К книге
Дорога Одинокого ПсаЧасть 3 Погоня. Носом чуял, как они горели
28%
Часть 3 Погоня. Носом чуял, как они горели
32

Дэнтон

Мастерской Стейнбаха оказалась небольшая – два с половиной на три метра – пристройка к амбару с единственным уцелевшим окошком, глядящим в поля, и приземистой дровяной печуркой в углу. Стейнбах жестом пригласил меня сесть на деревянный стул, а для себя приволок из амбара плотный тюк сена. Он взял с полки металлическую форму для пирога, поставил ее на верстак, налил туда воды из стоящего на полу ведра, затем поместил в емкость старый керосиновый фонарь и зажег от спички. Тут же вспыхнул и заколебался неровный свет, отчего по стенам заплясали тени.

– Береженого бог бережет, – улыбнулся Карл-Мартин. – В этих сухих краях уж лучше перестраховаться.

Передо мной была самая типичная мужская мастерская, пропахшая смазкой и машинным маслом, с верстаком, инструментами и целой грудой всевозможных обрезков и металлолома, что могут пригодиться в хозяйстве. В углу лежал большой моток колючей проволоки и болторез. Имелись и такие инструменты, которых я распознать не смог, – видимо, достались от далекого предка и были привезены из дальних мест, – а также целый набор напильников для работы по дереву, бережно разложенных на куске замши. Кроме того, по всему верстаку были беспорядочно разбросаны плоскогубцы, гаечные ключи, отвертки, молотки. В дальнем углу верстака, кроме того, стояли книги в переплете: Этьен Жильсон, Рудольф Отто и Рудольф Бультман[49], о которых я никогда даже не слышал. На стене, где у большинства мужчин висит пришпиленный календарь с Мэрилин Монро, у Карла-Мартина помещался листок бумаги с написанным от руки стихом. Я поднялся и подошел поближе, чтобы прочитать. Почерк на листке был прямо-таки каллиграфическим.

Псалом Предрассветный

Что благословеннее грядущего дня?

Будет ли завтра рассвет еще прекрасней?

Способно ли стать драгоценней прикосновение дитя?

Или наполниться большей любовью земля?

В уплывшем вчера мы так уповали на этот день

И называли его благословенным.

И вот, дождавшись, когда он наступил, –

Отринем ль мы его ради мечты о неизвестном завтра?

Ниспошли, о Господи, свет в мое сердце,

Дабы не отвернулся я от этого рассвета.

Пошли радость в мою душу, о Tȟuŋkášila[50],

Дабы я воспел наступающий день.

Устроившись на тюке сена, Стейнбах продолжил потягивать виски.

– Я это написал несколько лет назад, – пояснил он. – Я ж раньше учился в духовной семинарии. Предполагал стать священником.

Он плеснул мне в стакан еще более щедрую порцию.

– Я прочитываю это каждое утро, прежде чем начать новый день.

Я замялся, совершенно не представляя, что ответить, – учитывая столь личное откровение и глубокую набожность стиха.

Стейнбах уловил мою неловкость.

– Все в порядке, не волнуйтесь. Религиозные беседы часто заставляют людей нервничать. Им кажется, будто бы им что-то начнут сейчас втирать, или как-то их обрабатывать, или, вообще, заставят читать целые пассажи из Библии. Но я вообще далек от этого. Я просто… скажем, размышляю о подобных вещах. Я подумал, что, может быть, стоит дать вам это прочитать. Мне показалось, вы человек без религиозных предубеждений.

Я не знал, то ли такой и есть настоящий Стейнбах, то ли в нем сейчас заговорило виски. Мы одолели уже почти полбутылки, причем сам я сделал всего несколько глотков.

– Да нет, все нормально, – ответил я. – Как раз хорошо, когда человек говорит что-то от всей души.

– Единственное подходящее для того место.

Я отпил виски. Разговор наш становился до неловкости личным. Мне очень хотелось увести его в какое-то иное направление.

– Так замечательно, что ваша супруга настояла, чтобы я остался с вами ужинать. Ничего лучше я нигде за последние годы не ел.

– Меня так кормят каждый день, – улыбнулся Стейнбах. Он похлопал себя по животу, словно показывая, сколько набрал веса, хотя, как мне показалось, на теле у него не было ни грамма жира. – Мы люди бедные, но живем богато.

– Везучий вы человек!

– Я себе внушаю это каждый день.

Карл-Мартин сунул руку под верстак и вытянул небольшую коробку.

– Вот, – сказал он, – хочу показать вам кое-что…

В коробке лежали несколько маленьких, вырезанных из дерева птичек. Сработаны они были простенько и грубовато, мало отличаясь туловищем от длинных пуль. У каждой вместо крылышек были вставлены по бокам перья от настоящих птиц. Размером они казались немногим больше колибри, которых на самом деле и напоминали. У одной в качестве клюва был приделан кусок изогнутой проволоки, у другой впереди крепился миниатюрный конус из консервной жестянки. И у всех были сделаны глазки из крохотных голубых бусинок. Стейнбах подержал одну в ладони. Фигурка казалась примитивной, но сделанной с душой.

– Вот не могу никак решить: то ли мне ее покрасить, то ли пройтись морилкой. Что вы об этом думаете?

– Из-за этой пыли здесь и так вокруг все коричневое, – усмехнулся я. – Так что думаю, что лучше покрасить. Добавить чуточку цвета в нашу жизнь.

На лице его расплылась широкая улыбка.

– Вы думаете прямо как и я, мистер Дэнтон. Мне нравится ваш стиль мышления. Эти вот бусинки, – указал он на глаза у птички, – остались от заспинной доски, что мастерила жена. Голубые. Индейцы считают его цветом вечности. Неплохой выбор для созданий, что большую часть жизни проводят в небе.

– А почему вы храните их тут в коробке? – спросил я. – Поставили бы дома на книжную полку.

– Я делаю их просто, чтобы делать, – ответил Карл-Мартин, – а не для того, чтоб выставлять. Не так уж они и хороши. Я часто берусь за свои напильнички, – кивнул он на разложенную замшу с инструментом. – Всякий раз, обтачивая фигурку, я возношу маленькую молитву. Для меня это своего рода медитация.

Вновь его стало сворачивать в сторону религии.

Небо меж тем все меркло, сделавшись уже темно-фиолетовым. Ночь сгущалась, и воздух становился тяжелее. Мне же еще требовалось найти место для ночлега.

И хотя наш разговор так и не дошел до поиска мальчиков, я чувствовал, что сейчас самое время уехать. В конце концов, я мог бы вернуться сюда утром и все обсудить.

– Пожалуй, мне уже пора, – сказал я.

Где-то у самого горизонта сверкнула вспышка. Прокатились далекие раскаты грома.

– Увы, этот гром нам ничего не принесет, – вздохнул Карл-Мартин. – Просто сухая гроза. Хотелось бы, конечно, большего. Земля вон вся гибнет от засухи.

Он положил ладонь мне на запястье – скорее теплым дружеским жестом, нежели пытаясь удержать:

– Останьтесь еще. У нас найдется, где вас уложить.

Предложение было очень заманчивым. В этих маленьких городках Южной Дакоты улицы с наступлением темноты совершенно пустеют. К тому же я даже не знал, есть ли в ближайшем городе гостиница.

– А это точно будет удобно? – спросил я.

– Более чем. Нам это будет только в радость.

Я поглядел через открытую дверь сарая на мерцающее сполохами небо. Новая вспышка молнии разлила свет над далеким горизонтом.

– Бог ты мой, какое здесь все масштабное. Никак к этому не привыкну.

– Да вряд ли мы вообще способны к такому привыкнуть, – ответил Карл-Мартин. – Это вызывает в нас смирение.

Снова прогремел гром.

– Это глас Божий, – возвестил Стейнбах, но тут же, спохватившись, коротко хохотнул: – Ох, простите, забыл.

– Да ничего, все нормально. Чуточку религии мне не помешает.

– Останьтесь здесь подольше – и постигнете ее в избытке.

Он прикончил свой стакан виски, любовно поглядел на полуопорожненную бутылку.

– Спасибо, что разделили ее со мной. Я никогда не выпиваю в одиночку. Эта бутылка у меня, наверное, больше года. Берег для особого случая. – Он качнул головой и тепло улыбнулся: – Видимо, вы этот случай и есть.

Я чувствовал себя в легком дурмане. И даже представить не мог, что ощущал сейчас Стейнбах: он-то принял намного больше меня. Теперь я даже радовался, что мне не придется никуда сегодня ехать.

Огонек керосиновой лампы заколебался на легком вечернем ветерке, отбрасывая зыбкие тени на его угловатое, подернутое морщинками лицо. Карл-Мартин прошел к двери, уперся своими большущими ладонями по обе стороны косяка и поглядел в залитое звездами небо.

– Знаете, мистер Дэнтон, – заговорил он, – когда я уезжал в эти края, я никак не ожидал, что женюсь на индейской женщине. Я вообще не предполагал на ком-либо жениться. Я собирался стать священником. После учебы меня направили работать в школу-интернат. – С невеселой улыбкой он покачал головой. – Я даже понятия не имел, во что ввязываюсь. Примерно вот как вы с этим Два-Пальца.

Это объясняло, почему он так понимающе поглядел на меня, когда я первый раз обмолвился о своей работе.

– Забавная штука жизнь, – усмехнулся я.

– Да, всегда идет вперед, но понимаешь ее, лишь оглядываясь назад[51].

– Замечательные слова!

– Это Сёрен Кьеркегор. Возможно, вы о таком и не слышали ни разу. – Помолчав в задумчивости, Стейнбах спросил: – А вы почему это сделали?

– Что?

– Перебрались сюда жить.

– Да никаких особых причин не было. Моя старенькая собака умерла. У самого ни кола ни двора. С женщинами не сложилось. И вот я просто сказал себе: «Да пропади все пропадом» – и двинул на запад.

– В армии служили?

– Нет. Был на альтернативной службе.

– Но почему сюда? Почему именно в Южную Дакоту? В индейскую резервацию? Почему пошли работать к этому Два-Пальца?

– Видимо, в какой-то момент, как говорится, просто шины сдулись. Мне казалось, я уже уехал от всего как можно дальше. А на работу нанялся, просто чтобы хоть чем-то заниматься. Как вы сами только что сказали, я и знать не знал, во что ввязываюсь. Как это бывает: давеча еще искал, где провести лето, – и вдруг, глядишь, уже ловлю детей индейцев по равнинам. А сейчас вот сижу в мастерской у фермера, пью виски и жду, пойдет ли дождь.

Стейнбах рассмеялся. Изложил я все очень кратко и сумбурно – просто отдельные мысли, выныривающие на поверхность сквозь спиртное, – но ему это, похоже, доставило удовольствие.

– Ну а вы как? – полюбопытствовал в свою очередь я. – Похоже, с карьерой священника у вас не срослось?

На его лице пролегла усталая улыбка.

– Нет. Все пошло незапланированным курсом.

– И что случилось? Привлекла к себе индейская красотка? – Я понимал, что сую нос в личное пространство, но виски все же делало свое дело.

– Ну и это отчасти тоже. Но причина была вовсе не в этом. Все было куда глубже. И связано скорей с религией. Вам это, возможно, и не будет интересно.

– Да нет, на самом деле интересно, – возразил я. Выпивка определенно развязала нам языки, и теперь я искренне наслаждался обществом этого человека. Его набожность вовсе не была гнетущей, а открытость действовала как освежающий ветер. Я внезапно осознал, что уже несколько месяцев по-настоящему не общался с людьми, ограничиваясь лишь мимолетными разговорами.

Стейнбах подтянул свой тюк поближе и сел прямо против меня. Положив массивные пятерни себе на бедра, наклонился в мою сторону, так что мы оказались с ним лицом к лицу.

– Что ж, ладно. Может, это прозвучит несколько странно, но все началось с пожаров.

– С чего?

– Со степных пожаров. Вам доводилось видеть, как горят прерии?

– Вблизи – нет.

– Так вот, пока к ним не окажешься вплотную, то даже не представить, что это такое. Посмотрите-ка вон туда, – указал он рукой на простирающиеся во тьме поля. – Видите вдалеке молнию?

Над горизонтом снова возникли расплывчатые сполохи.

– Это как-то на вас действует?

– Что вы имеете в виду?

– Ну, вот вы чувствуете в этом что-то личное? Как будто оно обращается именно к вам?

Я пока не улавливал смысла в его вопросе, но готов был следовать за Стейнбахом, куда б он ни повел.

– Что ж, это вызывает у меня некоторую тревогу, – сказал я. – Заставляет задуматься, насколько оно далеко. И что именно движется к нам сюда. Но нет, ничего личного не ощущаю.

– Вот и у меня так было раньше. Может, я был просто лишь чуточку религиознее, чем вы. Потому-то я здесь и очутился – из-за религии. Мне хотелось уехать туда, где слышен голос великих стихий. Но я воспринимал все абстрактно. Чисто философски. Как напоминание, что Бог вездесущ. Но – ничего личного.

Он высосал последние капли виски, еще остававшиеся на дне его стакана. Сладковатый аромат задувающего в сарай ветерка смешивался с непрерывным стрекотом цикад, наполняя ночь тяжелым, вязким покоем.

– В определенном отношении я нигде еще не чувствовал себя так комфортно, как здесь. Народ в этих местах богобоязненный. Здесь вообще, скажу я, очень богобоязненный край. Все до единого преклоняются перед Высшими силами. Совсем не то, что городские, которые считают, будто бы приличный костюм и солидный банковский счет позволяют им все контролировать. Достаточно поговорить со старыми фермерами. Они чертовски суровы и непрошибаемы, никогда даже не улыбнутся. Но в них сидит этакая глубокая искренняя смиренность. Ураганы, песчаные бури, засухи, торнадо – все это постоянно тебе напоминает, что вовсе не ты контролируешь происходящее. Парочка грозовых шквалов с восьмикилометровой высотой и один-два торнадо – и вот я уже в их рядах. Хотя я, конечно, всегда отличался от местных. Всегда был для них аутсайдером.

Он поглядел мне в лицо с искренним простодушием:

– Вы действительно не против, что я вам все это рассказываю? Просто я никогда и ни с кем этим не делился. Черт, да мне вообще редко когда удается с кем-либо поговорить. Женись на индейской женщине – и город для тебя закроет двери. Хотя они и так не слишком-то были для меня открыты.

– Да нет, что вы, пожалуйста.

– Так вот. Я читаю все это, – указал Карл-Мартин на стопку книг на верстаке, – а народ здешний читает разве что каталоги семян. И вместо Atlee Burpee[52] я пытаюсь говорить с ними о Mysterium Tremendum[53].

Я совершенно ничего в этом не смыслил, да и с темы степных пожаров Стейнбах свернул куда-то далеко – но все же мне не хотелось его прерывать. Он говорил со мной от всей души, пусть даже и не без помощи бутылки.

– Итак, я стал работать в школе-интернате для индейцев. И вот представьте, каждый год к нам приводят этих маленьких ребятишек. Отмывают, оттирают, выстраивают в линейку. Симпатичные индейские детки. И большей частью жутко перепуганные. Девочек одевают в платьица, мальчиков – в костюмчики. Их нормально кормят, чтобы хоть немного мышц на костях наросло. Предполагается, что я буду им преподавать историю и религию.

И вот они сидят передо мной за маленькими деревянными партами. Ручки сложены на столе, глаза – на пол-лица, от страха даже двинуться боятся. Черт, да большинство из них и по-английски-то не понимают! И знаете, какие две вещи их поражают сильней всего?

– Какие?

– Распятие и глобус. Им просто глаз не оторвать от человека, гвоздями прибитого к кресту. А еще они не перестают смотреть на глобус, думая, что именно таков и есть наш мир. Они его называют «земной шар мистера Стейнбаха». Один пацаненок как-то раз подошел ко мне и очень серьезно так заявил: «Мистер Стейнбах, я боюсь зимы». А имя у него было Изекииль. Ну, по крайней мере, у нас его так называли. У него были большущие такие глаза и очаровательное личико. «Почему, Изекииль?» – спросил я. Он ничего не ответил. Мальчик был на редкость стеснительным, любой разговор давался ему с трудом. «Все хорошо, Изекииль, – подбодрил я его. – Говори, не волнуйся». Он поскреб ногой по полу и сказал: «Вы говорили, что со сменой времен года земной шар поворачивается. И я боюсь, что, когда подойдет зима, я могу с него упасть». – Карл-Мартин издал короткий смешок. – Господи, как же я любил этих деток!..

Еще одна вспышка на мгновение озарила горизонт, выведя его из задумчивости. Стейнбах тряхнул головой, словно собираясь с мыслями.

– Да, прошу прощения. Я говорил о том, как я здесь оказался. – Он накрыл ладонью мою руку: – Позвольте, я расскажу вам одну историю?

Было лето. Я уже второй год как обретался в этих краях. Школу на каникулы закрыли, и я отправился поработать к одному здешнему фермеру. К одному дедульке. Ему требовалась помощь по хозяйству. Поселился я у него в маленькой надворной постройке. Размером примерно с этот вот сарай. Я помогал ему доить коров, да и с разными другими работами на ферме. Просто нормальный, здоровый, настоящий труд. И возможность познакомиться с местными. Славные, кстати, люди.

Лето тогда выдалось тяжелое. Такое же, как в этом году. А может, еще и хуже. Спросите: жаркое? Господи, да оно было как дыханье дьявола! И невероятно сухое. Ни единого дождя, вообще ни капли! Все только и делали, что с надеждой смотрели на небо. В церквях было не протолкнуться. Люди стояли на коленях, моля о дожде, моля о помощи, о каком-то облегчении. Народ просто цеплялся кто за что мог. Примерно как сейчас. Хозяйство у каждого было не бог весть: пара коров да несколько кур – вроде как у меня сейчас. И все зависит от урожая. Хороший урожай – живешь и радуешься. Скудный – чахнешь и умираешь. Тот старичок, у которого я работал, растил кормовую траву и заготавливал сено. Не так чтобы много. В основном чтобы свою скотину прокормить. Ну и другим фермерам продавал немного. За счет этого он и выживал, едва сводя концы с концами. И вдруг вокруг начались степные пожары. Возможно, от молнии. А может, кто-то палил траву, да дело вышло из-под контроля. Вы наверняка о таком слышали. И зарево, думаю, видели не раз – но с расстояния во много километров. Совсем как эту молнию сейчас, – указал он на дверной проем, в котором виднелось, как на далеком горизонте вспыхивали в ночи разряды.

И вот однажды невдалеке от нас – не дальше километра – что-то полыхнуло. Я был тогда в поле с коровами и лошадьми. Внезапно прямо через дорогу выросла стена огня метров двенадцати или пятнадцати. Дым от него, аж чернющий, клубился, извивался, поднимаясь к небу. Слышали, как говорят «языки пламени»? Так вот, я видел их воочию – эти языки. И это было очень громко. Вы даже не поверите, какой рев оно способно издавать!

Карл-Мартин крепко схватил меня за предплечье – будто тем самым мог дать мне ощутить всю силу им пережитого.

– И это начало двигаться на нас. Как будто оно огляделось вокруг, увидело нас и решило за нами прийти. В мгновение ока оно перемахнуло дорогу и пошло в нашу сторону. Причем с гулким неистовым ревом. Я и не думал, что огонь способен так реветь! Сперва охватило пастбище, пытаясь добраться до лошадей и скота. Мы ломанулись прочь. Бежали все: лошади, коровы, их маленькие телята. Но огонь ловил то одного, то другого и тут же пожирал. – Стейнбах схватился руками за голову и закрыл глаза. – Я носом чуял, как они горели. Они отчаянно стенали и умирали в муках, и у всех в глазах стоял страх. Словно это геенна огненная, мистер Дэнтон! Бежишь сквозь дым, который душит и преследует тебя, и слышишь отовсюду вопли ужаса. А жар делается все сильнее, и ты молишься, и изрыгаешь проклятия, и делаешь все, что в твоих силах – и не можешь даже повернуться посмотреть на это пламя, потому что оно выжжет тебе лицо. И это не похоже было на какое-то наказание от Господа. Это не было чем-то далеким и отстраненным, чем-то умозрительным из книжки. – Стейнбах помолчал немного, словно раздумывая, стоит ли продолжать. – Не знаю, как вам это сказать… Но эта штука была живой. В ней как будто имелся дух. И она потешалась над нами. Она словно осознанно выбрала именно нас. Скажете, это сумасшествие? Но я не сумасшедший. Это нечто гналось за нами по пятам, измывалось. Один из соседей рассказал потом, что он убил быка из своего стада, вспорол и проволочил по полю трактором, делая противопожарную полосу. Огонь вплотную подошел к этой полосе и остановился. Застелился по земле, словно пытаясь переползти преграду, затем набросился на тушу этого быка, сжег ее прямо на глазах у соседа. Потом как будто соскочил с нее и двинулся дальше. Оно делало то, что хотело. Говорю вам: у этой штуки был разум. Она сознавала, что творила. Клянусь Богом, никогда в жизни не встречал ничего подобного! А потом – словно по щелчку пальцев – оно просто развернулось и ушло. И тишина. Кругом чернота. Повсюду обугленные туши. И запах жженой плоти, паленой шерсти, горелого сена. Это нечто просто взяло и ушло. Словно закончив свою работу.

Я тогда плакал, молился. И вот что я хочу вам сказать. Я молился не какому-то Богу из заоблачных далей. Не какой-то абстрактной Mysterium Tremendum. Я обращался к этому огню, умоляя его держаться от нас подальше, уйти в какую-то другую сторону и больше никогда не возвращаться.

И именно тогда я постиг: я все жил с головой в своих книжках, в полемиках о божественности Иисуса, и Господь Бог правил передо мной мировым шоу, точно шпрехшталмейстер на манеже. И тут вдруг является эта штука – смеющаяся и беспощадная, – поворачивается, видит нас и начинает преследовать. А затем, как будто наигравшись и насытившись, просто разворачивается и уходит. Оно живое, точно вам говорю! В нем ощущался дух. И у него был разум. – Стейнбах снова схватил меня за руку. – Вы думаете, я сумасшедший?

– Да нет, – ответил я, даже не представляя, что еще сказать.

– А эти коровы, пытающиеся спасти своих телят, – кричащие, ревущие, вопящие, совсем как люди. Совсем от нас не отличающиеся. Клянусь Богом, они тоже молились – по-своему, по-животному. Я прямо чувствовал их души, видел, как их дух расставался с плотью. Вот тогда-то во мне все и переменилось. Все, что есть в этих книгах, – указал он на стопку на верстаке, – иссохшее, как урожай на этих полях. Из них высосаны все соки. И я еще буду пытаться втолковывать этим маленьким индейским детишкам про какого-то Иисуса, жившего в тех местах, о которых они ни разу не слышали! Внушать им, что их дедушки и бабушки в своей вере ошибались. И родители тоже. Это притом, что их всю жизнь окружают эти духи. Страшные грозы, пылевые бури, смерчи и торнадо. Пожары, подобные языку дьявола.

Мысли его начали как будто разбредаться. Говорил он все это уже не для меня. Это было что-то вроде сокровенного признания, мучительного изъяснения глубоко личного кризиса веры.

– Неужто вы не понимаете? Вот сидят перед нами за партами, сложив ручки, эти маленькие индейские ребятишки, и мы вещаем им нечто, совершенно непонятное. «Благослови нас, о Господи, и эти Твои дары». Велим им молиться перед едой. А что вообще означает эта застольная молитва? Ведь индейцы не привыкли возносить молитву перед едой, как мы, благодаря Господа Бога за снедь на столе. Они обращаются к духам животных, которые отдали свою жизнь, чтобы накормить людей. И я еще буду пытаться учить их, как надо молиться?

В отдалении пророкотал раскат грома. Огонек в лампе заколебался.

Стейнбах пригладил широкими ладонями светлые редеющие волосы. Лоб у него заблестел испариной.

– Рай и ад, говорите вы? Знаете, что такое ад? Это когда видишь, как степной пожар уничтожает малыша-теленка, а его мать отчаянно ревет, пытаясь его спасти. В этих воплях и в этих материнских глазах куда больше ада, чем во всех теологических трудах мира вместе взятых. И если дьявол существует, то он – в этом степном пожаре, мистер Дэнтон. Хохочет и убивает, а потом поворачивает и уходит, словно ничего и не случилось.

Стейнбах прижал к глазам костяшки пальцев, словно пытался отогнать видение того, что забыть был не в силах.

– Я должен был уйти из интерната. Я просто не мог там оставаться. Понимаете? Я не мог учить этих индейских ребят тому, во что сам верил лишь наполовину. Тому, что только коверкало им души. – Тут же, словно себя поправляя, он добавил: – Не то чтобы я перестал верить в Иисуса. Просто это сделалось для меня уже не столь значительным. Вы меня понимаете?

Он глядел на меня умоляюще. Как будто просил у меня оправдания. Словно испытывал потребность, чтобы другой белый человек сказал ему, что открытый им, Стейнбахом, мир не плод его воображения и что он вовсе не предал свой народ и свою веру.

– Вы хороший человек, мистер Стейнбах, – ответил я, совершенно не зная, что еще сказать.

– Разве? Вы правда так считаете? Притом, что я пытался заставить этих детей возненавидеть тот мир, что передали им предки? Заставить их ненавидеть самих себя?

Он уже близок был к тому, чтобы расплакаться. Стейнбах прошел к двери и уставился в рокочущую даль. Он долго так стоял, не говоря ни слова. Когда он наконец развернулся, его глаза были исполнены такой муки, какой я еще ни разу не видел на лице мужчины.

– Я думаю, что, может быть, поэтому Господь и забрал у меня сына.

Предыдущая главаГлава 32 из 115Следующая глава