтобы в следующий раз, когда поедет в город, оплатить и спрятать в конторский шкаф в подвале. В гостиной над диваном висело их свадебное фото и два моих. На первом мне было четыре или пять – я, в платье из тафты, перепуганная насмерть и – как говорила тетя Джун – «очаровательно хмурая». Второе каждый год обновлялось после визита в город к фотографу. Я, в новом платье, специально купленном по этому случаю, вымученно улыбаюсь на фоне фальшивых осенних листьев. Предыдущий портрет снимали и прятали в тот же самый конторский шкаф в подвале. Проходя мимо фотографии с улыбающимися девочками, я остановилась и впервые задумалась, почему именно она не сгорела при пожаре.

– Ведь у нас раньше было больше фотографий? – Мы сидели за обеденным столом, и я рассеянно двигала по тарелке кочанчик пареной брокколи.

– Каких фотографий? – папа разрезал свиную отбивную, но остановился и взглянул на меня.

– Наших. Семейных фото. Почему у нас их так мало?

– У нас вполне достаточно фотографий. – Мама отпила воды из стакана и взглянула на папу.

– Не знаю почему, но помню, что раньше было больше. – Я наколола брокколи на вилку и поднесла к носу.

– Перестань обнюхивать еду, ешь. Воспитанные люди еду не нюхают. – Мать поставила стакан на стол и продолжила: – У тебя слишком буйное воображение. Ты же знаешь, что при пожаре сгорело почти все. Я спасла только наше свадебное фото. – Она положила вилку и нож на стол и промокнула губы уголком салфетки. – Тебе было всего четыре. Ты не можешь помнить.

– А как же эта ваша фотография с тетей Джун? – спросила я.

– Это копия, твоя тетя сделала ее для меня после пожара, – не замедлила она с ответом.

Я пожала плечами и вернулась к еде.

– Ладно, – я запихала брокколи в рот и глотнула воды.

Я бы и забыла, наверное, о том разговоре, но через неделю мне разрешили поехать в церковный лагерь. Несмотря на все ужасы, которые воображала себе мать, ничего страшного со мной не случилось. Ни злодеев, прячущихся за деревьями, ни смертельных водоворотов в озере, ни обрывов, с которых я могла бы упасть. Целых три дня я провела вне дома: спала на железной кровати, каталась на каноэ вдоль берега озера, где в воде отражались яркие осенние листья, подпевала гимнам вечером у костра, подкрепляя религиозное чувство поджаренным на палочке маршмеллоу. Я впервые вкусила свободы, и вкус ее оказался бесподобным. Мне предстояло получить больше свободы, но лишь годы спустя я поняла, почему это произошло.

Судьба любит шутить над нами. Она подкидывает нам подсказки, просто чтобы посмотреть, сможем ли мы сложить два и два и увидеть смысл там, где даже не думали его искать. Мне она сделала очень толстый намек – совершенно ясный теперь, когда я знаю правду, – но в то время я предпочла проигнорировать его в обмен на свободу и новый велосипед. Я тогда училась в седьмом классе. Нам задали изобразить кровеносную систему, и мне были нужны красный и синий карандаши и бумага для рисования. Мать хранила подобные вещи в подвале – там стояли стеллажи с засушенными листьями и растениями, цветной бумагой, нитками и фетром. Я рылась на полках и вдруг наткнулась взглядом на конторский шкаф, в который она убирала счета, – холодный, серый, облезлый от старости и покрытый тонким слоем пыли. Мне никогда не запрещалось открывать его, поскольку было ясно, что внутри нет ничего для меня интересного. Но в то воскресенье я почему-то открыла шкаф и заглянула внутрь. В первом ящике, как мне и говорили, лежали старые счета за электричество и налоги на дом, налоговые декларации, аккуратно разложенные по годам и месяцам в разноцветные папки. Но содержимое нижнего ящика было совсем иным. Вместо счетов и документов, до которых мне, четырнадцатилетней, не было никакого дела, я обнаружила фотографии, небрежно сваленные в кучу, словно назло матери и ее страсти к порядку.

Перебирая фотографии знакомых, но еще молодых лиц, я переворачивала их и читала даты и имена, выведенные на обороте четким каллиграфическим почерком матери. Нашла мать и тетю Джун, молодого папу, почти без морщин на лбу и с лишь слегка тронутыми сединой волосами. На одном особенно удачном фото они сидели втроем за раскладным столиком на фоне океана в рамке высоких сосен. Я перевернула его и прочла: «Джун, Линор и Фрэнк, июль 1960 года». Мне тогда было два года. Но на снимке не было ни меня, ни игрушек, ни кукол – ни единого намека на ребенка. Там было много фотографий: мать с папой на свадьбе, молодые тетя Джун и Элис, под ручку, подбоченившись, смеющиеся в камеру. Фотографии на вечеринках, на пляже, на барбекю и церковных службах. Некоторые сделаны еще до моего рождения, но на тех, где я должна была уже появиться, меня тоже не было.

– Норма, поднимись сюда и помоги мне. Что ты делаешь в подвале? Там сыро, простудишься.

Я взяла семейное фото на фоне океана и засунула в задний карман, а потом закрыла ящик и дернула за шнурок выключателя, снова погрузив подвал во мрак. На верхней ступеньке меня пробрала дрожь. Из сырой прохлады я вышла в теплый уют согретой солнцем комнаты, где желтая полоса света из окошка указывала мне путь от лестницы в подвал в кухню. В конце солнечной дорожки на засыпанном листьями полу стояла мать.

– Помоги мне с этим.

Она подняла пучок остролиста, который рос как сорняк в канавах и полях. Серо-коричневые стебли, усыпанные красными ягодами, были срезаны под корень под идеальным для сохранности углом. Мать собирала остролист, чтобы украсить церковь к Рождеству. Даже такая простая вещь, как его сбор, совершенно не вязалась с той матерью, которую я знала. Обмотав платком идеально уложенные волосы, в болтающихся на руках садовых перчатках и резиновых сапогах, которые папа надевал зимой, когда чистил снег, она бродила по высокой траве и залитым водой канавам. Увидев ее, раскрасневшуюся от свежего октябрьского воздуха, я невольно испытала прилив любви.

Когда мать стала связывать ветки в пучки шпагатом, я вытащила фотографию из заднего кармана и положила перед ней на стол.

– Мама, почему меня нет на этом фото?

Она замерла, положила ножницы и взяла фотографию, осторожно, будто та могла вспыхнуть. На ее верхней губе выступили капельки пота. Она сделала глубокий вдох, словно собиралась заговорить, но ничего не сказала. В ожидании ответа я молча взяла ножницы и отрезала отмеренный ею кусок шпагата, обмотала им ветки и завязала узлом.

– Кажется, у меня начинает болеть голова. Пожалуй, пойду прилягу. С этим потом разберусь. – Она сняла с головы цветастый платок и положила на стол, а потом оставила меня в этом маленьком лесу. – Ужин в холодильнике. Норма, будь любезна, поставь его в четыре часа на час в духовку при 350 градусов. В пять будем ужинать.

И она исчезла в коридоре, прихватив фотографию с собой.

Больше я никогда не видела ту фотографию. Иногда я вспоминала о ней и удивлялась, что там было такого, что у матери разболелась голова. В тот вечер невидимая цепь, которой я была прикована к дому, еще немного ослабла – папа разрешил мне пойти к Джанет в гости с ночевкой.

На следующее утро дома меня ждал новый сюрприз: отец подарил мне новый велосипед, пахнущий машинным маслом и новой резиной, с украшенными красными ленточками рукоятками руля. Я хотела сказать, что уже слишком большая для ленточек, но побоялась его расстроить, поэтому так и каталась с развевающимися разноцветными полосками пластика. Седло было длинное, изогнутое. А самое главное – мне разрешили кататься до бейсбольной площадки.

– Так странно. – Я прокралась с телефоном на кухню, когда мать уехала в магазин, а папа сгребал листья с газона.

– Что странно? – шепотом переспросила Элис.

– Когда что-то можно. Сажусь на велосипед, оглядываюсь на дом, и на секунду мне кажется, что надо вернуться.

– Зачем возвращаться домой, если тебе разрешили кататься?

Я услышала, как она отхлебнула чаю. Намотав провод на мизинец, я выглянула в окно, чтобы не пропустить, когда подъедет мать.

– Она этого не хочет. Не хочет меня отпускать. Я это вижу. И чувствую себя виноватой.

– Норма, тебе скоро пятнадцать. Пора учиться думать своей головой и жить самостоятельно.

– Но у нее головные боли.

– Это ее головные боли, а не твои. И голова у нее болит вовсе не из-за тебя. Не забывай.

Элис всегда умела объяснять так, чтобы до меня дошло. И все же, несмотря на всю ее мудрость, стоило телефону замолчать, на меня снова наваливался груз материных головных болей. Любовь в нашем доме была, только никто не знал, что с ней делать.

Я покаталась на новом велосипеде всего несколько недель – наступила зима, выпал снег, и он отправился на склад, а я снова сделалась затворницей. Поскольку из-за метелей и морозов приходилось сидеть дома, я вспомнила о ящике в подвале и снова отправилась на поиски. В тот день снег летел параллельно земле, смерзаясь коркой на дорогах, крышах, на всем, что не двигалось. Занятия в школе отменили, и я попыталась снова заснуть, но сон не шел. Мать уже встала и занималась какими-то своими делами. Ее каблуки громко стучали по деревянному полу, а вздохи, уверена, раздавались на весь квартал. Пришлось встать и одеться, раз уж не удалось поваляться подольше в теплой кровати. Очередной детектив о Нэнси Дрю, который я собиралась читать весь день, остался лежать, нераскрытый, на столике у кровати.

– Спустись, пожалуйста, и подбрось дров в печь. А то становится зябко.

Ветер колотил в окна, а жир от бекона уже начинал твердеть у меня в тарелке. Мать стояла у раковины, опустив руки в мыльную воду. Я отдала ей тарелку и направилась в подвал, где стояла печь.

– Выбери, пожалуйста, хорошее ясеневое полено. Дольше горит и больше тепла.

Спустившись в подвал, я повернулась к печи, но тут на глаза мне попался конторский шкаф с оплаченными счетами и фотографиями, которых, как мне раньше говорили, не существовало. Я взглянула вверх на лестницу, проверяя, не смотрит ли она, и опустилась перед шкафом, уперевшись коленями в бетонный пол. Подавшись вперед, взялась за ручку нижнего ящика – он открылся легко, но скрип металла о металл заставил меня замереть и снова посмотреть на лестницу. Звук был негромкий, но его усиливало сознание того, что я делаю нечто недозволенное. Я посмотрела в ящик. Пусто. Там ничего не было, если не считать нескольких скрепок и пыли. Все фотографии исчезли. Я посидела, глядя в пустой ящик, тихо закрыла его и тут услышала стук ее каблуков по полу у себя над головой. Только поднявшись наполовину по лестнице, я вспомнила, зачем спускалась. В итоге я нашла большое ясеневое полено и бросила его в печь.

Я искала эти фотографии еще несколько недель. Искала всякий раз, когда мать ложилась отдохнуть или уезжала за продуктами, но так ничего и не нашла. Единственное место, где я не рылась, – у матери в шкафу. Когда она заболела и я уже не могла ухаживать за ней сама и пришлось отправить ее в пансионат, тетя Джун помогла мне освободить дом, чтобы подготовить его к продаже. Когда я мыла нижние полки кухонных шкафов, она попыталась незаметно проскользнуть мимо с большой шляпной коробкой в руках.

Она направлялась в машину, которую одолжила у подруги.

– Тетя Джун? – Она не остановилась. – Тетя Джун? – повторила я более настойчиво.

Она развернулась, не доходя до машины, но не ответила. Мы стояли, глядя друг на друга, словно сошлись в странном поединке. Она со шляпной коробкой, я – с мокрым кухонным полотенцем. Я не совсем понимала, что происходит, но заметила нечто странное в ее походке, в том, как она держалась за эту коробку и делала вид, что не слышит меня.

– Тут просто безделушки, память о нашем детстве. Я заберу их с собой в Бостон. – Она поставила коробку на землю рядом с машиной.

Я спустилась с крыльца и пошла к ней.

– Можно посмотреть?

– Нет-нет. Не стоит. Ничего интересного. – Она открыла дверцу и наклонилась, чтобы взять коробку.

– Я тебе помогу.

– Сама справлюсь, Норма. Не хочу тебя отрывать.

– Покажешь мне их когда-нибудь потом?

Она поставила коробку на заднее сиденье рядом с платьями матери, которые собиралась отдать женской группе, с которой работала, и мне бросилась в глаза ее старчески сгорбленная спина.

– Может, когда-нибудь. – Она улыбнулась и захлопнула дверцу.

– Хорошо, мне бы хотелось посмотреть… когда-нибудь.

Она похлопала меня по руке, задержав на несколько секунд свою морщинистую ладонь, а потом вернулась в дом. Я немного постояла, взглянула через стекло на коробку на заднем сиденье и пошла за ней следом.

* * *

К тому времени, когда у меня появилась свобода, мои сны выцвели, как акварель, долго висевшая на солнце. Цвета поблекли, ночь потеплела, голоса птиц и ночных зверей стихли, страх и смятение притупились. И хотя я никогда не забывала о них, сны стали занимать все меньше места в моей жизни. Сначала освободившееся место заполнили церковный лагерь и катание на велосипеде, а потом футбол и мальчик по имени Джон, старший брат Рэндалла. От него хорошо пахло, а когда он впервые поцеловал меня, то оказался на вкус как лакрица – сладкий и немного острый, и этот вкус еще долго стоял у меня во рту.

Уверена, чем старше я становилась, тем сильнее матушку мучали головные боли. Чем больше времени я проводила вне тщательно прибранного дома, тем чаще она укладывалась в постель с пузырьком тайленола и теплой мокрой тряпкой, закрывающей глаза. Отец смирился с моей свободой, хотя и требовал соблюдения определенных правил.

– И где же ты побывала сегодня? – он положил салфетку на колени, а я отпила воды.

– Мы с Джанет были в парке, погуляли там немного. Потом пошли в библиотеку. – Я кивнула на стопку книг на столе.

– Говорят, у водохранилища подростки собираются? – Мать попыталась, чтобы это прозвучало как утверждение, но мы все понимали, что это вопрос.

– Я туда не хожу, мама. – Она ответила недоверчивым взглядом, и я пожала плечами. – Клянусь, не хожу.

– Мы тебе верим, Норма. Доедай, – сказал отец.

Я не врала и действительно не ходила на водохранилище, но, думаю, мать никогда не верила моим словам. Тетя Джун постоянно просила ее успокоиться, но, казалось, от этих увещеваний та только нервничала еще больше.

Тетя Джун приехала к нам в гости на выходные в первый теплый день мая – той весной мне исполнялось шестнадцать, – а я опоздала домой к ужину на пять минут. Мать ждала у двери и лишь недоверчиво взглянула на меня, когда я сказала, что сидела в библиотеке и забыла о времени. Тетя Джун подошла к ней сзади и поцеловала в раскрасневшуюся от волнения щеку.

– Ты так себя до смерти запугаешь, Линор, – сказала она, подмигнув мне.

Мать, ломая руки и закатывая глаза, отошла в сторону и впустила меня в дом.

– Ты просто не понимаешь, как трудно быть матерью, Джун. Сколько приходится волноваться.

Тетя Джун не стала продолжать разговор, лишь улыбнулась мне, когда мы выставляли на стол картофельное пюре, окорок, печеную морковку с медовым соусом и домашний хлеб.

Тетя Джун расстраивала мою матушку. От ее «либеральных взглядов» мать краснела и теряла дар речи. Мать не одобряла ни ее ментоловые сигареты, ни убеждение, что женщине для счастья не нужен мужчина. Тетя была «самостоятельная женщина» – эти слова мать произносила с отвращением и вскидывала руки. Зато тетя Джун танцевала со мной в гостиной, подсовывала мне сигнальные экземпляры интересных книжек, которые собирались выпускать у нее в издательстве, а однажды, когда мне было тринадцать, дала попробовать джин. Мне он показался отвратительным, да и до сих пор кажется, но такой уж она была, моя тетя – полная противоположность матери. Их отношения всегда ставили меня в тупик.

– С твоей тетей Джун иногда бывает так тяжело, Норма, – говорила мать, кладя трубку после очередного часового разговора с ней. Однако если тетя Джун слишком долго не появлялась, она начала причитать, что соскучилась. Я завидовала этим их странным сестринским отношениям. Мне тоже хотелось брата или сестру, и я не стеснялась доносить свое желание до родителей, хотя и знала, что делаю матери больно. Я перестала просить об этом только после того, как она пролежала неделю в постели с головной болью. Но, кроме тети Джун, несмотря на ее явные недостатки, у матери не было никого, если не считать отца и меня. У нее не было ни одной подруги. Были, конечно, дамы из церкви, но их подругами не назовешь. По воскресеньям, стоя кружками у церкви, они разговаривали делаными высокими голосами, увязая невысокими каблуками в мягкой земле, неприкрыто рассматривая и оценивая друг друга. Темы разговоров ограничивались погодой, непослушными детьми и рецептами.

Следующий после моего опоздания день выдался необычно теплым. Помню весеннее кваканье лягушек в мелком пруду в леске за домом и мысль о том, что скоро лето. Отец стоял перед грилем и жарил гамбургеры, а мать и тетя Джун сидели и тихо разговаривали за вином и мятным джулепом, отставив стаканы с холодным чаем.

До сих пор не вполне понимаю, что заставило меня заговорить, может, потому, что под лучами теплого солнца моя кожа уже начала темнеть, да и в глубине души я верила, что тетя Джун никогда мне не солжет. Теперь больно осознавать, что это было не так, но я пытаюсь ее простить.

– Как звали моего прадедушку? Итальянца.

Тетя Джун откинулась в шезлонге, подставив лицо солнцу, и покручивала бокал с вином в руке. Я сидела на верхней ступеньке лесенки, спускающейся на задний двор, в котором провела бо́льшую часть детства. Двор с могилами хомячков, майских жуков и пупса, давно уже забытыми.

– Какой еще прадедушка-итальянец? – Тетя Джун выпрямилась и поправила панаму, надвинув ее на глаза. – У нас одни сплошные ирландцы, со времен еще до Великого голода. Впрочем, слышала раз, что где-то там могли затесаться и мавры. – Она подмигнула, а мать с отцом озабоченно переглянулись.

На моих глазах недожаренный гамбургер шлепнулся на землю, когда отец переворачивал его. Он вполголоса выругался и отбросил его ногой.

– Это с моей стороны, Джун. Мой дед был итальянец, насколько я знаю. – Он запнулся, и тетя Джун, искоса взглянув на него, медленно отпила вина и повернулась ко мне.

– Точно, вечно забываю, что у тебя не только мать, но и отец. – Она рассмеялась чуть громче и веселее, чем заслуживала шутка. – А почему ты спрашиваешь, Тыковка?

Мать встала и ушла в дом.

– У меня кожа темнее, чем у вас всех, а летом я становлюсь совсем черной. Это просто странно. – Я положила журнал, который читала, на террасу.

– Атавизм, – тетя Джун смотрела в сторону.

– Атавизм?

– Ага, твоя темная кожа – это физическое проявление семейной истории большинства людей у нас в стране. Невозможно предугадать, какими родятся твои дети. Видимо, в генетике все сложно.

Тетя Джун тоже встала и ушла в дом, а потом и отец поднялся мимо меня по лестнице с полной тарелкой гамбургеров.

– Пойдем к столу, – голос у него дрогнул.

Он ждал, пока я не встала и не открыла ему дверь.

Их молчание, которым, как я теперь понимаю, они надеялись прекратить всякие вопросы, дало обратный результат – пробудило во мне интерес к генетике. Я взяла в библиотеке книги, которые мать забрала у меня из спальни и сразу вернула, не дав мне даже открыть их. Но в школе она следить за мной не могла, и в каждую свободную минутку я бежала в библиотеку и жадно впитывала информацию. Я читала и перечитывала энциклопедию до тех пор, пока не запомнила все про молекулы и хромосомы, клетки и гены. К тому времени, когда пришло время учить биологию в двенадцатом классе, я уже знала о право- и леворукости, цвете глаз, раздвоенных подбородках и приросших мочках ушей. Глаза у меня были карие, как у отца, и все трое были правшами, но у обоих моих родителей мочки ушей плотно прилегали к голове. В отличие от моих. Эти маленькие кожаные полуострова свободно болтались сами по себе и, несмотря на все мои доводы в пользу сережек, оставались непроколотыми.

– Тетя Джун? – Я сидела на корточках в отходящем от коридора чулане, где находился второй телефон, не желая, чтобы мать услышала, будучи уверена, что она видит все, что я делаю, и слышит все, что говорю, даже когда спит.

– Норма? Почему ты шепчешь? Что случилось?

Я услышала голос Элис, которая спрашивала, все ли в порядке.

– Все прекрасно. Просто хочу задать тебе вопрос и не хочу, чтобы у мамы опять разболелась голова.

В трубке стало тихо.

– Норма, Элис тоже тебя слышит.

– Пусть, я не против. – Так оно и было. – Дело в том, что у меня мочки ушей не приросшие.

На другом конце молчали, было слышно лишь дыхание двух женщин, которым я доверяла больше всех на свете.

– Хорошо, и ты специально позвонила, чтобы мне об этом сказать?

– Нет… то есть да. Вот послушай: это необычно, когда у двух людей с приросшими мочками рождается ребенок с не приросшими.

– Необычно, но разве невозможно? – она тоже понизила голос.

– Не невозможно, но маловероятно.

В соседней комнате кашлянул отец.

– Тогда я не понимаю, Норма. У меня мочки не приросшие. Может быть, ты в меня пошла?

Я слышала, что она закрыла микрофон рукой и говорит с Элис. Потом заговорила Элис.

– Почему ты думаешь об этом сейчас, Норма? – Ее голос был все такой же успокаивающий.

– Я не знаю. Наверное, просто интересно.

– Но почему ты говоришь об этом с нами, а не со своими родителями? Зачем нужно шептать? Может быть, им тоже будет это интересно и они смогут ответить на твой вопрос.

– Я не хочу, чтобы мать опять из-за меня заболела.

– Мы уже говорили на эту тему, Норма. У твоей матери голова болит не из-за тебя, помнишь? Ты должна ей больше доверять. Ты уже почти взрослая, и тебе пора начинать делиться с ней своими чувствами. Возможно, она будет благодарна, и вы станете еще ближе друг к другу. Если это тебе поможет, попробуй записать все в дневник перед разговором.

Мне не хватило духа сказать ей, что последние три года я передаривала тетради, которые она дарила мне, своей подруге Джанет и больше ничего не записывала. Старые дневники с цветочками на обложке стояли на полке у меня в комнате, обернутые в коричневую бумагу, – детская уловка, чтобы скрыть информацию от матери. Насколько я знала, к ним много лет никто не прикасался.

– Да, хорошо. Может, я так и сделаю. Не стоило звонить по пустякам. Извини, тетя Джун.

– Не извиняйся, что позвонила. Я всегда рада слышать твой голос, Тыковка. Удачи завтра в школе. Люблю тебя.

И она закончила разговор, а я осталась сидеть в темном чулане с трубкой в руке, и зимние куртки, висящие над моей головой, словно призраки, слушали пение длинного гудка.

Предыдущая главаГлава 6 из 20Следующая глава