Возвращение на ферму Стейнбахов прошло без происшествий. После гнетущей торжественности обряда прикосновения к камню всеобщее наше облегчение, казалось, было физически ощутимо. Вся церемония (а ощущалось это именно как церемония) напоминала скорее посвящение, а последовавший за этим обед из окорока с кукурузой – негласное причащение. К тому времени, как пришла пора уезжать, все уже прониклись миром и покоем.
На обратном пути наша короткая, в десяток километров, поездка больше походила на торжественный кортеж. Карл-Мартин ехал медленно, будто бы возвращаясь с победой, а я неспешно следовал за ним. До сих пор не верилось, насколько сакраментальным для меня выдался этот день. Мистер Боунс всю дорогу назад спал, растянувшись на соседнем сиденье, издавая посапывание и свое собачье бормотание, которые я успел уже полюбить. К тому времени, как мы доехали до Стейнбахов, на смену жаркому дню пришел прохладный вечер, пыль поосела, а воздух наполнился стрекотом сверчков и отдаленными криками ночных птиц.
Когда мы приехали, ребята вовсю уже спали. Мы с Карлом-Мартином осторожно отнесли их в спальню наверху, положили друг с дружкой рядышком. Ни один даже не пошевелился. Пока я нес Леви на второй этаж, он так крепко прижимал к себе камень, что я б не смог забрать его у мальца из рук, если бы и захотел. Рубен даже во сне хранил насупленное выражение лица, отчего всегда казалось, будто он недоволен окружающим миром.
Когда мы с Карлом-Мартином уже выходили из спальни, туда зашла Лилли. И пробыла она там где-то час, пока мы с хозяином дома тешили друг друга историями из детства и обсуждали странные обстоятельства, что свели нас вместе в этом забытом богом уголке страны.
Вся напряженность минувшего дня породила между нами ощущение духовного родства, и Карл-Мартин снова принялся открывать мне душу – причем даже увлеченнее, нежели в тот первый наш вечер за разговорами в его мастерской. Довольно скоро я выяснил, что жизнь он вел невероятно хитросплетенную и интересную. В его маленьком городке Гнаденхюттен, штат Огайо, в тысяча семьсот восьмидесятых годах произошла кровавая расправа над индейцами[97]. И хотя маленькому Стейнбаху никогда ничего толком не объясняли (это был всего лишь небольшой эпизод в истории поселения первопроходцев), Карл-Мартин с друзьями часто играли в детстве вокруг памятника в тамошнем городском парке. Впоследствии он решил, что это само собой проникло в его подсознание и стало движущей силой его интереса к индейцам и миру коренных народов.
Годы учебы в богословской семинарии прошли у Карла-Мартина в Европе, в стенах Тюбингенского университета, пока его не выслали обратно в Америку за участие в акциях протестов против антисемитизма. Заклеймив Стейнбаха как радикала, церковь направила его работать в индейские школы-интернаты на западе страны, решив, что там его крайние взгляды не причинят особого вреда.
Оказавшись на западе, Стейнбах буквально влюбился в открытость и простоту индейского образа жизни и довольно скоро обнаружил, что объект этой влюбленности принимает вполне человеческие формы в виде тихой и задумчивой девушки из племени лакота, работавшей в библиотеке интерната. После недолгих ухаживаний, проходивших вне поля зрения как его церкви, так и ее семьи, Карл-Мартин отошел от христианства, а она – от индейских обычаев, и вдвоем они решили начать семейную жизнь на ферме среди прерий, на этом заброшенном участке земли в самой иссушенной и задыхающейся от пыли части штата.
Впрочем, глубже в эту тему Стейнбах уходить не стал, предпочтя не ворошить историю сына и его гибели, а я не счел нужным давить на него расспросами. Однако его готовность говорить со мной о подробностях своей биографии, а также сблизившая нас забота о Рубене и Леви вскоре побудили меня самого поведать новому другу и о моем отдалении от родителей из-за отказа идти в армию, и о той обиде, что я с тех пор ношу в душе.
Я чуть не расплакался, вспоминая тот момент, когда я уходил из родительского дома и не хотел даже повернуться и взглянуть напоследок на отца, потому что мне невыносимо было видеть в его глазах стыд. Так я больше и не смог вернуться повидаться с ним до самой его смерти, поскольку боялся ступить ногой в тот город, где из каждого окна на меня глядело лицо с застывшей скорбью по сыну или брату, потерянному на войне. Где каждый знал, что я предпринял, чтобы топтать сейчас те улицы, по которым их сыновья никогда больше не пройдут.
Карл-Мартин выслушал меня очень сочувственно – больше, чем я, наверное, ожидал.
– Быть может, ты просто не создан убивать других людей.
– Хотел бы я, чтобы все было так возвышенно, – усмехнулся я, – но, по-моему, я просто струсил.
Он тихо улыбнулся.
– Ты слишком суров к себе, Адриан.
Поднявшись из-за стола, Карл-Мартин отошел к окну. Ночь за окном сверкала звездами.
Сверху послышалось, как открылась дверь детской комнаты. Вскоре на верхней площадке показалась Лилли. Видно было, что она только что плакала.
На лице у Стейнбаха отразилось искреннее потрясение.
– Ты в порядке, Карл-Мартин? – спросил я.
Закрыв лицо руками, Лилли быстро ушла от лестницы в сторону их с мужем спальни.
Он повернулся ко мне, ошеломленный и растерянный.
– Последний раз я видел, как плачет Лилли, на похоронах Джозефа. Она сказала мне тогда, что больше уже ничто не заставит ее плакать.