К книге
Сборщики ягодГлава третья Джо
25%
Глава третья Джо
5

Автострада идет через лес, разрезая провинцию на две половины, северную и южную, соединяя и одновременно разъединяя. В это время года асфальт испещрен промоинами, такими огромными, что грозят проглотить машину целиком, если въехать на большой скорости. Я ощущаю каждую выбоину. Врачи говорят, что рак уже проник в костный мозг, и я им верю. Когда попадается очередная выбоина, я чувствую его каждой больной косточкой. Единственная цель этой поездки – поздний завтрак в ресторане, куда мы направляемся после приема у врача. Яичница с беконом, жареная картошка по-домашнему, тост со сладким клубничным джемом и дополнительная порция ветчины. Я бы не поехал, если бы мама не заставляла. Мне шестьдесят пять, и я продолжаю жить только потому, что моя восьмидесятисемилетняя мать говорит, что не переживет смерть еще одного ребенка. Будь моя воля, сейчас я бы лежал дома в кровати и ждал наступления темноты.

– Мама переживет мою смерть. Она же пережила смерть Чарли и папы, – я вздрагиваю на очередном ухабе.

– И Рути, – вставляет Мэй с водительского места.

– Рути не умерла, Мэй.

– Боже правый, Джо. Столько лет прошло, а вы с мамой все еще на что-то надеетесь.

Я никогда не числил Рути среди мертвых. Мы каждый год возвращались на поля вдоль Девятки, но так и не нашли никаких следов. Если бы она погибла, кто-нибудь бы что-нибудь нашел. Кроме того, когда человек умирает, в этом есть окончательность, тяжесть, которая приходит вместе с концом. А у истории Рути не было конца. Однако жизнь продолжалась, и мало-помалу мы стали жить дальше. Это получилось не сразу. В ту осень папа попросил Джонсонов разместить сборщиков яблок у себя, и это еще ненадолго продлило горечь утраты.

Каждый год, до того как исчезла Рути, сборщики яблок, побуревшие от летнего солнца снаружи и успокоенные холодным осенним воздухом снаружи, съезжались на поле между нашим домом и железной дорогой на пикапах и грузовиках. Некоторые добирались поездом и потом шли пешком из города со станции со всем необходимым, чтобы прожить здесь месяц, собирая фрукты. Они разбивали палатки и разжигали костры, иногда дрались, но чаще любились. И, как и на ягодных полях, папа каждый день сажал их в кузов пикапа и отвозил в сад, а вечером забирал оттуда. Пожилые женщины приезжали вместе на машинах с опущенными стеклами, и их все еще пышные седые волосы трепал ветер. Потом они сидели вокруг костра, сплетничали, штопали носки и плели корзины, которые потом отдавали нам, детям, а мы продавали их в городе.

– Только обязательно запачкай немного лицо, прежде чем войдешь в город, – наставляла одна.

– А еще хорошо, когда хромаешь. Хромым они больше платят, – смеялась другая.

В городе корзины покупали охотно. Видимо, люди считали, что таким образом помогают бедным. Кажется, они совсем не замечали, что тот же хромой чумазый мальчик-индеец, который торгует корзинами в среду, – это тот же чистый здоровый мальчик, который в воскресенье сидит у них за спинами в церкви. Но в октябре того года на поле не было ни костров, ни старух, ни сборщиков яблок.

Не было и Рути, но о ней напоминали стены, лишний стул у обеденного стола, ее вещи. Мама нашла зимние ботиночки Рути в кладовке, где зимой мы держали летнюю одежду, а летом – зимнюю, и долго-долго держала их в руках, а потом поставила на верхнюю полку стенного шкафа в комнате девочек. Внутрь одного ботиночка она осторожно положила сделанную из носка куклу с глазами из пуговок.

– Еще пригодятся, когда она вернется домой, – объяснила мама.

– Мама… – начала Мэй, но мама прервала ее, подняв руку.

– Не надо, Мэй. Ты не знаешь, каково это – потерять ребенка. И я буду молиться, чтобы ты никогда этого не узнала. Ботинки останутся здесь, пока я не передумаю.

За прошедшие десятилетия стены этого дома ломали и строили снова на новом месте, перекрашивали в разные цвета, но на верхней полке в стенном шкафу, между старыми плетеными корзинами и елочными игрушками, так и стоит пара совсем старых детских ботиночек, и из одного из них выглядывает голова куклы.

Когда начала приближаться зима и небо стало серым, а вечера темными, мама затихла. Она сделалась совсем-совсем тихой, как погода перед началом снегопада, и все сидела в своем кресле у окна с четками в руке, смотрела на ворон и покрикивала на белок, когда те забирались в кормушку для птиц. В один темный вечер в начале ноября, пробираясь на цыпочках через гостиную, я остановился и посмотрел на нее.

– Прости за то, что потерял ее, мама.

При моих словах она подпрыгнула и отвернулась от окна, и пустое лицо ее на моих глазах стало грустным.

– Ты никого не терял, Джо. И нечего тебе таскать этот груз на своих плечах. – Она смотрела мне прямо в глаза. – Это не твоя вина. Похоже, мои дети любят сбегать из дома, так или иначе. Но Бен и Мэй вернулись из школы. Рути тоже вернется, не переживай.

Она не отвела глаза, как обычно. В тот раз она продолжала смотреть на меня своими темными глазами, которые, готов поклясться, и сегодня видят каждую мысль у меня в голове. Я обрадовался, когда в гостиную вошла Мэй.

– Мама, научи меня вязать.

Мама взглянула на Мэй, и у нее по лицу снова пробежала тень, но уже не такая мрачная и грустная. Скорее, в ней было удивление и, может быть, самая чуточка веселья.

– Мэй, я люблю тебя без памяти, ты знаешь. Но у тебя руки-крюки, а внимания как у щенка, который лает на первый снег.

Однако Мэй взмолилась, и мама в конце концов уступила. И, помню, Мэй старалась, действительно старалась. Но через несколько дней маме надоело, и она отступилась от Мэй, а носок так и остался наполовину недовязанным. Видимо, что-то в Мэй с путающимися в пряже пальцами, сосредоточенно покусывающей губу, напомнило маме, что мы все еще здесь и что о нас по-прежнему надо заботиться. Я до сих пор считаю, что Мэй знала, что делала, знала, что так она поможет и маме, и всем нам. Когда на нее никто не смотрит, Мэй может быть очень милой.

Теперь Мэй заботится обо всех нас. Она готовит и убирает, стирает мое постельное белье, если я не успеваю слезть с кровати посреди ночи, помогает маме подняться из кресла в гостиной, потом усаживает ее за обеденный стол и каждый вечер укладывает спать. Дети Мэй уже взрослые, она продала свой дом и переехала обратно к маме, когда я вернулся домой умирать. Все эти годы – ни прожитые дома, ни прожитые вдали от него – я никогда не считал Мэй заботливой. И тем не менее вот она, сидит за рулем, везет меня в город, где нам придется торчать в приемной, где разит дезинфекцией и болезнями, и смотреть на стену с фотографией скульптуры из синего стекла, страшной как смертный грех, но тем не менее притягивающей взгляд.

– Боже мой, Джо, не понимаю, как они могут вешать такое уродство на стену перед больными и умирающими. Почему бы не взять что-нибудь красивое, например торт или тот белый дворец в Индии? – Она листает журнал, оставленный кем-то на столике между рядами кресел. – Или хотя бы картину с райскими вратами.

Молодая женщина в платке, полностью закрывающем голову, улыбается мне.

– Наверное, это искусство, – отвечаю я.

– А по мне, это мусор, налепленный на стену.

Мэй не отрывается от журнала, и я пожимаю плечами, глядя на женщину в платке. На языке умирающих это означает: пусть живые говорят. У них еще есть время загладить свои слова.

Потом меня выкликают по имени, и Мэй ждет, пока меня ощупывают, говоря, что дела идут хорошо, хотя мы все знаем, что я вряд ли дотяну до следующего времени года.

Если маму вернуло к жизни желание Мэй научиться вязать, то папу встряхнуло нечто гораздо более жестокое, хотя много лет я этого не понимал. В один серый вечер, вскоре после того как Мэй бросила попытки научиться вязать, папа вдруг отшвырнул палку, которой переворачивал оленину на гриле, а потом крикнул маме, чтобы она выключила плиту в доме и собрала нас. Как раз выпал первый снег, и Бен с Чарли, игравшие в снежки, побросали их и пошли к дому. Я побежал к брошенным снежкам, радуясь возможности украсть результаты трудов братьев и использовать против них. Я не замечал ничего странного, пока папа не вышел из дома с дробовиком в руках и не позвал меня. Проследив за его взглядом, я увидел, что к дому подъезжает длинный блестящий черный автомобиль.

– Джо, брось снежки. – Я чувствовал, как холод проникает сквозь вязаные варежки, помню, как не хотелось выбрасывать такие аккуратные круглые снежки. – Иди за своей сестрой и братьями в лес. – Он не отрывал взгляда от подъезжающей машины. – Это такая игра, вроде как прятки. Ты иди, прячься, а я потом тебя найду. Когда услышишь, как я тебя зову, можешь выйти. А если кто-то другой будет звать, то не выходи. Понял?

Я кивнул и, наклонившись, поднял один из брошенных снежков, твердый и круглый, а потом развернулся и со всех ног помчался в лес. За спиной я услышал голос Мэй:

– Не убегай далеко, но спрячься как следует.

На опушке леса, совсем недалеко от дома, стоял огромный старый клен. Дупло размером примерно с меня и достаточно низкое, чтобы залезть в него, вело в прогнившую пустую середину. Внутри дерева было сыро, зато можно было выглядывать наружу, и я видел, как машина остановилась прямо перед папой, который стоял, распрямив спину и держа дробовик поперек груди. Мама в фартуке, с накинутым на плечи одеялом, спустилась с крыльца и встала с ним рядом.

– Мистер Хьюз? Чем могу служить?

Мне пришлось вслушиваться, чтобы расслышать голос отца. Мама, ломая руки, обернулась и посмотрела в сторону леса.

– Добрый день, Льюис. Миссус, – он кивнул маме. – Нам стало известно, что вы потеряли одного из младших детей этим летом. – Его дыхание повисло в воздухе бледным белым облачком. Папа стоял молча. – Я приехал поговорить об остальных. О том, что будет лучше для них в свете того, что случилось. – Хьюз посмотрел на землю и замолк. Когда он заговорил снова, его голос звучал громче и жестче, чем пару секунд назад, и мне было ясно слышно каждое слово. – Как можно потерять ребенка, Льюис? Объясни мне, как это возможно, и, если меня устроит твое объяснение, я подумаю о том, не оставить ли тебе одного или даже двух. Возможно, я заберу только… – Он взглянул в блокнот. – Бена и Мэй, старших. Тех, которых ты взял из школы. А младших пока оставлю тебе.

Папа даже не шелохнулся.

– Попробуй только забрать кого-то из моих детей, и я тебя застрелю.

Мистер Хьюз переступил с ноги на ногу. Шляпу он держал в руках, и его лысая голова покраснела от холода.

– Ну-ну, спокойно.

– Убирайся с моей земли, немедленно. – Папа не повышал голос.

– Видишь ли, у меня распоряжение забрать их всех, Льюис. Я пытаюсь проявить сострадание, найти компромисс.

Папа сделал шаг назад, поднял дробовик, передернул затвор и прицелился в мистера Хьюза.

– Убирайся с моей земли, немедленно. Или не вернешься сегодня домой к семье.

Мистер Хьюз медленно поднял руки над головой и попятился назад, к машине.

– Надеюсь, ты об этом не пожалеешь, – он открыл дверцу и скользнул внутрь, все еще держа руки над головой, а папин дробовик был по-прежнему направлен на него.

– Не беспокойся, не пожалею, – ответил папа, а мистер Хьюз нажал на газ, и из-под колес полетели снег и грязь. Папа опустил дробовик и отдал его маме, которая, дрожа от страха и холода, ушла в дом. Папа повернулся к лесу и стал звать нас по именам.

Через несколько недель, когда папа с Беном охотились на оленей в лесу, пришло письмо. Мама прочла его, поцеловала листок и заложила его за обложку Библии. С тех пор мы больше не видели мистера Хьюза, а я еще много лет вспоминал про этот день как про отличную игру в прятки, в которой я остался победителем. Остальные затаились за стволами сосен или забежали за туалет. Я же забрался внутрь сухого клена – прямо внутрь! И сидел там, пока папа не выкрикнул мое имя. Даже Мэй оценила мою сообразительность. Много лет я считал это одной из своих величайших детских побед. Но со временем воспоминания стерлись, до тех пор, пока, вернувшись домой, я не открыл мамину Библию. Письмо уже пожелтело и испачкалось, и события того дня описывались в нем совсем не так, как я помнил. Но это уже не имело никакого значения. Власти согласились оставить нас в покое, поскольку мы жили не в резервации, а наша земля законно принадлежала папе. Мне это показалось странной причиной. Взамен они перестали посылать нам по два доллара на ребенка для покупки школьных принадлежностей. Я сунул письмо обратно, в книгу Левита, на то же самое место, куда его положила мама.

Поскольку мы пропустили сбор яблок, папе пришлось найти другую работу. В любой другой год после сбора яблок и до самого Нового года он занимался ремонтом дома, чинил все, что нужно было починить до снега и до начала сезонной работы – зимой папа валил деревья и снимал с них кору на лесопилке. Но в ту осень, сразу после того, как я выиграл в прятки, папа решил спилить мой клен. «Это опасно, Джо, – сказал он, когда я стал ныть. – Может случиться беда». На этом разговор и закончился. Пень сохранился до сих пор – круг из колец, побитых временем и погодой. Когда боль не дает мне заснуть, Мэй заваривает мне чашку крепкого чая, усаживает в садовое кресло рядом с этим пнем и укутывает в одеяла, чтобы я мог смотреть на восход солнца. Но тогда, ребенком, я разозлился. И разозлился еще больше, когда папе пришло письмо.

Такие письма с просьбами приходили папе и раньше, но последнее время он пересылал их людям помоложе, которые жили рядом с его сестрой, моей тетей Линди. В письме сообщалось, что группе богатых охотников из Америки требуется «настоящий индейский проводник». Охотники обычно приезжали поздней осенью, одетые в новейшее охотничье снаряжение, и при деньгах. Как говорил папа, им хотелось «впечатлений», что означало, что папа водил их по лесу в поисках оленя. Папа сложил письмо и посмотрел через стол на маму.

– Пожалуй, поеду. Раз мы пропустили сбор яблок в этом году. – За столом стало тихо. Звяканье вилок прекратилось, и все перестали жевать. Никто не шевелился, и папа, сделав глоток, продолжил: – Немного денег не помешает, пока не началась работа на лесопилке.

– Да, пожалуй. – Мама потянулась за солью.

– А можно мне с тобой? – В возбуждении я задрожал и уронил вилку, и кусок морковки перелетел через стол и плюхнулся в стакан с водой Мэй. Она выловила его и бросила в меня.

– Мэй, прекрати. И, Джо, ты еще слишком мал… Маме ты нужен здесь. В этом году возьму с собой Чарли.

– Ура! – Чарли выбросил вверх кулак, а я хмуро посмотрел на него. Папа обычно брал с собой Бена, а теперь Чарли. Я боялся, что он состарится прежде, чем наступит моя очередь. Забавно, какими старыми кажутся родители, когда ты сам ребенок. Бену тогда было четырнадцать, а Мэй двенадцать. Чарли в ту осень исполнялось одиннадцать, а мне только-только стукнуло семь. Рути исполнилось бы пять в декабре. Тем не менее я был уверен, что родители уже старые, хотя на самом деле они были почти вдвое моложе, чем я сейчас.

– Да ты не переживай, Джо. Придет и твое время. – Мама улыбалась мне через стол. – И не стремись побыстрее вырасти.

Каждый год слыша, что мое время еще придет, я злился все сильнее. И лелеял эту горечь в себе восемь лет подряд, до осени, когда мне исполнилось пятнадцать. Мы только что вернулись с полей у Девятки, где жили и работали все лето. Землей по-прежнему владел мистер Эллис. Теперь он стал толще и совершенно облысел, но по-прежнему оставался противным, как дохлый скунс. Из-за какой-то «подагры» он больше сидел дома и редко выезжал в поля. А если и появлялся, то не вылезал из кабины пикапа. В свободное время мы по-прежнему расспрашивали всех вокруг и по-прежнему заглядывали в лицо каждой девочке, которую встречали в магазине и на проходившей летом ярмарке. Мы искали карие глаза Рути, рот с опущенными уголками губ, ее ветхое платьице и отсутствующий взгляд. Мы искали лицо нашей мамы – об их сходстве до сих пор вспоминали у костра. Но с каждой нашей поездкой в Мэн Рути все отдалялась и отдалялась. В октябре на наши поля возвращались сборщики яблок, и с их приездом горе, придавливавшее маму в Мэне, чуть отступало.

Через несколько дней после того, как сборщики яблок уехали, оставив лишь черные круги от костров на память о веселье, общих обедах, тяжелой работе и даже рождении ребенка, мы с папой работали за домом: рубили сосновые ветки, которые потом укладывали вокруг фундамента дома, чтобы не продували холодные зимние ветра. Папа вытащил из заднего кармана письмо и отдал его мне.

– Хочешь поехать в этом году?

Я открыл конверт, прочел написанное каллиграфическим почерком письмо, и сердце мое едва не выпрыгнуло из груди. Чарли устроился работать маляром, а Бен распрощался с ягодными полями три года назад, уехал в Бостон и не вернулся – но он всегда говорил, что с папой в лесу было здорово.

– Работа легкая, а платят хорошо. – Папа замолк и, отогнув тонкую ветку, отломал ее. – Раньше, когда я был в твоем возрасте, таким, как мы, было труднее найти работу, только поездками и зарабатывали на еду.

Мы уехали через два дня: мама стояла у крыльца и махала одной рукой, другой прикрывая глаза от солнца.

К концу октября наступают холода. По утрам даже дома, пока не разведешь огонь, виден пар от дыхания. Но это еще совсем не то, что серый унылый ноябрьский холод. Наверное, из-за деревьев, пламенеющих оранжевыми и красными листьями, кажется немного теплее. Мне больше всего нравились те, что вспыхивали золотом в лучах солнца. Когда мы проезжали мимо, я опускал стекло, наклонял голову и щурился, стараясь заставить их гореть еще ярче. Мы ехали по старой дороге целый день. По новой трассе было бы быстрее, но скучно – кругом сплошные поля, ни изгибов, ни поворотов. Вдоль старой дороги росли леса и сады, стояли ларьки, где мы останавливались попить яблочного сока или воды, а ветхие мосты над безмолвно убегающими вдаль реками тряслись и гремели под колесами машины.

К тете Линди мы приехали как раз перед ужином. Это была папина сестра, старше его на одиннадцать месяцев, очень толстая – иначе не скажешь. Она обняла меня так крепко, что я едва не утонул в подушках ее тела, но все же, задыхаясь, вынырнул на поверхность. Она делала вкуснейшее жаркое из оленины, а в ее доме, хоть и маленьком, всегда было тепло и уютно. Когда-то она была замужем за «никчемным белым» – как тетя называла его, выпив «наперсточек» виски, – но в один прекрасный день он просто взял и ушел. Умыл лицо, надел ботинки и оставил ее одну с тремя детьми. Не знаю уж, стал он никчемным до того, как ушел, или после. Она никогда не рассказывала о том, что происходило до, только о том, что было после того, как он ушел и не вернулся. Через год после его ухода тетя Линди взяла все оставшиеся фото и выстелила ими пол в сортире.

Нам с папой отвели большую кровать во второй спальне. Двое ее детей жили отдельно, а третий погиб на лесоповале за пару лет до моего рождения. Забравшись в постель, я долго слушал приглушенные голоса отца и тети через стенку из сосновых досок, пока не заснул. На следующее утро они оба жаловались на головную боль и пили такой крепкий черный кофе, что, клянусь, от одного запаха у меня слезились глаза. Когда мы наконец отправились в путь, набив мешки остатками подсохшего хлеба, копченым мясом и яблоками, я видел, как папа отдал тете несколько купюр, и, хотя и поспешил отпрянуть от двери, чтобы уклониться, еще несколько часов чувствовал у себя на лбу поцелуй тети Линди.

Тетя Линди жила недалеко от тропы, которая вела в лагерь. Папа повернул на неприметную грунтовую дорогу и, проехав минут пять, свернул на обочину и остановил машину. Я огляделся по сторонам, но ничего не увидел.

– Где мы?

– У начала тропы.

Он взял свой мешок из кузова и привязал к нему скрипку. Я тоже схватил свой мешок и посмотрел вверх на деревья, тихие и неподвижные в то безветренное утро. Папа перешагнул через неглубокую канаву и раздвинул траву. Я пошел следом, касаясь руками покрытых утренним инеем листьев.

– Тут есть тропа? – усомнился я.

– Если знаешь, где ее искать. Надо утоптать немного к их приезду.

Мы шли вперед минут двадцать, раздвигая траву и приминая ее ногами, пока не вышли на узкую тропинку, начинавшуюся от опушки леса и уходившую вглубь.

– Вот тропа, – папа подмигнул, и мы развернулись и пошли обратно к дороге, ждать американцев. – Я ходил по ней столько раз, что и не сосчитать. Лагерь устроил твой дедушка. Я всегда его найду.

Когда я окончательно вернулся домой после того, что сделал уже новый мистер Эллис, мы с Беном попытались отыскать ту тропу и дойти до папиной хижины, но прошло слишком много времени, и узкая лесная тропа заросла травой. Мы останавливались на обочине, наверное, больше десяти раз, уверенные, что приехали на то самое место, но тропу так и не нашли и уехали расстроенные. На обратном пути мы проехали мимо дома тети Линди, давно заброшенного и полуразвалившегося. Крыша просела, окна выбиты, лишь осколки стекол торчат из гниющих рам. Огород зарос травой и сорняком, порадовало лишь, что руину обвил красивый плющ.

Когда американцы наконец приехали, их оказалось трое – привез их уродливый мужик по имени Харрис, представившийся координатором тура. Получив несколько американских купюр, он отбыл, подняв облако пыли и пообещав вернуться за ними на следующий день после заката. Папе они пожали руку, а меня удостоили лишь косыми взглядами. Папа говорил с ними по-микмакски, делая вид, что плохо знает английский, и объяснялся лишь отдельными словами, избегая связных фраз. Тропа, олень, грязь, ночь, еда и виски. Мне было велено помалкивать, ибо все известные мне слова по-микмакски, которым научила меня Мэй, можно было пересчитать на пальцах рук. А если я произносил их, даже вполголоса, то получал подзатыльник от мамы, если она слышала. Это совершенно точно были не христианские слова.

– Если говорить по-нашему здесь в лесу, они дают больше чаевых. Не нужно, чтобы это что-то значило, лепи что угодно, – шепнул он мне, когда они не слышали.

Мне было тяжело переварить это – что папа унижался перед ними.

– Люди ведут себя иначе, когда от них кто-то зависит, – сказала Мэй однажды утром, когда я сидел у своего пня и смотрел на восход солнца. В тот раз она осталась со мной, и мы говорили о тех временах, когда еще не знали ничего о жизни. – Тебя ведь кормили, разве нет? И в школу ты ходил, а? Не то чтобы из этого был какой-то толк, но возможность тебе дали. А зимой у тебя был теплый дом.

Я сидел молча, с укутанными в старое одеяло истончившимися ногами, и над моей чашкой чая поднимался пар.

– Наверное, ты права.

– Не «наверное», а права. – Она отхлебнула из чашки, крепко прижав свободную руку к груди, чтобы сохранить тепло. – И чья бы корова мычала, Джо. Сам-то бросил семью, забыл? А папа дурачил каких-то болванов, чтобы нам было что есть.

Бо́льшую часть дня мы с папой водили тех американцев по тропе и по лесу, но не видели ничего, кроме кроликов, нескольких змей и одного дикобраза, к которому приближаться не стали. Солнце уже потихоньку уплывало на запад, когда папа остановился и показал им оленя. Белые подняли ружья, но так ни разу и не выстрелили. Олени пугливы, а они постоянно болтали. Папе приходилось то и дело напоминать им, чтобы вели себя тихо, поворачиваясь к ним с прижатым к губам пальцем. К тому же они еще и привередничали. Перед нами была отличная здоровая олениха, но им хотелось добыть рога.

Когда мы пришли в хижину, состоявшую из одной комнаты со старой печкой и нарами, на небе уже сияли первые звезды. У печи стояли четыре койки, и еще одна у противоположной стены, с простыней, которую можно было задернуть, как занавеску. Хижину построил мой прадед и передал по наследству потомкам. Он уже давно умер, и я его никогда не видел, но за длинные зимы, когда он жил здесь неделями, охотясь и ловя кроликов, вырезал на стенах рисунки. В ту первую ночь в хижине я лежал на нашей с папой узкой кровати и водил пальцам по грубым контурам бобра, деревьев, самой хижины и вырывающихся ниоткуда языков пламени. Коряво вырезанная звезда напомнила мне о том, как мы с Рути лежали рядом на одеяле и смотрели на звезды, медленно ползущие по небу над штатом Мэн.

Мне было прекрасно слышно американцев – от них меня отделяла только простыня, – но я не прислушивался к разговору. Папа сидел в углу, строгал деревяшку и подкидывал в печку дрова. Еще он разливал, не бесплатно, свой самодельный виски. Деньги он требовал вперед, и чем больше они пили, тем больше наливал. Сам он прихлебывал из чашки, через каждые несколько глотков добавляя немного воды. И только когда американцы уже собрались укладываться спать, папа достал свою скрипку и сыграл им. После этого они снова потребовали налить.

– На новые ботинки вам, ребята. – Гости отключились, и папа пересчитал американские деньги.

На следующее утро, хотя проспали всего два или три часа, папа разбудил их, сварил кофе и поджарил на старой печке бекон. Меня он послал на озеро за водой, чтобы было чем умыться. Утро выдалось ясное и прохладное, и погружать руки в оловянную озерную воду было приятно, она словно оживляла. Помыв лицо и подмышки, как учила мама, я отнес два чайника в хижину. Налил американцам воды и раздал аспирин от головной боли. В хижине стоял чад бекона и спертый запах немытых мужиков, набившихся в тесное помещение. Когда аспирин подействовал и гости съели свой завтрак, мы снова отправились в лес.

Ближе к концу дня они подстрелили оленя. Тогда я впервые в жизни столкнулся с бессмысленной расточительностью. Они собирались отрезать голову, а остальное бросить. Тушу забрал папа, и мы отвезли ее тете Линди, которая освежевала ее и разрубила на куски. В тот день я научился держать фотоаппарат. Своего у нас не было, но был у одной из маминых сестер. Вот почему у нас есть фотографии. У мамы осталось фото, где мы еще вместе – Рути стоит рядом со мной и щурится на солнце. Это единственное фото всех нас семерых висит посередине стены, отдельно от остальных. Фотоаппарат оказался тяжелее, чем мне казалось, и я трясся от страха уронить его. Мужчины стали позировать: присели на корточки рядом с мертвым животным и каждый ухватил его за рога. Они захотели, чтобы папа снялся вместе с ними, и он встал сзади, сжав губы тонкой прямой линией, с серьезным лицом, сложив руки на груди, как индеец на старой фотографии. При нажатии на кнопку спуска аппарат щелкнул, и я перепугался, решив, что сломал его. Я выронил его, и он с глухим стуком упал на землю. Один из мужчин бросился ко мне.

– Ах ты засранец черножопый, не дай бог сломал.

Папа возник между нами прежде, чем американец успел меня схватить, поднял фотоаппарат и отдал ему.

– Это хороший, – сказал он на своем фальшивом ломаном английском. – Это хороший.

Так и было. Фотоаппарат не разбился. Они сделали еще несколько кадров, но уже без папы на заднем плане, и больше не давали мне держать злосчастный аппарат.

– Это же ты все сделал – чего они так радуются? Они же вообще ничего не делали, – прошептал я и, вытянув длинный стебель травы, сунул его в рот и раздавил зубами сладкий черенок.

– В этом мире есть вещи поважнее, чем хвалиться заслугами, Джо.

На следующий день мы ехали обратно домой в тишине. Листья почему-то уже показались мне не такими яркими, а дорога – длиннее и не такой интересной. Когда мы подъехали к дому, думаю, пикап еще не успел полностью остановиться, а я уже выскочил, понесся к дому и вбежал внутрь, захлопнув за собой дверь. Я обхватил маму руками, так что Мэй пришлось меня отцеплять.

– Господи, Джо. Тебя не было три дня. Что ты как маленький.

Мэй схватила меня за руку и оттащила к раковине, чтобы как следует отмыть. Они со мной нянчились, хотя мне было уже пятнадцать. Не стану врать и утверждать, что это меня задевало. Мэй уже грела воду, когда вошел папа с олениной, упакованной, чтобы убрать ее в подвал, в морозильник. Я не знал других индейских семей, у которых был бы подвал, не говоря о морозильной камере. Мистер Эллис отдал нам свой старый морозильник, сказав, что он сломан, но папа привез его домой и возился с ним, пока тот не заработал. Теперь он стоял в подвале на деревянных подставках, потому что после каждого дождя там появлялась вода.

– Здравствуй, любовь моя, – папа поцеловал маму в щеку. – И, пока ты не спросила, – Джо очень здорово помогал.

Он задержался, чтобы вложить мне в ладонь долларовую бумажку, а потом затопал по лестнице вниз, в темный, пахнущий плесенью подвал.

– Ха, посмотрите-ка на него, – насмешливо фыркнула Мэй, а мама поцеловала меня в макушку.

Тот доллар до сих пор хранится у меня в бумажнике, который лежит на ночном столике между стаканами с водой и таблетками. В те дни, когда никто не приходит меня навестить, я наблюдаю, как в нагревающейся воде образуются мелкие пузырьки воды. Смотрю, как они отделяются от дна, и гадаю, какой из них первым всплывет вверх на коричневом фоне флаконов с лекарствами.

Та зима после первой поездки в лес с папой тянулась медленно и скучно. Приходили письма от родни, и мама читала их вслух, а потом прижимала листки к груди. Иногда она плакала, иногда – нет. Некоторые письма удостаивались чести быть заложенными между страниц Библии. Если приходило особенно хорошее письмо, мы получали печеные яблоки с корицей и маслом. Когда пришла весна, мы занялись посадками, но сажали только то, что должно было созреть до нашего отъезда в Мэн, – в основном капусту, стручковую фасоль и клубнику, которые кипятили, закатывали в банки и убирали в подвал на зиму. Мама расстроилась, когда из школы пришло письмо о том, что я не готов к переходу в следующий класс. Я всегда учился плохо, предпочитая смотреть в окно, а не прислушиваться к тому, что говорят в классе, и так далеко уносился в воображении, что однажды получил от директора по рукам за рассеянность – даже толком не поняв, в чем дело. Маме с папой я ничего не сказал. Пришлось неделю прятать волдыри на руках, а потом врать, что слишком сильно дернул веревку. Как оказалось, это был мой последний полный год в школе. На следующий я бросил учиться после первого полугодия. Читать я умел – достаточно, чтобы осилить вестерн Луи Ламура, – а также складывать и вычитать в столбик и расписываться. Я не видел смысла учить что-то еще, и никогда в жизни не раскаивался по этому поводу.

Однако мама волновалась из-за меня всю весну и заставила меня взять с собой в Мэн учебники по математике и чтению. Перед отъездом я искал место, куда бы их припрятать, и наткнулся на старые ботиночки Рути. Кожа была все еще мягкая, хоть и покрылась пылью, шнурки не завязаны. Я снял их с полки и поднес к глазам. Глазки-пуговицы куклы моей сестры печально смотрели на меня в полумраке. Мы уехали через два дня, убрав ранние летние фрукты и овощи в подвал и надежно закрыв дом, – мальчики в кузове пикапа, а Мэй с мамой в тесной кабине. В том году Чарли поехал с нами, но сказал, что в последний раз. Он думал открыть собственный бизнес, красить дома, и, возможно, я мог бы работать с ним. Кто мог знать, что это станет нашей последней летней поездкой в Мэн.

Предыдущая главаГлава 5 из 20Следующая глава