К книге
Красная земля. Египетские пустыни в эпоху Древнего царстваГлава 9 Пустыни и экономика Древнего царства. 9.1. Экономическая теория и Древний Египет
91%
Глава 9 Пустыни и экономика Древнего царства. 9.1. Экономическая теория и Древний Египет
62

Ю. Я. Перепёлкин наставлял меня в свое время так: «Главное – влезть египтянину в мозги», – правда, как это сделать, не сказал. Поэтому каждый из нас поступает, как хочет и может. А отсюда и проблема достоверности египетских источников остается открытой.

Помимо политического и религиозного значений, которые уже были рассмотрены выше, пустынные пространства играли большую роль в экономической и хозяйственной жизни древних египтян. Современная экономическая теория предсказуемо далека от египтологии и египтологов, поэтому исследования в области социально-экономической истории Древнего Египта зачастую носят преимущественно описательный или систематизирующий характер[1063]. Лишь немногие египтологи являются последовательными сторонниками какого-либо макроэкономического течения, например кейнсианства[1064]. Некоторые коллеги знакомились с экономической теорией опосредованно через работы специалистов в области экономической антропологии, возникшей на пересечении антропологии, социологии и истории экономики, часто становясь после этого сторонниками идей К. П. Поланьи[1065]. Редкие экономисты, проявившие профессиональный интерес к Древнему Египту, удивлялись тому огромному объему данных, который удалось собрать и классифицировать археологам и историкам, но сожалели о том, что египтологи – прежде всего сторонники К. П. Поланьи – не знакомы с современной экономической теорией либо неверно ее понимают. Надо сказать, что их попытки взглянуть на древнеегипетскую экономику[1066] остались практически незамеченными, и работы эти цитируются редко.

Специалисты по социально-экономической истории Древнего Египта слабо интересовались дебатами, шедшими при их жизни среди экономистов (например, между модернистами и примитивистами) или экономических антропологов (например, между формалистами и субстантивистами). Модернисты и формалисты считали, что социально-экономическая история древних обществ может реконструироваться с использованием современных экономических моделей, так как людям во все времена при принятии экономических решений свойственна одна и та же базовая рациональность[1067]. А примитивисты и субстантивисты полагали, что экономики древних обществ кардинальным образом отличались от современных, ведь наша нынешняя рациональность является результатом долгой культурной эволюции[1068] и распространилась по всему миру только благодаря колониализму и глобализации. Они отстаивали принцип, согласно которому для изучения древних экономик можно использовать только представления о самых базовых производственных организмах и формам связей внутри них[1069].

Многое изменилось в последние 50 лет: на фоне сближения истории с социальными науками – прежде всего антропологией – и появления процессуальной, а затем и постпроцессуальной археологии интерес к теоретическим моделям среди египтологов возрос[1070]. Работать в сфере изучения социально-экономической истории вне парадигмы какой-либо экономической теории затруднительно, поскольку опора на жизненный опыт[1071] и здравый смысл[1072] – плохие основания для аргументации, когда речь заходит об обобщениях[1073]. Ценность экономических теорий в том, что они помогают более системно ставить вопросы к источникам, дабы попытаться пролить свет на древнюю экономическую деятельность. Минусы тоже очевидны: приверженность какой-то теории может сильно влиять на итоговые интерпретации.

В настоящее время существуют три основных взгляда на египетское общество и экономику в периоды существования централизованных государств[1074]. В самом общем и несколько утрированном виде их можно представить следующими образом:

1) Централизованное государство контролировало как основные средства производства (включая землю), так и правящий класс, а кроме того, могло неограниченно распоряжаться прибавочным трудом. Основной формой эксплуатации был сбор податей с земледельческого населения. Эта точка зрения характерна для специалистов, воспринявших марксистский подход к изучению социально-экономической истории и концепцию трибутарного[1075], или азиатского способа производства[1076].

2) Экономика Египта была неразрывно связана с государственными хозяйствами и государственной системой (пере)распределения, общество находилось под достаточно жестким административным контролем и приобретение личного богатства было возможно лишь на государственной службе. В Египте отсутствовал индивидуализм со свойственным ему экономическим мышлением[1077]. Эта точка зрения была широко распространена в XX в. и характерна в том числе для последователей К. П. Поланьи.

3) Убедительные свидетельства в пользу существования в Египте всеобъемлющей распределительной системы отсутствуют, хотя государство, безусловно, было важнейшим участником экономических процессов и занималось (пере)распределением. Египетское общество развивало традиционную экономику, совмещавшую регулирующую роль государства в сферах законодательства, налогообложения, мобилизации трудовых ресурсов, с относительно свободным рынком[1078]. Древнеегипетскому обществу (по крайней мере эпохи Нового царства) нисколько не было свойственно отсутствие экономической инициативы, напротив, именно в ней следует видеть причину политической и социальной конкуренции[1079].

Надо отметить, что первых два взгляда сформировались в рамках антимодернизационного подхода к изучению древних обществ и лучше всего обосновываются материалами Древнего царства. Это основа «классического» описания экономики и общественных отношений в Древнем Египте. Последний взгляд сформировался под влиянием модернизационной парадигмы, осовременивающей древнюю историю, и наиболее хорошо подкреплен материалами Нового царства.

Теория исторического материализма и концепция азиатского (трибутарного) способа производства активно обсуждались в 1970-1980-е гг. на фоне роста интереса к марксизму среди антропологов и продолжают оказывать влияние на изучение социально-экономической истории Месопотамии и Леванта, где сохранилось больше хозяйственных текстов и лучше изучена поселенческая археология[1080]. В египтологии марксистский подход находился и остается на периферии[1081]. Даже выдающиеся советские исследователи 1960-1980-х гг., не заставшие активных дискуссий 1920-1930-х гг., в реальной научной работе использовали лишь отдельные положения марксистской экономической теории[1082], предпочитая интерпретировать источники в собственно египетских категориях без использования современной экономической или социологической терминологии[1083].

Проще всего и чаще всего египтологи воспринимают идеи антрополога и экономиста К. П. Поланьи[1084]. Возможно, это связано с тем, что они хорошо ложатся на давнюю традицию видеть в Египте, особенно эпохи Древнего царства, бюрократизированную и централизованную аграрную экономику. Опираясь на антропологические исследования, К. П. Поланьи полагал, что экономика не может быть отделена от социального и политического контекста, а потому экономические теории, выведенные из анализа современного хозяйства, не применимы к другим социальным и политическим системам. Изучая вопрос о том, каким образом экономика приобретает единство и стабильность, он предположил существование трех основных форм экономической интеграции и движения материальных ценностей в человеческих обществах: централизованное перераспределение, реципрокность (обмен дарами, дань, добыча) и товарный обмен (рынок)[1085]. Каждая из этих форм может привести к перемещению предметов материальной культуры на значительные расстояния. Археологи часто называют перемещенные находки «импортом» и иногда автоматически приписывают их к свидетельствам торговли или обмена. Однако основания перемещения вещей могли быть очень разнообразными.

Организованное государством перераспределение как одна из главных характеристик древнеегипетской экономики обсуждается в литературе давно. Системы перераспределения, функционирующие на основании обычая, закона или конкретного политического решения, характерны для многих иерархических форм организации власти. Изъятие ресурсов из периферии в пользу центра производится в виде податей, налогов или взносов. Затем эти ресурсы направляются на обеспечение деятельности государственных органов, учреждений и проектов в виде пайков или выдач. При этом сбор невозможен без перераспределения, иначе общество теряет интерес к таким системам, делая их неустойчивыми. Чем дольше и эффективнее функционирует система перераспределения, тем более общество в нее вовлечено и от нее зависит. В идеале – который, правда, вряд ли достижим – система перераспределения не нуждается во внутреннем товарном обмене (торговле), однако вовсе не исключает обменных движений в рамках реципрокности, т. е. обмена дарами. Важно отметить, что система перераспределения может быть создана не только в масштабах всего государства, но и на более низком уровне – например, в рамках храмового хозяйства или семьи. Иногда это может быть вторичное перераспределение.

Реципрокность, или реципрокный обмен – термин, введенный антропологом Б. К. Малиновским. Согласно К. П. Поланьи, такой обмен дарами или услугами происходит между двумя или более субъектами – людьми, группами людей в одном обществе или участниками из разных обществ («международные» дарообмены). Хотя речь и не идет о продаже, реципрокность не означает автоматической альтруистической готовности субъектов остаться без ответного дара или услуги. Каждый участник реципрокных отношений понимает необходимость ответного жеста. Он может случиться не сразу, особенно если в обмен вступили не две стороны, а более, но случиться должен обязательно, иначе такие отношения становятся ничтожными. Главному принципу товарного обращения «товар – деньги – товар» реципрокность противопоставляет принцип пролонгированной возвратности и взаимности даров. Экономический смысл реципрокности заключается в том, чтобы сбалансировать распределение благ внутри общества, а социальная и политическая функции заключаются в поддержании мирного сосуществования членов общества, содействии взаимопомощи и легитимации имеющегося социального устройства. Реципрокный обмен требуется регулярно повторять, иначе его эффекты нивелируются. М. Салинз выделял три формы реципрокности: генерализованную, при которой требование взаимности и эквивалентности даров и услуг реализуется в течение длительного времени; сбалансированную, требующую эквивалентной отдачи при каждом даре и каждой услуге; и негативную, связанную со стремлением максимизировать свою выгоду за счет другого[1086]. Этим формам могут соответствовать следующие примеры: преподнесение царем саркофага чиновнику за службу, односторонний дар или дань; обмен дипломатическими подарками; бартер, кража или захват.

Товарный обмен подразумевает наличие рынков с саморегулирующимся ценообразованием. По мнению К. П. Поланьи, говорить о товарном обмене с целью получения прибыли ранее I тыс. до н. э., когда появился эквивалент стоимости в виде монет, не имеет смысла[1087]. Экономика более ранних (племенных и «архаичных») обществ, по его мнению, была основана исключительно на перераспределении и реципрокности, которые регулировались не спросом и предложением, а стремлением правящего класса сохранять, с одной стороны, социальную стабильность, а с другой – свой высокий статус. Спрос порождался появляющимся время от времени предложением. Это также означает, что приток ценностей извне контролировался государством и имел чисто политическое, а не коммерческое значение. В таком случае целью организации экспедиции за редким камнем или слоновой костью была не прибыль, а получение престижа и последующее укрепление социальных связей через распределение полученного. Относительных исключений было немного. Например, медь была необходима не только для поддержания престижного потребления, но и для развития производящих сил, хотя ее добыча государством в этом случае все равно не имела коммерческого значения.

Отвергая существование товарного обмена и свободного рынка в древневосточных обществах, К. П. Поланьи тем не менее вовсе не отрицал возможности зарождения элементов свободного рынка ранее I тыс. до н. э. Например, с древнейших времен существовал бартер, который К. П. Поланьи считал вариантом реципрокности и одновременно одним из элементов рынка, вполне выражающим суть обмена[1088]. Но бартер не мог, по мнению исследователя, породить сам свободный рынок, поскольку бартер – это всего лишь вариант личного поведения индивида, к тому же связанный более с идеей паритетности, чем с выгодой. Набор индивидуализированных обменных операций, как считал К. П. Поланьи, не способен в итоге создать институализированную систему (в данном случае – определяющий цены рынок), точно так же как одаривание в рамках родственных связей не порождало семьи, а регулярный обмен ценностями между членами какой-то общности не создавал институтов перераспределения[1089]. Хотя развитие бартера могло привести к появлению стандартных эквивалентов стоимости[1090] (в Египте это были зерно, ткани и металлы) и формированию поведения, свойственного свободному рынку (например, стремление торговаться и обманывать), обеспечить доход благодаря бартерным операциям формально было невозможно, ведь обмен совершался для получения других вещей или ресурсов, а не прибыли.

Раннюю торговлю он понимал как «приобретение товаров на расстоянии». «Ортодоксальное учение, – писал К. П. Поланьи, – начинало с постулирования склонности индивида к обмену, дедуцировало из нее логическую необходимость появления местных рынков и разделения труда и, наконец, выводило отсюда необходимость торговли, в конечном счете – торговли внешней, в том числе даже торговли дальней. В свете наших современных знаний мы должны почти полностью изменить порядок аргументации: действительным отправным пунктом является дальняя торговля, результат географического размещения товаров и обусловленного географией же «разделение труда»[1091]. Используемые в торговле деньги он понимает как «другое название для товара, который используется при обмене чаще, чем прочие, и потому приобретается главным образом с целью облегчить процесс обмена»[1092]. При этом дальнюю торговлю в ранних обществах он рассматривал исключительно как не направленный на извлечение прибыли дарообмен при раз и навсегда установленных «справедливых» соотношениях даров. А занимавшихся этим специалистов считал людьми, получавшими доход с выделенных им государством земельных наделов. В такой модели государство полностью контролировало ресурсы, поступавшие извне, и единственным смыслом дальней торговли (т. е. дарообмена на больших расстояниях) было приобретение ценностей для престижного потребления элит с целью укрепления власти и социального статуса правящего класса[1093].

В 1970-1980-е гг. гипотеза К. П. Поланьи о перераспределении и реципрокности как доминирующих формах экономической интеграции в докапиталистических обществах, где не могли сложиться рыночные отношения, пользовалась большим интересом среди археологов и историков. Существенное значение для египтологических работ последней трети XX в. имело то, что сторонником К. П. Поланьи оказался основатель теоретической экономической истории Древнего Египта Я. Й. Янсен. Через него концепции К. П. Поланьи и М. Салинза проникли в работы других коллег. Для темы данной книги важно отметить, что именно в этой парадигме написал важнейшую работу по египетским экспедициям за материалами эпохи Древнего царства Э. Айхлер[1094]. Для него организация добычи сырья и ценностей за пределами Нильской долины была делом исключительно государства, которое полностью контролировало и добычу, и распределение данных ресурсов. Среди отечественных египтологов представление о важной роли дарообмена в эволюции древнего общества Нильской долины последовательно представлено в работе Д. Б. Прусакова[1095].

Многие идеи К. П. Поланьи оказались полезными, особенно для понимания того, как группы могут обмениваться ресурсами и ценностями, но одна из них – представление о том, что в древневосточных обществах не могло быть обмена, ориентированного на получение прибыли, – многими исследователями впоследствии была признана ошибочной и даже вредной для науки[1096]. Кроме того, предложенная К. П. Поланьи классификация форм интеграции имеет явные изъяны. Во-первых, она не позволяет разделить обмен и передачу (которую, видимо, предлагается считать отложенным обменом). Во-вторых, она смешивает в одном ряду форму обмена (реципрокность) с институтом обмена (перераспределение).

Конец XX – начало XXI в. – это время проникновения в египтологию совсем иных воззрений относительно существования в Древнем Египте рынка и коммерческой деятельности. Долгое время экономисты полагали, что человеческая склонность к торговле и обмену одних вещей на другие логична, неизбежна и универсальна, а экономическое поведение всегда является рациональным и предсказуемым результатом реализации этой склонности (вместе со спросом, предложением и доступными технологиями). Эта гипотеза лежит в основе классической, неоклассической и кейнсианской экономики. Центром современной экономической теории является рынок и его законы, поэтому любое применение макроэкономических теорий к египетскому материалу неизбежно ведет к отрицанию субстантивистского подхода К. П. Поланьи. Характерно, что этот рост влияния формалистов на изучение социально-экономической истории древних обществ происходил на фоне разрушения социалистического блока и ускорения глобализации на базе капитализма и либерализма. Крах плановой экономики с масштабной распределительной системой породил много вопросов к идеям К. П. Поланьи[1097], ведь даже в СССР при всех технических возможностях государства эпохи модерна и связанности территории страны оставалось место рынку, частной инициативе и неформальной экономике.

Воспринявшие формалистский подход египтологи[1098] опираются на критику К. П. Поланьи среди экономических историков[1099], которые показали, что тот не учел или слишком вольно интерпретировал многие факты. Очевидной слабой стороной аргументации сторонников К. П. Поланьи среди египтологов была опора почти исключительно на источники из столичных областей (Мемфис и Фивы) или контекстов, связанных с царской, храмовой или чиновничьей деятельностью (те же надписи из рудников и каменоломен или храмовые архивы). Это создало объективный дисбаланс в используемых свидетельствах. Было понятно, что проверка роли перераспределения и реципрокности в древнеегипетском обществе и изучение возможности существования в древнеегипетской экономике частного сектора и рыночных отношений требовали расширения источниковой базы за счет археологических свидетельств и данных по другим регионам и социальным стратам.

Большую роль в развитии представлений об экономическом мышлении и рациональности египтян в период до Нового царства сыграл, безусловно, так называемый архив Хеканахта – письма жреца времени Среднего царства из Фив, случайно попавшие в строительный мусор. Хеканахт давал зерно под проценты, платил арендную плату за поля своей семьи, сберегал часть своих зерновых излишков или переводил их в другие продукты, например масло, одежды и медь; в одном из писем он даже просил своих родственников не продавать быка, пока сам не добьется лучших условий[1100]. Такие примеры поведения внешне нисколько не противоречат современной рациональности.

Наиболее влиятельным проводником формалистского взгляда на древнеегипетскую экономику долгое время был Б. Кемп, издавший в 1989 г. свое влиятельное обобщающее исследование «Древний Египет: анатомия цивилизации». В нем он последовательно проводит идею о том, что перераспределение и ориентированный на рынок обмен должны были органично дополнять друг друга, поскольку в отдельности они, по его мнению, были не способны обеспечить всех потребностей древнеегипетского общества. В переходные периоды, когда государственная перераспределительная система теряла эффективность, роль ориентированного на рынок обмена усиливалась, что ускоряло аккумулирование богатств на местном уровне.

В итоге исследователь резюмирует: «Экономическая система Египта вполне понятна, если мы позволим логике объединить в единую картину письменные и археологические свидетельства. Для начала следует признать, что по стандартам Древнего мира Египет был богатой страной. В стабильные времена там хранилось и находилось в обращении такое количество материальных ценностей, что их было достаточно для обеспечения перспективы такого уровня жизни (или мечты о нем), который значительно превышал простое выживание. Это создало такое явление, как частный спрос – фактор важный и широко распространенный еще с Додинастического периода. Когда государство было сильным и хорошо организованным, многие люди значительно выигрывали от его перераспределительных механизмов, которые просто в силу своего масштаба осуществляли в то же время основной контроль над экономикой. Но для тех потребностей, которые не могли быть удовлетворены государственными выдачами (а во времена слабой власти это было практически все), существовал рынок в виде личных сделок на местном уровне, обремененных иногда социальными обязательствами, или более широкого обмена с участием наемных посредников – «торговцев». Социальные ценности затмили фактический характер этого процесса, оставив слепое пятно на концепции прибыли. Но любой древний египтянин, способный почувствовать разницу между хорошей и плохой ценой, был “экономическим человеком”»[1101].

Для Древнего царства Б. Кемп предложил модель «государства-поставщика» (provider state), которое хоть и регулировало экономическую жизнью в интересах элит, но выгоду от этого через организованное государством (пере)распределение получали широкие слои населения[1102]. В Новом царстве он находит уже весьма развитые рыночные отношения, которые считает признаком развитого государства (mature state)[1103].

Б. Кемп прожил долгую жизни при правительствах, официально исповедовавших концепцию государства всеобщего благосостояния (welfare state). Интересно, как его представление об априорном богатстве древнеегипетского общества отличается, например, от того, что пишет А. Е. Демидчик – исследователь из страны, пережившей за последние 100 лет три больших голода с многочисленными жертвами: «В Египте III–II тыс. до н. э. единое территориальное государство было непременным условием гарантированного выживания населения отдельных областей. А некоторые фундаментальные особенности этого государства, видимо, объясняются невозможностью покрыть дефицит продовольствия в отдельных областях при помощи добровольного межрегионального обмена. Следует помнить, что к моменту создания первой территориальной государственности земледелец Ближнего Востока вел натуральное хозяйство, в предметах “со стороны” почти не нуждался и на производство избыточного продукта – из-за примитивных технологий и тяжелейших условий труда – шел крайне неохотно… В древнем Египте только государство могло успешно справиться с оказанием продовольственной помощи целым областям, и сделать это можно было лишь через развитие механизмов централизованного принудительного перераспределения»[1104] (курсив мой. – М.Л.).

В контексте этих двух мнений необходимо отметить следующее. Безусловно, любое политическое образование должно иметь конкретный социально-экономический смысл, который нельзя заменить ни идеологией, ни силой. В основе генезиса древнеегипетского государства должно было лежать обеспечение экономических интересов правящего класса. Была ли там изначально заложена забота об остальном населении – вопрос, на мой взгляд, по меньшей мере дискуссионный. Первое известное сейчас относительно надежное письменное указание на голод на территории Нильской долины относится к VI династии, а массовыми такие свидетельства становятся в Первый переходный период[1105]. Предания о голоде в начале I династии[1106] или продолжительных низких паводках при Джосере (III династия)[1107], которые могут согласовываться с существующими палеоклиматическими реконструкциями[1108], сохранились только в поздней традиции. Свидетельства о губительных голодных эпизодах в Нильской долине эпохи Средневековья или Нового времени[1109] вряд ли могут служить убедительной иллюстрацией к событиям рубежа IV–III тыс. до н. э., поскольку к этому времени накопление аллювия значительно подняло уровень поймы, что принципиально изменило ландшафт и условия хозяйствования[1110]. Наконец, – и это, на мой взгляд, наиболее существенно, – данные о диете и стрессах трудового населения нижнего течения Нила, полученные при анализе массовых антропологических материалов из небогатых погребений, не свидетельствуют о продолжительных голодных эпизодах в IV–III тыс. до н. э. ни до образования территориального государства[1111], ни после[1112]. Интересно, что и коллекции антропологических материалов Первого переходного периода из погребений людей, находившихся за пределами правящего класса, не демонстрируют статистически значимого роста числа маркеров, которые могли бы свидетельствовать о серьезном недостатке пищи[1113]. Если использовать в роли показателя качества питания средний рост жителей Нильской долины, то он долгое время стабильно увеличивался и достиг своего максимума накануне образования территориального государства, после чего стал сокращаться[1114]. Иными словами, переход к оседлости ожидаемым образом ухудшил качество питания, а появление государства, вероятно, только усугубило ситуацию для отдельных слоев египетского общества.

Таким образом, фактических свидетельств тому, что централизованная борьба с массовым голодом была важным и тем более главным фактором формирования территориального государства в нижнем течении Нила, на мой взгляд, нет. Не исключено, что функция обеспечения продовольственной безопасности отдельных номов или коллективов, прослеживаемая по письменным источникам рубежа III–II тыс. до н. э., была в какой-то степени приобретена египетским государством позднее, в результате социально-экономического и экологического кризиса Первого переходного периода. Но к этому времени оно уже прошло тысячелетний путь развития[1115].

Для оценки роли государства и крупных строительных проектов в экономике древнеегипетского общества Д. Ворбартон пробует применять к древнеегипетскому материалу кейнсианскую теорию. Он полагает, что монументальные строительные проекты по своей сути являлись масштабным рычагом для стимулирования спроса: государственные стройки увеличивали производство, стимулировали занятость, возвращали собранный прибавочный продукт в широкие слои населения, повышая их уровень жизни и не допуская при этом роста обменных «цен». Последнее было возможно благодаря отсутствию у государства способов внешнего заимствования[1116]. Такой подход не привел к появлению у Д. Ворбартона каких-либо заметных последователей. Не понятно, например, насколько для Древнего Египта вообще была актуальна проблема занятости населения. Тем не менее, не прибегая к экономической теории, к похожим в целом выводам, руководствуясь общей логикой, приходит и Б. Кемп[1117].

А вот у профессиональных экономистов, коротко зашедших на территорию египтологов, взгляд на причины и уровень египетского «благоденствия» несколько иной. Р. Аллен, например, не без иронии отмечает, что хотя египетские цари и заявляли о своей способности влиять на уровни нильских разливов, реальный вклад царской семьи и правящего класса (он называет его «аристократией») в производство не прослеживается. Основной функцией древнеегипетского государства он видит изъятие прибавочного продукта и труда у непосредственных производителей в пользу непроизводительного правящего класса[1118]. В специфических условиях Нильской долины, окруженной с конца Древнего царства пустынными областями, похожими по условиям на современные, египетское государство для реализации своей функции должно было действовать по трем основным направлениям: контроль мобильности населения (желательно с прикреплением к земле), установление единого режима сбора податей (чтобы перемещение в другую область не имело экономического смысла) и внутренняя колонизация под контролем государства. При этом Р. Аллен отмечает, что успеха такая стратегия могла достичь только в рамках территории, имеющей какие-то естественные границы, пересечение которых для земледельцев являлось затруднительным[1119]. Если бы эту стратегию попытался реализовывать на имеющейся в его распоряжении земле отдельный чиновник или правитель нома, то население бы просто постепенно разбежалось вверх или вниз по течению реки (в дельте это было сделать еще проще)[1120]. Любая конкуренция землевладельцев или номов вела бы к снижению эксплуатации непосредственных производителей ради сохранения или переманивания населения. Иными словами, до окончания внутренней колонизации, которая в целом завершилась в Среднем царстве, а фактически прекратилась только при Птолемеях после освоения Фаюма, эффективно эксплуатировать непосредственных производителей в Нильской долине можно было только в рамках единого территориального образования с преимущественно оседлым населением. Р. Аллен даже допускает, что создание единого государства в нижнем течении Нила было не следствием завершения перехода от охоты и собирательства к производящему хозяйству, а напротив – важнейшей причиной окончания этого перехода[1121].

Другой экономист, Т. Вилке, фактически продолжает рассуждения Р. Аллена и предлагает взглянуть на генезис древнеегипетского государства и его экономику через призму теории «оседлого бандита» (stationary bandit)[1122], которая была сформулирована М. Макгуайром и М. Олсоном и является развитием более общей теории насилия[1123]. Сам Т. Вилке является представителем новой институциональной школы экономической теории, которая отстаивает три принципиальных положения. Во-первых, социальные (общественные) институты играют заметную роль в экономике и влияют на поведение людей. Во-вторых, поведение людей имеет ограниченную рациональность, ведь при принятии решений мы сталкиваемся с когнитивными ограничениями ума, недостатком ресурсов и времени. Кроме того, люди склонны к оппортунизму. Таким образом, древние египтяне действительно могли вести себя иначе, чем мы, но связано это было не с их иррациональностью, а с тем, что принятие их решений ограничивали другие социальные институты и культурные нормы. Эта гипотеза вырастает из признания традиционной дискуссии между модернистами и примитивистами (формалистами и субстантивистами) слишком большим упрощением. В-третьих, основополагающее значение имеет представление о том, что любые взаимодействия людей между собой и с природой несут издержки, которые называются трансакционными. Например, обмен или договор о чем-либо неизбежно означает появление затрат на сбор и анализ информации, на проведение переговоров и принятие решений, на контроль выполнения и, наконец, правовую защиту. Институты могут значительно снизить издержки: общая идеология или обычаи упрощают переговоры; наличие единого места для обмена облегчает поиск партнеров и оценку товаров; правовые институты снижают издержки на закрепление прав собственности и т. д. Однако из-за относительно высокой стоимости трансакционных издержек договориться о производстве общественных благ (внешней и внутренней безопасности, правосудия) на добровольной основе бывает сложно, а в больших сообществах и невозможно. Нужна некая сила, способная принуждать – «бандит».

«Оседлый бандит» приходит на смену «кочующим бандитам», которые грабят производителей, но не дают общественных благ, поскольку регулярно исчезают. «Оседлый бандит», контролирующий определенную территорию и людей на постоянной основе и планирующий передать этот контроль далее своему преемнику, вынужден эти блага предоставлять и покрывать соответствующие трансакционные издержки. Со временем он понимает, что доходы от сборов не имеют прямой зависимости от размера сборов: с определенного момента слишком высокие поборы приводят к сокращению облагаемой базы и, соответственно, сокращению доходов. Стремясь получать с подконтрольной территории максимальный доход для собственного престижного потребления и перераспределения, «оседлый бандит» держит подати на приемлемом уровне.

Вне зависимости от декларируемых целей (например, поддержания должного порядка вещей – Маат) реальная главная задача «оседлого бандита» – максимальный личный доход и сохранение или расширение облагаемой базы. Это создает приемлемый для большинства членов общества баланс: «бандит» собирает подати и предоставляет через своих доверенных лиц – правящий класс – общественные блага, которые постепенно повышают производительность или хотя бы число производителей, что в любом случае расширяет облагаемую базу. В итоге государство становится главным институтом снижения рисков. Его наличие позволяет заниматься более рискованными формами организации производства – например, любой специализацией, которая сама по себе повышает эффективность труда[1124]. Таких институтов в каждом древнем обществе на локальном уровне было несколько, начиная с семьи и патронажа[1125], но в случае глобальных катаклизмов, таких как неурожай или падеж скота, спасти от голода области с монокультурным сельскохозяйственным производством или специализированные скотоводческие хозяйства был способен только достаточно крупный институт, не ограниченный в своих ресурсах пределами семьи, отдельных хозяйств или номов. На каких условиях осуществлялась эта «страховка», нам не вполне ясно. Судя по всему, государство стремилось поддерживать правящий класс и зависимых от него людей, но какую часть населения Египта они составляли, мы в точности не знаем. Передавалось ли продовольствие в случае кризисов безвозмездно – тоже не вполне ясно. В любом случае кризис государственной власти в годы Первого переходного периода должен был сильно ударить по специализированной части египетской экономики и привести к повышению роли натурального хозяйства.

Предлагаемая Т. Вилке модель прямо противоречит взглядам Д. Ворбартона и Б. Кемпа на роль престижного потребления правящего класса (прежде всего активного царского строительства) в экономике Древнего Египта. Если египтологи видят в крупных государственных проектах источник повышения спроса и благосостояния населения, то экономист полагает, что древнеегипетское податное население выигрывало от наличия государства не благодаря, а вопреки такому безудержному потреблению. Главной выгодой от труда на подконтрольной государству территории (или ýже – в связанных с государством хозяйствах?) могли быть возможность специализации и гарантии выживания в случае голода[1126].

Тенденция к переоценке роли и масштабов государственной (пере)распределительной системы прослеживается еще в двух монографиях, вышедших в последние десять лет. Х. Папациен провел исследование царского хозяйства и его места в структуре египетской экономики Древнего царства. Он отстаивает модель, где государство (дворец) является важным участником экономики, сыгравшим заметную роль в ее развитии, но роль эта меньше, чем в традиционных для историографии перераспределительных моделях[1127]. Л. А. Уорден предприняла попытку взглянуть на египетскую экономику Древнего царства через призму археологического (прежде всего керамического) материала. Отталкиваясь от своего наблюдения об отсутствии на территории Египта какой-либо стандартизации объемов хлебных форм и пивных кувшинов, она делает вывод об отсутствии государственного контроля над этими важными производствами. Поскольку хлеб и пиво – это основные продукты, встречающиеся в списках выдач для находившихся на государственной службе или в зависимости от государственных институтов людей, она предполагает, что масштаб государственной перераспределительной системы был меньше, чем многие традиционно полагают[1128]. Незанятую государственным перераспределением часть экономики она определяет как неформальную или самоструктурирующуюся[1129].

Отмечу, что и в современных государствах реальная экономическая активность всегда выше официально регистрируемой (т. е. регулируемой и облагаемой налогами). Сюда можно отнести оказание частных услуг, обмен услугами и материальными ценностями в рамках домохозяйств и различных коллективов, взяточничество, теневой рынок и пр. Изначально проблема существования неформальной экономики была поставлена в исследованиях, посвященных развивающимся странам, где существуют значительные группы людей, не вовлеченных в организованный рынок труда, но при этом создавших собственную систему занятости, подчиненную идее выживания[1130]. Затем неформальный сектор экономики был «обнаружен» исследователями и в современных развитых странах, где он включает преимущественно отношения, возникающие в рамках домохозяйств, в иммигрантской среде, мафиозных кланах и различных маргинальных группах.

Одним из интеллектуальных итогов знакомства ученых с экономикой развивающихся стран (в том числе стран бывшего социалистического блока) было выделение неформального сектора как ключевого элемента в объяснении выживания широких слоев населения[1131]. Поскольку неформальная экономика характерна для крестьянских сообществ и широко фиксируется этнографами, кажется логичным допустить, что в обществах древности она также существовала и могла занимать в общей экономической структуре более значительное место, нежели в индустриальных и постиндустриальных обществах. В этом случае кажущаяся нашим современникам нерациональность институтов доиндустриальных обществ на поверку может быть просто рациональностью иного типа, ориентированной на выживание сообща.

Последнее на сегодняшний день монографическое исследование, посвященное древнеегипетской экономике, принадлежит Б. Мюсу. Как и Т. Вилке, он является сторонником новых институционалистов. Формат монографии позволил ему значительно подробнее разобрать темы трансакционных издержек и роли институтов в древнеегипетской экономике. Значительное внимание в своей работе он уделяет способам фиксации информации, поскольку считает, что наличие документации (письменной или устной в виде клятв и свидетельств) было важным критерием способности государства, частных хозяйств и коллективов обеспечивать права собственности[1132]. Прежде часто считалось, что письменность была главной формой фиксации экономической деятельности, а потому письменные источники репрезентативны в отношении природы и структуры древнеегипетской экономики. Классический пример такого подхода – влиятельная работа В. Хелька, который, как и многие его коллеги, полагал, что в экономике Древнего царства доминировало государственное перераспределение[1133]. Затем К. Эйр показал, что имеющаяся документация далеко не полностью покрывает структуру египетской экономики. Особенно если речь идет о ранних этапах ее развития, когда использование письменности долго не могло выйти за пределы царского дворца и связанных с ним хозяйств, повествуя почти исключительно лишь о государственном секторе и связанном с ним перераспределении[1134]. Совершенно предсказуемо, что в первую очередь государство было заинтересовано в оформлении и укреплении своей собственности и системы сбора податей. Пока государство облагало податями сообщества и учреждения, а не индивидов, письменная фиксация частных операций была спорадической. Б. Мюс объясняет это высокими трансакционными издержками, которые уменьшались от III к I тыс. до н. э. по мере роста числа чиновников и распространения грамотности, но очень постепенно. Точно так же, через трансакционные издержки, он объясняет одновременное существование институтов как для централизованного перераспределения, так и для децентрализованного обмена[1135]. Действительно, работников на строительной площадке у пирамиды было проще и эффективнее снабдить через распределение, а не через заработную плату и примитивный рынок, а удовлетворить нерегулярный частный спрос на украшения из морских раковин и сердоликовых бусин было, видимо, куда проще через обмен.

Концентрируясь в своей работе на письменных источниках, Б. Мюс лишь обзорно описывает редкие свидетельства частной экономической активности в эпоху Древнего царства[1136] и не касается вопросов существования неформальной экономики[1137] или возможной экономической роли не связанных с государством лиц и групп (рыбаков, охотников и собирателей, кочевников, состоятельных земледельцев, неформальных лидеров др.) – тех тем, которые наиболее активно в последние годы разрабатывает Х. К. Морено Гарсия[1138], но затрагивают и другие исследователи[1139].

Интересный подход, который увязывает характер древнеегипетской экономики и институтов со вмещающими ландшафтами и технологиями, был предложен коллективом экономистов во главе с Дж. Майшаром. Ученые выдвинули тезис о том, что способность власти присваивать прибавочный продукт была ключевым фактором, который объясняет различия между институтами в древних государствах. Они полагают, что способность эта напрямую зависела от прозрачности производств, которая, в свою очередь, была связана с географическими и технологическими условиями труда. Как считают авторы, в Древнем Египте, в отличие от Месопотамии (в особенности Северной), прозрачность была максимально велика: регулярные разливы, сложившаяся ирригационная система, относительно легко оцениваемая после измерения паводка урожайность, хорошо подходивший для контроля территории государства ландшафт – все это не позволяло египетским земледельцам ни занизить результаты своего труда, ни укрыть их от администраторов. Стабильность и сила древнеегипетского государства, зависимость правящего класса от царя, относительно малая роль городов и региональных элит – все это, по мнению исследователей, следствие прозрачности производства в древнеегипетском сельском хозяйстве[1140].

Предложенная модель кажется продуктивной, но – чтобы уйти от чрезмерного упрощения – следует учесть наличие в египетской экономике множества менее прозрачных регионов, отраслей и ниш. Так, в Древнем царстве не было еще общегосударственной ирригационной системы[1141], в Нильской долине и дельте вовсю продолжался процесс внутренней колонизации, помимо земледелия, большую роль играло скотоводство, сам вмещающий ландшафт Нильской долины был весьма разнообразным, так что не все ее участки контролировать было одинаково легко и т. д. Наибольшую независимость от государства и, соответственно, наибольшую способность сохранять прибавочный продукт в этом случае должны были иметь те группы населения, чья экономическая деятельность оставалась наименее прозрачной для администрации. Среди таких сложно контролируемых сфер деятельности в первую очередь видятся различные услуги, рыбная ловля и собирательство, а также все, что было связано с освоением пространств ныне пустынных областей – скотоводство, охота, торговля (обмен) и поиск минерального сырья. Это подтверждает тезис о том, что экономическая деятельность за пределами долины должна была привлекать египтян естественным образом и без привязки к организованным администрацией экспедициям. Особенно актуальным это могло быть в периоды неблагоприятных паводков или дополнительного увлажнения ныне пустынных областей: в первом случае ухудшались условия в Долине и Дельте, во втором случае – улучшались условия за их пределами.

Наконец, еще один подход к объяснению специфики и логики развития древнеегипетской цивилизации предложили экономисты Л. Майорал и О. Олсон[1142]. В рамках тематики настоящей книги он представляет явный интерес, поскольку предлагает новый подход к моделированию взаимодействий населения Нильской долины и дельты с периферийными областями. Авторы придерживаются мнения о том, что стабильность древних государств напрямую зависела от того, насколько четко ландшафт и экология отделяли их территории от соседних областей. Чем сильнее была разница в продуктивности земель между центральными районами государства и его периферией, тем более стабильные государственные институты там следует ожидать. Большая разница в продуктивности концентрировала население в цивилизационном ядре, где людей было проще контролировать с целью изъятия прибавочного продукта. Авторы исходят из того, что у населения древних государств всегда был базовый выбор: оставаться в более продуктивном ядре с высокой прозрачностью экономической деятельности, сильным государством и бóльшим изъятием прибавочного продукта, или сделать ставку на эксплуатацию менее продуктивных окружающих ландшафтов, где одновременно наблюдалась меньшая прозрачность, было слабее влияние государства и взимание податей и повинностей оказывалось затруднено. Соответственно, чем сильнее контраст в продуктивности ядра по сравнению с периферией, тем менее привлекательной, несмотря на налоговый гнет, будет идея покинуть ядро в поисках лучшей жизни. И наоборот: чем разница оказывалась меньше, тем принять решение покинуть ядро было проще. В таких системах усиление государства должно было совпадать с периодами, когда контраст в продуктивности был максимальным, а ослабление – с временами, когда контраст был минимальным. Кажется логичным добавить в эту модель еще одну переменную – безопасность на периферии, но авторы этого не сделали.

Египет, по мнению Л. Майорал и О. Олсон, является идеальным полигоном для отработки их гипотезы: высокопродуктивные Долина и Дельта, зажатые между малопродуктивными пустынными областями. В качестве косвенного показателя продуктивности ядра они использовали реконструкцию изменения интенсивности летних нильских разливов, а для периферийных областей – реконструкцию изменения интенсивности зимних осадков. Формальным индикатором политической нестабильности внутри Египта они считали относительно частую смену правителей. Естественно-научные и исторические данные сводились на основе длинной хронологии, предложенной Я. Шоу, которая, как отмечалось выше, используется и в данной книге. Тестирование модели в целом подтвердило выдвинутую гипотезу: политическая стабильность государства, выраженная в редкой смене правителей, оказывалась выше в периоды наибольшей изолированности ядра от периферии (когда разливы были благоприятными, а предполагаемый климат окружающих областей максимально сухим) и снижалась во время выравнивания условий между ядром и периферией. Это, безусловно, очень интересный вывод. Ограничение исследования в том, что для палеоклиматических реконструкций авторы использовали пока очень ограниченный набор косвенных свидетельств. Это изотопные сигналы из двух пещер, которые следует теперь соотнести с другими палеоклиматическими прокси-данными. Остается актуальной и проблема хронологии правлений египетских царей.

Представленный выше обзор показывает, что египетская экономика в целом и эпохи Древнего царства в частности еще общепринято не определена и не описана. Мы гораздо лучше понимаем древнеегипетское хозяйство, чем отношения и институты, которые за ним стоят. Хуже всего дело обстоит с пониманием макроэкономической структуры на уровне всего государства. Микроэкономические сюжеты, такие как функционирование царских, храмовых и чиновничьих хозяйств, обмен на локальном уровне или патронаж изучены лучше. В центре дискуссий об экономике Древнего царства обычно находятся крупные учреждения, а также строительные проекты. Неравномерное хронологическое распределение источников несет серьезный соблазн экстраполировать сведения из более поздних эпохах (Новое царство и позднее) на III тыс. до н. э.

До недавнего времени египтологи не стремились погружаться в современную экономическую теорию, иногда объясняя это тем, что древние египтяне обладали принципиально иным сознанием. Экономисты же редко обращаются к древнеегипетским материалам и в любом случае могут воспринимать источники только опосредованно, через интерпретации египтологов. Иногда специалисты по Древнему Египту готовы заимствовать теории у представителей социальных наук, а также охотно выдвигают гипотезы и создают собственные модели. Эти работы красноречиво демонстрируют, что в последние 50 лет наблюдается устойчивая тенденция к переоценке масштабов и роли в египетской экономике такого института как государственное (пере)распределение в пользу повышения роли обмена, патронатных и патримониальных связей. Объясняется это, как кажется, тремя основными причинами.

Во-первых, специалисты все лучше осознают специфику дошедших до нашего времени письменных и изобразительных источников, которые были тесно связаны с государством и правящим классом, создавались с не всегда понятными целями и могут формировать сильно искаженную и слишком упрощенную картину древней реальности. Это приводит к постоянному поиску новых источников, не связанных исключительно с государством и элитами, из-за чего все большую роль приобретают археологические, палеоклиматические и этнографические данные. Есть и попытки по-новому прочитывать и интерпретировать уже известные тексты. Иногда, впрочем, гиперкритическое отношение к письменным свидетельствам начинает снижать обоснованность выводов[1143].

Во-вторых, стоит заметить, что обозначенный поворот случился в основном на излете холодной войны, поэтому нельзя исключать, что на скептическое отношением к роли государства и его (пере)распределительных институтов исподволь влияют актуальная политическая и экономическая повестка, а также личный опыт исследователей.

В-третьих, в египтологию постепенно проникают идеи новых экономических школ, которые стараются преодолевать традиционные дискуссии между формалистами и субстантивистами или модернистами и примитивистами за счет введения дополнительных переменных, таких как трансакционные издержки или климатические изменения. Это увеличивает количество нюансов и усложняет картину. При этом сохраняют свой потенциал и более традиционные теоретические подходы, например, марксизм в его обновленном изводе.

Предыдущая главаГлава 62 из 68Следующая глава