К книге
Экономическая история XX века. Как прогресс, кризисы и гениальные идеи изменили мир6. Ревущие двадцатые
19%
6. Ревущие двадцатые
8

Было ли окончание стабильного периода 1870–1914 годов, вызванное Первой мировой войной, бесповоротным? Или же после 11 ноября 1918 года, когда смолкли пушки, у человечества оставался шанс? Можно ли было забыть Первую мировую как страшный сон? Можно ли было вернуться к прогрессу и процветанию, характерным для предвоенного времени? Когда люди торговали, объединялись, реформировали и развивали экономики, от чего все только выигрывали.

Полностью восстановить устройство мира, существовавшее до войны, не удалось. Империи рухнули, многое было разрушено, миллионы погибли. Но можно ли было, хотя бы частично, вернуться на четыре с половиной года назад – исправить ошибки, скорректировать курс, чтобы милитаризм, империализм, анархия и национализм не толкали мир снова к катастрофе, а, напротив, направили его, пусть и медленно, к утопии?

Период 1870–1914 годов действительно стал экономическим золотым веком, с беспрецедентными темпами роста благосостояния. Прогресс в технологиях и организации производства был таким же внушительным, как и все развитие с 1500 по 1870 год. А то, в свою очередь, соответствовало скачку с 1200 года до н. э. до 1500 года н. э.: от Исхода, Троянской войны и конца бронзового века до начала эпохи империй и глобальной торговли.

В 1914 году дела шли как никогда хорошо. И не только в сфере промышленности. Общество становилось более гуманным: число рабов уменьшалось, а свободных избирателей – увеличивалось. Неужели нельзя было достичь всеобщего согласия, просто вернуться назад и начать все заново? Тем более что националисты и милитаристы были запуганы воспоминаниями о бойне 1914–1918 годов.

Сохранение мира, восстановление и даже углубление международного разделения труда, развитие технологий – все это казалось вполне выполнимым. После той войны мало кто хотел бы пережить подобное снова. Национализм оказался губительным. Логичной альтернативой стал космополитизм – признание, что у человечества общий дом и соседи должны относиться друг к другу с уважением1.

К тому же открывались новые возможности: больше не нужно было тратить ресурсы на убийства и разрушения. Эти средства можно было направить на другие замечательные занятия. В 1920-е годы мир имел в три раза больше технологических возможностей, чем в 1870 году. Даже при меньшем населении и неравномерном распределении богатства у большинства людей появилось то, чего не было раньше, – уверенность, что завтра будет еда, крыша над головой и одежда для всей семьи. Порядок, который позже назовут «классическим либерализмом», хотя он был довольно новым и не таким уж либеральным, оказался на тот момент лучшей системой, которую знал мир.

Так не стоило ли, несмотря на все недостатки, продолжить этот путь, который в 1920 году дал миру больше материальных возможностей, чем было у того в 1870 году? Или, если изменения были так необходимы, разумные и добрые люди могли бы и договориться, как это сделать?

После войны сформировалось два направления, которые хотели не просто скорректировать, а радикально изменить сложившийся псевдоклассический полулиберальный порядок. Это были социализм Владимира Ленина и фашизм Бенито Муссолини – кровавые и разрушительные системы. Мы еще обсудим их подробнее.

Но были и другие – те, кто искал новые подходы. Позвольте немного отойти от темы: если бы мне разрешили сделать эту книгу вдвое длиннее, я бы описал множество таких идей и их приверженцев. Например, Йозеф Шумпетер, родившийся в 1882 году в преимущественно чешскоязычной части Австро-Венгерской империи, считал, что общество нужно перестроить так, чтобы повысить роль предпринимателей и обеспечить им возможность для «творческого разрушения» старых моделей2. Или Карл Поппер, родившийся в Вене в 1902 году, для которого свобода и открытость общества были высшими ценностями3. Или Питер Друкер, родившийся в Вене в 1909 году и считавший, что ни рынок, ни социализм не решат задачу эффективного сотрудничества без грамотного управления и осознанного менеджмента4.

Также был Майкл Поланьи[62], родившийся в 1891 году в Будапеште. По его мнению, обществу нужны не только децентрализованные рыночные институты и уж точно не всеобъемлющее централизованное планирование. Обществу также необходимы децентрализованные фидуциарные[63] структуры, сосредоточенные на развитии знаний – как теоретических, так и практических. В таких институтах признание приходит через обучение других. Это касается, например, современной науки, инженерных и других профессиональных сообществ, честных журналистики и политики и иных сфер. Люди в этих системах придерживаются правил, которые частично были разработаны, а частично сформировались естественным путем. И нормы эти служат не только личным интересам и свободам участников, но и более широким общественным целям5.

Но в этой книге я остановился только на двух направлениях экономической мысли, о которых уже неоднократно упоминал. Все те же Фридрих фон Хайек и Карл Поланьи. Мы проследим, как их подходы можно объединить, хотя бы и под принуждением, с Джоном Мейнардом Кейнсом в роли посредника. Это и есть мой грандиозный рассказ.

Так можно ли было повернуть время вспять – вернуться к 1914 году и продолжить развитие из этой точки, словно война была всего лишь ночным кошмаром? Возможна ли была реставрация псевдоклассического полулиберального порядка, похожего на тот, что был до войны?

История показывает, что этот путь так и не был выбран.

Одна из причин – отсутствие лидера, которого историк экономики (и мой учитель) Чарли Киндлбергер называл гегемоном. Мировое процветание, финансовая стабильность, спокойствие, быстрый и устойчивый рост – это общественные блага. Все ими пользуются, но никто не хочет отвечать за их поддержание. Обычно эту ответственность берет на себя страна, наиболее вовлеченная в мировую экономику, – с самым большим экспортом, импортом и оборотом капитала. Ведь от успешного функционирования мировой экономики зависят судьбы граждан этой страны. Другие же государства «свободно катаются» на гегемоне. До 1914 года такой державой была Британия. После 1919 года, как писал Киндлбергер, «Британия не могла, а Соединенные Штаты не захотели [быть гегемоном] <..> Когда каждая страна стала защищать свои национальные интересы, мировые общественные интересы пошли прахом, а вместе с ними и частные интересы всех»6.

США, хоть и понесли потери в Первой мировой (300 тысяч жертв, из них 110 тысяч погибших – половина в боях, половина от испанского гриппа), не испытали того же потрясением, что и Европа. Для них «Прекрасная эпоха»[64] не закончилась в 1914 году – она продолжилась в виде сухого закона, признания джаза, экономических авантюр во Флориде[65], наращивания массового производства, развития радио и возникновения биржевых пузырей. Иными словами, в 1920-х годах Америка стала местом, где утопия обретала форму, но при этом страна отказалась от мирового лидерства. Вместо этого она ушла в себя, выбрав политику изоляционизма.

Президент Вильсон, хотя и обладал огромным моральным авторитетом и реальной военной силой, не воспользовался своей позицией. Вместо этого он уступил инициативу премьер-министру Британии Дэвиду Ллойду Джорджу и премьер-министру Франции Жоржу Клемансо. Главной целью Вильсона было создание Лиги Наций – площадки для международных переговоров и разрешения конфликтов. Но республиканцы во главе с сенатором Генри Кэботом Лоджем отвергли идею международного участия. Лига была создана, но без Соединенных Штатов7.

Кроме этого, Америка ввела жесткие иммиграционные ограничения и повысила тарифы, сделав доступ к своему рынку более сложным. Это лишило мир шанса вернуться к довоенной экономической системе. Локомотивы экономического роста и прогресса так и не встали на прежние рельсы. Структурные факторы и глубокие тенденции работали скорее против стабильности.

В то же время фея глобализации оказалась злой и преподнесла проклятый подарок.

И человечество должно было этого ожидать. В мае 1889 года в Средней Азии (регионе), почти одновременно в нескольких точках, включая Ташкент и Бухару, люди начали умирать от гриппа – азиатского гриппа. К тому времени уже существовала Закаспийская железная дорога, и по ней болезнь достигла Каспийского моря. Затем по речным и железнодорожным путям Российской империи к ноябрю достигла Москвы, Киева и Санкт-Петербурга, а затем и Европы. К концу года заболела половина Стокгольма. В тот момент в США это сочли легким недугом: «Это не смертельно, даже не обязательно опасно, но позволит торговцам избавится от излишек носовых платков» – писала газета Evening World. Пик смертности в США пришелся на январь 1890 года.

Глобализация еще неоднократно будет разносить «чуму» по всему миру: азиатский грипп (1957–1958), гонконгский грипп (1968–1970), COVID–19, ВИЧ – все они унесли миллионы жизней. Но самой смертоносной «чумой» в современной истории остается испанский грипп 1918–1920 годов, который убил около 50 миллионов человек, или 2,5% населения планеты на тот момент8.

На самом деле этот грипп не был испанским. Просто в Испании, не участвовавшей в войне, не было цензуры, которая бы фильтровала новости. Поэтому оттуда и пришли первые сообщения о болезни. При этом до масштабов эпидемии она выросла, возможно, на французской базе и в госпитале в Этапле, через которые ежедневно проходили десятки тысяч солдат. Грипп убивал не только стариков и детей, но и молодых, прежде здоровых людей. Почти половина погибших – мужчины и женщины 20–40 лет. Мои предки тоже пострадали: те, кто остался в Бостоне, не выжили, в отличие от тех, кто уехал в сельский Мэн.

Пока в мире свирепствовала эта «чума», правительства лихорадочно пытались вернуть все к состоянию весны 1914 года. Но это оказалось невозможно. Первая причина – хотя все сходились во мнении, что войны вообще не должно было быть, не было согласия, как поступать с проигравшими. Победившие Великобритания и Франция получили права на управление бывшими колониями Германии и территориями Османской империи за пределами Турции. А вот земли бывших Российской, Австро-Венгерской и Германской империй оказались предоставлены сами себе, и их народам пришлось разбираться самим. Это означало, что судьбу регионов решали или с оружием в руках, или на выборах. Все монархи, кроме британского короля Георга V, ушли в прошлое. С ними исчезло и их окружение – приближенные, аристократы, соратники.

В марте 1917 года российский император Николай II отрекся от престола. В 1918 году Ленин и большевики расстреляли его, его жену Александру, пятерых детей и ближайших слуг. Временное правительство Керенского провело выборы в Учредительное собрание, чтобы в дальнейшем принять Конституцию. Но Ленин разогнал его под угрозой насилия. Лишенный легитимности через выборы, он был вынужден вступить в борьбу за власть с другими группами, которые также надеялись на победу с помощью силы. Так началась Гражданская война в России, продолжавшаяся с 1917 по 1920 год[66], 9.

В ноябре 1918 года кайзер Вильгельм II отрекся от престола. Лидер социал-демократической партии Фридрих Эберт стал временным президентом Веймарской республики, заручившись поддержкой военных. Он пообещал подавить революционеров, требовавших национализировать собственность и перераспределить богатства. Когда социалисты Карл Либкнехт и Роза Люксембург призвали к социалистической революции, их движения были быстро сломлены, а сами они убиты и сброшены в канал – власти даже не стали утверждать, что те пытались бежать. Левое крыло социал-демократов откололось, но не простило и не забыло. Их главными врагами стали не монархисты, плутократы, правоцентристы или фашисты, а умеренные социалисты – партия Эберта.

В том же ноябре 1918 года от престола отрекся и император Австро-Венгрии Карл I. Империя распалась на несколько национальных государств, границы которых устанавливались весьма условно – по расплывчатым этническим и языковым линиям.

Последним пал султан Османской империи Мехмед VI Вахидеддин – преемник Мухаммеда, повелитель верующих, кесарь Рима, хранитель двух святынь и последний обладатель меча основателя династии Османа. Весной 1920 года власть в Турции перешла к Мустафе Кемалю Ататюрку.

Но даже в странах-победителях, где ситуация казалась стабильной, не получилось просто вернуться к довоенному порядку. Политики боялись обвинений в некомпетентности и во втягивании своих народов в бессмысленную кровавую бойню. Поэтому они наперебой убеждали общество, что война выиграна и победа принесла плоды.

Выжившим гражданам это преподносилось как шанс улучшить жизнь за счет побежденных народов. Но американский президент Вудро Вильсон настаивал на «мире без победителей», на мире, который нужно принять «в унижении и под давлением». По его словам, заявления о победе означали «горькое наследие», которое делало такой мир недолговечным. Он настаивал: только равноправие сторон может дать устойчивый мир10. Но его мнение проигнорировали. Французский и британский лидеры, Жорж Клемансо и Ллойд Джордж, переиграли его11. Формально они не требовали «репараций», а лишь просили Германию «возместить ущерб». Но как та должна была это сделать? Поставки ее товаров грозили подорвать промышленность Франции и Британии, что привело бы к безработице. Поэтому требования компенсаций стали бессмысленными.

Была и третья причина, по которой Европа после войны не избавилась от национализма, а, напротив, только укрепила его. Вудро Вильсон подчеркивал, что послевоенные границы должны соответствовать «исторически сложившимся линиям подданства и национальной принадлежности». Но на практике в каждом государстве оставались недовольные меньшинства, а те, кто раньше был в меньшинстве, теперь став большинством, стремились взять реванш.

Если бы политики стран-союзниц проявили дальновидность, они бы попытались «отделить» народы проигравших стран от бывших правителей – императоров, генералов, военной элиты. Те, кто развязал войну, по словам Джона Мейнарда Кейнса, были «движимы безумным заблуждением и безрассудной самонадеянностью», опрокинувшими «фундамент, на котором мы все жили и строили». И их поражение могло дать угнетенным народам шанс построить демократии12.

Вот только в «безумном заблуждении» Кейнс в первом же абзаце книги «Экономические последствия мира» (The Economic Consequences of the Peace, 1919) обвинял не аристократов или императора, а весь «немецкий народ». Даже те, кто симпатизировал немцам, считали их виновными.

Хотя Кейнс винил «немецкий народ», он считал, что союзники должны были немедленно забыть о прошлом и не пытаться заставить Германию расплачиваться за войну. В противном случае, писал он, «представители французского и британского народов [рисковали бы] довершить разрушение» и без того ослабленной Европы13. Мир на таких условиях был, по его мнению, рецептом нового кризиса.

Его мнение резко расходилось и с общественной позицией, и с позицией большинства политиков союзных держав. Кейнс, участвовавший в Парижской мирной конференции как советник, был в ужасе: европейские лидеры стремились выжать из Германии как можно больше. По его мнению, это могло сорвать все послевоенное восстановление.

Южноафриканский премьер-министр Ян Христиан Смэтс также присутствовал на этой конференции. В письме другу он писал:

«Мы часто с беднягой Кейнсом после хорошего ужина рассуждаем о мире и грядущем потопе. Я ему говорю, что сейчас время для молитвы гриква[67] (чтобы Господь пришел сам, а не послал Сына, так как сейчас не время для детей). И мы смеемся, но за этим смехом скрывается страшная картина Гувера – 30 миллионов человек, которые должны умереть, если не произойдет какое-то масштабное вмешательство. Но потом мы думаем, что на самом деле все не так уж и плохо, и что-нибудь да подвернется, и хуже уже не будет. И, так или иначе, все наши мысли и ощущения в каком-то смысле истинны и правильны»14.

Опять Герберт Гувер? Да. Уже в начале войны он понял, что Бельгии грозит голод. Великобритания блокировала Германию, отрезав поставки продовольствия, та, в свою очередь, оккупировала Бельгию. И ни одна сторона не хотела кормить бельгийцев. Но Гуверу удалось убедить и англичан, и немцев, что поставки зерна в Бельгию нужны: первых он заверил, что это поможет делу союзников, вторых – что это освободит ресурсы для армии. Гувер был очень убедителен.

После войны он продолжил свою новую карьеру «великого гуманиста»15, предупреждая о грядущем голоде, а также возможной гибели тридцати миллионов человек и организуя поставки продовольствия по всей Европе.

Кейнс попытался повлиять на общественные мнения с помощью книги, в которой критиковал недальновидных политиков, поставивших желание наказать Германию выше заботы о мире. Он предлагал альтернативу и в ином случае пророчил катастрофу: «Если мы будем целенаправленно стремиться к обнищанию центральной Европы, то возмездие, смею предсказать, не заставит себя ждать. Ничто не сможет надолго отсрочить столкновение между реакционными силами и отчаянными конвульсиями революции, перед которым померкнут ужасы Первой мировой войны и которое уничтожит <..> цивилизацию и прогресс нашего поколения»16.

Но он недооценил, насколько все может стать хуже.

Первой послевоенной проблемой стала инфляция. Рынок основывается на сигналах, которые цены подают тем, кто принимает экономические решения. Если цены искажены, принятие решений становится ошибочным и тогда страдает рост благосостояния общества. Инфляция в 1–5% в год терпима и не вызывает особых проблем. Но если она превышает 10–20% в год или достигает 100%, то становится разрушительной. Кейнс в 1924 году писал:

«Ленин, по слухам, считает, что лучший способ разрушить капиталистическую систему – это обесценить валюту. Раскручивая инфляцию, власти могут незаметно конфисковать значительную часть богатства <..> произвольно <..>. Те, кому эта система приносит доходы, превосходящие их заслуги, ожидания и желания, становятся «спекулянтами», объектом ненависти буржуазии, которую инфляция обездолила <..> Все отношения между должниками и кредиторами, лежащие в основе капитализма, становятся неупорядоченными и практически теряют смысл, а процесс обогащения превращается в лотерею. Ленин, безусловно, прав. Нет более надежного средства подорвать существующие устои общества, чем обесценивание валюты. Этот процесс заставляет экономический закон работать на стороне разрушения. И делает это так, что никто не замечает»17.

ТАК ЗАЧЕМ ЖЕ правительствам, кроме советского, вызывать высокую инфляцию?

Предположим, что государство обещает гражданам доходы, достаточные для покупки товаров сверх того, что власти могут профинансировать за счет налогов, или, по сути, экономика способна произвести. Тогда что правительству остается? Один из вариантов – занять деньги, выпустив облигации. Занимая, государство просит некоторых отказаться от покупки жизненных благ сейчас и обещает им большую распорядительную власть над благами – то есть больше денег – в будущем. Когда возникает разрыв между объемом товаров и услуг, которые, по мнению граждан, должно обеспечивать государство, и объемом налогов, который граждане готовы платить, правительство вынужденно закрывать эту «брешь». И очевидное решение – печатать приносящие процент облигации и продавать их за наличные.

Но сработает ли это и как именно – зависит от ожиданий инвесторов, в основном финансистов, которые покупают и хранят облигации. Насколько они будут терпеливыми? Какую компенсацию потребуют за то, что не продадут облигации сразу? Насколько они верят в государство? И как долго это доверие продержится? После Первой мировой терпение инвесторов было на пределе, и они требовали высоких доходов. В подобной ситуации последствия масштабного заимствования хорошо описывает простая модель, известная как фискальная теория уровня цен:

Уровень цен = Номинальный долг × Процентная ставка / Предел обслуживания реального долга

Рассмотрим на примере Франции 1919 года. В июне того года один французский франк (₣) стоил 0,15 доллара США. Номинальный государственный долг Франции составлял 200 миллиардов франков, и она выплачивала по нему 4% годовых, то есть 8 миллиардов франков в год. Если бы реальный лимит обслуживания долга Франции – то есть реальные ресурсы, которые французское правительство и граждане могли мобилизовать на обслуживание долга, – составлял 8 миллиардов франков в год, то уравнение было бы сбалансированным и Франция не столкнулась бы с инфляцией в 1920-х годах:

1 = 200 миллиардов франков × 4% в год / 8 миллиардов франков

Но оказалось, что государство и общество могли выделить на обслуживание долга только 3,2 миллиарда франков в год (в ценах 1919 года), а инвесторы не были готовы довольствоваться 4% годовых и требовали 6%, так что уравнение уровня цен выглядело так:

3,75 = 200 миллиардов франков × 6% в год / 3,2 миллиарда франков в год

То есть, чтобы покрыть выплаты по долгу, уровень цен должен был вырасти почти в четыре раза. Так и произошло: к 1926 году франк обесценился до 0,04 доллара США, а инфляция в течение семи лет в среднем составляла 20% в год. Это подрывало экономику и мешало росту страны в 1920-х годах.

Хуже, когда доверие к валюте исчезает совсем – начинается гиперинфляция. «Меньше стоит» превращается в «ничего не стоит»: деньги теряют цену, облигации становятся бесполезными. Первые ситуации гиперинфляции после войны развивались в странах, возникших на руинах Австро-Венгрии. Некогда единая империя превратилась в семь государств с разными валютами и пошлинами. Общая экономика распалась.

Еще до окончания войны Йозеф Шумпетер говорил, что армии, конечно, получат все им нужное, но потом странам придется разбираться с финансовыми последствиями. Он сравнивал это со сгоревшей фабрикой, чей владелец теперь «должен вписать убытки в свои бухгалтерские книги»18.

В 1919 году Шумпетер занимал пост министра финансов новой Австрийской республики. Он предложил немедленно ввести налог на все имущество, чтобы погасить долг. Его коллеги в целом идею поддержали, но хотели использовать эти деньги в первую очередь для социализации экономики: выкупа предприятий, увеличения их эффективности и повышения зарплат. Шумпетер возражал: если социализация «эффективна», то ее не нужно финансировать за счет предложенной им меры. Это было бы то, что сейчас называется LBO – выкуп с привлечением заемных средств.

Шумпетера уволили. Кабинет министров погряз в спорах. Налог на богатство так и не ввели.

Вместо повышения налогов загудели печатные станки. До Первой мировой австрийская крона стоила чуть меньше 20 американских центов. К концу лета 1922 года – всего 0,01 цента. Лига Наций, созданная после войны международная организация, выдала Австрии заем в твердой валюте при условии, что страна откажется от контроля над своей финансовой системой. Бюджет удалось сбалансировать за счет жесткой экономии и все-таки повышения налогов, но экономика погрузилась в депрессию, а уровень безработицы оставался высоким.

В Германии цены выросли в триллион раз: товар, стоивший четыре рейхсмарки в 1914 году, к концу 1923 года стоил четыре триллиона. Победители наложили на страну огромные репарации по Версальскому договору. Но для любого немецкого политика предложение реального плана выплат было равносильно политическому самоубийству. Иностранные лидеры тоже не спешили идти навстречу: помогать Германии означало бы ухудшить положение своих рабочих, ведь немецкие товары конкурировали бы с британскими и французскими19.

Можно было бы подойти к вопросу гибче. Например, Франция и Великобритания могли бы инвестировать репарационные средства в акции германских компаний и довольствоваться доходами от них. А Германия могла бы обложить своих состоятельных граждан более высокими налогами, чтобы побудить их продать принадлежавшие им акции. Но для этого требовались правительства союзников, готовые подождать, и сильная власть в самой Германии, чтобы провести повышение налогов. Вместо этого Берлин выбрал сопротивление, а не поиск компромисса.

В итоге основная часть репараций так и не была выплачена. А ту, что все-таки была, профинансировали американские инвесторы, выдавшие Германии кредиты, которые та тут же передавала союзникам. Эти займы опирались на веру в успех Веймарской республики – задним числом эта надежда видится наивной. В годы Великой депрессии репарации Германии были окончательно списаны.

Введение репараций обернулось тяжелыми последствиями, запустив цепочку событий, приведших к Великой депрессии. Хотя они напрямую и не стали причиной прихода Адольфа Гитлера к власти, именно репарации подорвали стабильность Веймарской республики и разрушили парламентскую демократию, способствовав становлению авторитарного режима.

Насколько масштабной была инфляция в Германии? В 1914 году рейхсмарка стоила 25 американских центов. К концу 1919 года – 1 цент, в 1920 году немного восстановилась – до 2 центов. Но правительство продолжало печатать деньги, и к концу 1921 года курс опустился до 0,33 цента – это 500% в год, 16% в месяц, 0,5% в день. К концу 1922 года марка стоила 0,0025 цента, т. е. инфляция составила 13 000% в год, 50% в месяц, 1,35% в день.

Сначала власти были не против инфляции: проще финансировать расходы, печатая деньги, чем собирая налоги. Свою выгоду получал и бизнес: беря кредиты в банках и возвращая их обесцененной валютой. На какое-то время в выигрыше оказались и рабочие: безработица практически исчезла, а зарплаты первое время не отставали от цен. Но в январе 1923 года французское правительство, желая продемонстрировать силу, оккупировало Рур. В ответ немцы устроили забастовку, а правительство снова включило печатный станок, чтобы платить бастующим. Это и добило марку. К концу 1923 года она стоила 0,000000000025 цента, то есть инфляция составляла 9 999 999 900% в год, или примерно 364% в месяц и 5% в день.

Хотя Германия пострадала сильнее всего, гиперинфляция наблюдалась и в других странах. В России цены выросли в четыре миллиарда раз, в Польше – в 2,5 миллиона раз, в Австрии – в 2 тысячи раз. Во Франции инфляция была лишь семикратной, то есть те, кто инвестировал в облигации в 1918 году, могли в 1927 году купить на них лишь седьмую часть того, что купили бы сразу после войны.

Причиной этой волны инфляции стало стремление европейских правительств успокоить тех, кто только что пережил Первую мировую войну и потерял близких и здоровье. Люди хотели, чтобы жертвы были не напрасны, и политики пытались создать «землю, пригодную для героев». На практике это означало рост социальных обязательств и расширение избирательных прав. У этих мер были свои последствия. Например, в Великобритании в 1918 году голосовать смогли в семь раз больше избирателей, чем до войны.

Затем последовали выплаты ветеранам войны по инвалидности, страхование от безработицы (чтобы вернувшимся солдатам не пришлось просить милостыню на улице), восстановление разрушенной инфраструктуры, компенсации утраченных вложений и долгов. Люди требовали восстановление своих прав, они требовали пенсии, жилье, медицинское обслуживание. Но экономики стали беднее, чем до войны. Правительства хотели тратить, но не могли заставить богатых платить. Финансисты не верили, что смогут удержать государственные долги под низкие проценты. В итоге заработал механизм инфляции.

С точки зрения экономистов, инфляция – это налог на наличные, перераспределение и хаос. Налог на наличные, потому что деньги теряют ценность между моментом получения и тратой. Перераспределение, потому что должники выигрывают от обесценивания валюты, а кредиторы теряют. И хаос, потому что бухгалтерские цифры теряют связь с реальностью, в разные даты соответствуя разной покупательной способности, что усложняет принятие решений.

Все это – особенно в условиях гиперинфляции – разрушает доверие: к экономике, обществу, государству. По словам Кейнса, это «быстро делало невозможным сохранение старого социального и экономического порядка». А нового не было. Люди, особенно представители среднего класса, теряли накопления и ощущение стабильности. Они чувствовали себя преданными. И больше всего те, кто держал государственные облигации, ведь их обмануло государство. А рынок, который раньше казался надежным, теперь воспринимался как источник бед. Права (по Поланьи) на финансовую стабильность и определенный уровень жизни исчезали на глазах.

ПОЧТИ ВСЕ, У КОГО БЫЛИ ВЛАСТЬ или имущество, хотели вернуться к тому, что президент США Уоррен Гардинг назвал «нормальной жизнью». Все, разрушенное во время Первой мировой войны, необходимо было исправить. Это означало и восстановление золотого стандарта – обязательства крупнейших стран покупать и продавать валюту по фиксированной цене в золоте. После войны страны решили вернуться к этой системе20.

Такой подход защищал интересы состоятельных людей от дальнейшей инфляции. Иными словами, любой рост цен вызывал бы отток капитала или рост импорта, и тогда банкиры стремились бы обменять валюту на золото, стабилизируя систему. Только Великобритания, чей центральный банк обеспечивал порядок золотого стандарта, имела возможность гибко управлять процентными ставками. Система казалась устойчивой для всех, ведь до Первой мировой войны она полвека обеспечивала быстрый экономический рост.

Во время войны европейские правительства научились пользоваться инфляцией: она заменяла непопулярное увеличение налогов. Но с золотым стандартом это было больше невозможно – он требовал фиксированного обмена валюты. Поэтому страны временно отказались от него, а после войны пытались к нему вернуться.

Но проще сказать, чем сделать. За годы конфликта мировые цены утроились. А раз цены выросли втрое, банкам нужно было втрое больше золота для поддержания операций, если только они не были готовы изменить правила эквивалентности между валютой и золотом.

Послевоенная версия золотого стандарта в 1920-е годы пыталась функционировать, имея всего лишь треть от необходимого золотого запаса. Естественно, система не могла так работать.

Одним из слабых звеньев оказалась Великобритания. Хотя инфляция в стране была умеренной, фунт стерлингов все-таки тоже обесценивался. До войны 1 фунт стоил 4,86 доллара США, но после рынок оценивал его меньше четырех долларов. Финансисты убеждали чиновников принять меры жесткой экономии, тем самым вернувшись к довоенному курсу. Якобы это укрепит доверие, снизит ставки и ускорит рост.

Политики последовали их совету. Но для восстановления курса требовалось снизить зарплаты и цены на 30%. Это вызвало дефляцию, которая быстро привела к высокой безработице и массовому разорению предприятий из-за иностранной конкуренции.

Ключевую роль в этих решениях сыграл канцлер Казначейства Уинстон Черчилль. Его личный секретарь Перси Джеймс Григг писал об ужине в 1924 году, на котором обсуждался возврат к довоенному курсу. Вырисовывалась мрачная картина падения экспорта, роста безработицы, понижения зарплат и волн забастовок. Гостем на том вечере стал Джон Мейнард Кейнс.

Но вы спросите, разве тот не сжег все мосты в отношениях с британским истеблишментом, когда критиковал его переговорную политику после войны? И да и нет. К тому времени он достиг такого положения, что ходил даже по сожженным мостам21.

Книга «Экономические последствия мира» сделала его известным. Как отмечает его биограф Роберт Скидельски, экономист говорил «как ангел со знанием дела». Он демонстрировал необыкновенное мастерство не только в области экономики, но и ораторского искусства. Кейнс стал тем, кого стоило слушать.

Он считал своим долгом спасение цивилизации. До войны мир был устойчив: и экономически, и социально, и культурно, и политически, но правящие элиты сломали его. И просто вернуться к курсу 1914 года было невозможно. Все изменилось коренным образом. Требовалась разумная адаптация. Но, несмотря на авторитет Кейнса, его было недостаточно, чтобы повлиять на политиков, и особенно на Черчилля22.

В 1919 году экономические риски возвращения к довоенному курсу фунта стерлингов по отношению к золоту и доллару казались далекими и неопределенными. Выгоды дальнейших экономических экспериментов – ненужными. А вот политические риски отсрочки этого возврата и продолжения экспериментов – более насущными. Так что золотой стандарт восстановили23.

Великобритания вернулась к золотому стандарту в 1925 году. Промышленность столкнулась с серьезными трудностями: экспорт падал, безработица росла, зарплаты снижались. А спекулянты видели слабость фунта и выводили деньги из страны. Чтобы остановить отток средств, Банк Англии поднял процентные ставки, что ударило по инвестициям и еще больше увеличило безработицу.

В результате разгорелся социальный конфликт, который вылился во всеобщую забастовку в 1926 году. В ответ власти начали субсидировать убыточные отрасли, что лишь отложило необходимые перемены.

В конце 1920-х годов жители Западной Европы, оглянувшись, могли увидеть целых два неудачных десятилетия. 1910-е годы стали последним вздохом эпохи императоров, аристократов и генералов. Закончилась она катастрофой. А 1920-е годы оказались временем технократов, экономистов и политиков, не сумевших обеспечить ни стабильности, ни роста.

АМЕРИКАНСКИЙ ИЗОЛЯЦИОНИЗМ 1920-х годов не ограничивался отказом от дипломатических и военных связей с другими странами. Экономические тоже пошли на спад – и не только в США. До 1950 года мир переживал период рецессии и сокращения международной торговли.

Частично это объяснялось тем, что в условиях массовой безработицы страны ревностно оберегали свои рынки, отдавая приоритет местным производителям. Частично – усилением опасений, что экономическая взаимозависимость может обернуться угрозой, в том числе для национальной безопасности. Но главная причина заключалась в том, что у глобализации появились сильные противники – те, чьи интересы она раньше ущемляла, стали играть более заметную роль в принятии решений, особенно в странах, где выросло влияние демократии. Еще одна важная причина – бурный рост производительности труда в промышленности: он стал происходить одинаково быстро в разных странах. Международная торговля становится выгодной, когда, во-первых, издержки производства ниже транспортных затрат и, во-вторых, когда между странами существует разрыв в производственных издержках и спросе24. Массовое конвейерное производство снизило расходы, но не увеличило различия между странами. В результате к 1950 году доля международной торговли в мировой экономике вернулась к уровню 1800 года – 9%. Достижения глобализации были обращены вспять25.

Кроме того, многие влиятельные американцы считали важным ограничить иммиграцию.

Сенатор Генри Кэбот Лодж – нативист[68], представитель старой американской элиты[69] и республиканец из Бостона – давно призывал защитить американскую расу, под которой подразумевал белых, от социал-дарвинистского разложения26. Лодж признавал, что большинство итальянских иммигрантов – честные и трудолюбивые люди. Но, по его словам, среди них были мафиози, а значит, избавиться нужно было от всех. То же он говорил и о поляках – мол, они были хорошими, но среди них встречались террористы. Ведь именно анархист польского происхождения Леон Чолгош убил президента Уильяма Мак-Кинли.

Лодж утверждал, что и среди ирландцев много порядочных людей, особенно среди тех, кто давно живет в США – например его избиратели в Массачусетсе. Но среди новых иммигрантов, говорил он, есть социалисты-анархисты, а значит, и их нужно ограничить.

Анархисты представляли опасность. И хотя немногие евреи были анархистами, многие анархисты были евреями. А евреи, по мнению Лоджа, создавали политические проблемы. Демократы пытались заручиться их поддержкой, о чем свидетельствует выдвижение Луиса Брандейса в Верховный суд – человека, которого Лодж считал недостаточно квалифицированным и опасно радикальным. «Настоящими американцами» и достоянием страны, по его мнению, оставались белые британского, немецкого, голландского, французского и скандинавского происхождения. Ирландцев допустили в этот круг и сделали «британцами» лишь потому, что они обладали политическим влиянием в некоторых округах. Остальные приносили больше проблем, чем пользы.

Если исключить частные, продиктованные личными интересами случаи, мнение Лоджа разделяли многие избиратели, а иногда они даже придерживались еще более радикальных взглядов. В первые три десятилетия двадцатого века положение среднего класса чернокожих американцев ухудшилось. «Талантливые десять процентов», о которых писал Дюбуа, фактически исчезли. А Голливуд, по сути, возродил ку-клукс-клан. Именно левоцентристский президент Вудро Вильсон провел сегрегацию федеральной гражданской службы, что позволило понижать чернокожих сотрудников в должностях. Прогрессивный республиканец Теодор Рузвельт приглашал Букера Вашингтона в Белый дом, но его двоюродный брат, демократ Франклин Рузвельт, позже распорядился провести расовое разделение туалетов в некоторых зданиях президентского комплекса27.

К середине 1920-х годов США ввели ограничения на въезд выходцев из Восточной и Южной Европы. И если в 1914 году в страну прибыло более 1,2 миллиона человек, то спустя примерно десять лет – не более 160 тысяч. Более того, были установлены квоты для каждого государства, откуда можно принимать мигрантов, и для Северной и Западной Европы они оказались гораздо выше – достаточно, чтобы удовлетворить спрос. Иммигрантам же с юга и востока Европы попасть в США стало почти невозможно. По подсчетам, к 1930 году в стране не хватало около семи миллионов потенциальных иммигрантов, которых бы приняли, не будь установлены лимиты. Но дома строились, как будто эти люди уже приехали, и цены на жилье тоже формировались с учетом спроса, которого не было.

Однако многих американцев не тревожил поворот к изоляционизму. Стране было чем заняться. Она строила экономику среднего класса – с тихими пригородами, а также радиоприемниками, бытовой техникой и автомобилями в каждой семье. Даже сухой закон не смог испортить утопическую атмосферу «века джаза». К 1929 году по дорогам ездили почти тридцать миллионов автомобилей – по машине на каждого пятого американца. Заводские конвейеры, спроектированные с учетом нужд рабочих, сделали США самым богатым обществом своего времени. И мир это заметил.

В середине девятнадцатого века английские инженеры обратили внимание на то, как американцы ведут дела. Промышленность США производила простые товары, используя менее квалифицированную рабочую силу. Американские производители тратили или, как сказали бы англичане, растрачивали много сырья. Зато платили рабочим, даже неквалифицированным, гораздо лучше, чем в Европе. При этом управление производством больше опиралось на машины и способы организации процессов, чем на навыки людей.

Так называемая американская система мануфактур была детищем Эли Уитни – изобретателя, продавца, энтузиаста и немного мошенника. Он изобрел машину, сделавшую американский коротковорсовый хлопок практичным сырьем для текстильного прядения. А также он мечтал о взаимозаменяемости деталей: например, чтобы ствол одного ружья подходил к спусковому механизму другого. Хотя сам Уитни не сумел реализовать эту идею, она легла в основу будущих производственных процессов в стране.

В конце девятнадцатого века технологии, основанные на этом принципе, помогли росту американской промышленности. Компании вроде Singer (производство швейных машин), McCormick (производство сельскохозяйственной техники) и Western Wheel Works (производство велосипедов) стремились сделать детали своей продукции взаимозаменяемыми, чтобы сэкономить на ручной доработке, которая отнимала много времени у квалифицированных сотрудников28.

Производителям было важно не только снизить затраты, но и сделать товары чуть лучшего (но не самого лучшего) качества, чтобы продавать их дороже.

Генри Форд пошел еще дальше: он не хотел создавать премиальный продукт для продажи богачам, он хотел сделать автомобиль максимально дешевым, чтобы продавать его миллионам.

Как? Он построил капиталоемкий, специализированный завод Ford, рассчитанный только на выпуск автомобилей. Такой подход был рискован, так как требовал больших объемов и высокой скорости производства. Ускорить работу, упростить управление, выявить «узкие места» позволил конвейер, ставший еще одним основополагающим принципом массового производства. В итоге себестоимость падала, и это позволяло делать цены доступнее для широкого потребителя29.

Однако найти квалифицированных рабочих на конвейер с низкой оплатой труда было непросто. Работа была тяжелой, люди, получавшие стандартные чуть меньше двух долларов в день, увольнялись с поразительной скоростью. В 1913 году на заводе Ford в Детройте работало в среднем 13,6 тысячи человек, но при этом уволились или были уволены за год – 50,4 тысячи. Такие рабочие оказались открыты протестным идеям международной правозащитной организации «Индустриальные рабочие мира» (Industrial Workers of the World), а Ford не мог себе позволить забастовок.

Чтобы решить проблему, Форд поднял с некоторыми условиями зарплату до пяти долларов в день. Условия касались семейного положения и поведения. Уже в 1915 году текучка кадров снизилась с 370% до 16%. Многие трудящиеся, жаловавшиеся на работу при зарплате 1,75 доллара США в день, нашли ее сносной при зарплате в пять долларов в день. А очередь из желающих попасть на завод выстроилась огромная30.

В Америке 1910–1920-х годов, где царило неравенство и сильное классовое расслоение, идея, что полуквалифицированный рабочий может зарабатывать выше среднего, казалась революционной. Тем не менее это происходило. Многие считали, что Детройт станет правилом и такой подход распространится по всей стране. Форд стал знаменитостью и символом новой эпохи. Необычайная производительность открывала путь в утопию через технологии. В межвоенный период Форд стал легендой, почти пророком – каким его изобразил Олдос Хаксли в романе «О дивный новый мир».

Не все разделяли этот восторг, а некоторые и вовсе отнеслись с подозрением к видению Хаксли. Лодж считал анархистов и социалистов реальной угрозой. И каким бы неоднозначным ни был «О дивный новый мир», он все же был явно антиутопическим. «Фордизм» в художественном изложении Хаксли породил мир, в котором не все хотели бы жить.

Форд сумел сохранить всеобщее уважение несмотря на то, что его взгляды становились все более дикими, грубыми, жестокими и предвзятыми. Его «дивный новый мир» пугал всех, кто разделял идеи Поланьи о справедливости и стабильности. Но зато приносил реальные результаты – машины, радио, технику. С трудностями можно справиться, а на дикость, раздражительность и жестокость можно не обращать внимания. Будущее массового производства в США казалось светлым.

Американские руководители стали верить, что успех – в масштабе и нужно создавать вертикально интегрированные компании-гиганты, контролирующие сырье, производство и сбыт. Главное – выпускать много и продавать дешево. Корпорации вроде Ford доказывали, что эта формула работает.

Теодор Ньютон Вейл, президент American Telephone and Telegraph Company (AT&T), говорил о двух путях получения прибыли: «за счет большого процента прибыли на малом бизнесе или за счет малого процента прибыли на большом бизнесе». И в Америке верным оказался второй31.

Но массовые производители столкнулись с новой проблемой, буквально созданной ими самими: рынок насытился. Покупатели не спешили заменять старые товары на точно такие же. Они хотели новизны. Что стало большой проблемой для Форда, который, напротив, придерживался принципа неизменности как по идеологическим, так и по техническим причинам. Но потребители хотели не просто автомобиль, они хотели отличаться от соседей32.

Олдос Хаксли считал: чтобы убедить людей покупать товары массового производства, потребуется изощренная психологическая манипуляция, и именно ее он и описал в романе33. На деле все оказалось проще: покажи товар, расскажи о нем, покажи счастливых людей, которые им пользуются, – и публика купится.

Решение нашел Альфред Причард Слоун в компании General Motors: технически одинаковые автомобили, но разного дизайна и с разной рекламой. Вроде бы просто, но сработало.

Такой подход может показаться расточительным и обманчивым. Но именно благодаря массовому производству и потреблению Америка стала обществом среднего класса. Пригородные дома, автомобили, стиральные машины, холодильники, электрические утюги, газовые плиты – все это и многое другое стало частью новой реальности. Технологии и комфорт вошли в повседневную жизнь миллионов, изменив ее и переплетясь с поланиевским пониманием прав.

Еще до Первой мировой войны в США наблюдался самый мощный экономический подъем среди индустриальных стран. Однако его сменили резкие спады. Первый крупный кризис произошел после банкротства крупнейшего на тот момент инвестиционного банка Jay Cooke and Company в 1873 году. Организация рассчитывала на государственные субсидии для строительства Северной Тихоокеанской железной дороги, но те не оправдали ожиданий. Следующий серьезный спад случился в 1884 году из-за серии железнодорожных аварий. В начале 1890-х годов экономика вновь пошатнулась – опасения, что США могут отказаться от золотого стандарта, вызвали бегство капитала, особенно из Великобритании и с Восточного побережья. Джон Пирпонт Морган, предвидя ситуацию, сделал ставку на то, что президент Гровер Кливленд сохранит золотой стандарт, и вложил в это деньги, получив большую прибыль. Затем была Паника 1901 года, вызванная борьбой между Эдвардом Генри Гарриманом и Джоном Морганом за контроль над Северной Тихоокеанской железной дорогой. Затем Паника 1907 года могла перерасти в глубокий кризис, едва ли не в Великую депрессию. Но этого не случилось, потому что Дж. П. Морган взял на себя роль «последней инстанции», как это делал Банк Англии с 1820-х годов. Английский центробанк выпускал деньги, чтобы поддержать коммерческие банки в трудные времена. Морган сделал то же самое, выпустив «сертификаты расчетной палаты» и предупредив банки, что если они не примут их как наличные, то он разорит их после кризиса. А память у него была хорошая34.

Позже стало понятно, что функции центрального банка не должны зависеть от частного безжалостного и жадного финансиста, каким бы способным он ни был. Соединенные Штаты не имели ничего похожего на центральный банк с тех пор, как в 1830-х годах президент Эндрю Джексон наложил вето на продление устава Второго банка США, считая его угрозой свободам граждан. Только в 1913 году в США появился центральный банк – Федеральная резервная система (или Федеральный резерв, Федрезерв), задача которой заключалась в поддержании устойчивости финансовой системы и обеспечении стабильной работы экономики. После Первой мировой войны рынок в течение десятилетия большинству американцев давал и редко у них забирал, так что «да будет имя его благословенно». Все это происходило без необходимости вмешиваться в международную конъюнктуру. Этого оказалось достаточно для внутренней стабильности.

Одним из самых активных сторонников индустриализации в 1920-е годы был Герберт Гувер. Вудро Вильсон назначил его «продовольственным царем» Америки. В 1919 году Конгресс выделил Гуверу 100 миллионов долларов, и еще столько же он собрал сам на послевоенные продовольственные нужды. В 1921 году, после перехода власти к республиканцам, президент Уоррен Гардинг назначил его министром торговли, пойдя таким образом навстречу прогрессистам и сторонникам сильного государства. Гувер занимал этот пост до 1928 года35.

Гувер считал, что министр торговли должен помогать компаниям и координировать действия других ведомств для поддержки промышленности. Он содействовал развитию авиации, популяризировал радио и руководил федеральной помощью при наводнении на реке Миссисипи в 1927 году. Летом 1928 года он стал кандидатом в президенты от Республиканской партии, а затем выиграл выборы, обойдя демократа «Эла» Смита.

В конце 1928 года президент Калвин Кулидж в последнем обращении к Конгрессу заявил: «Ни один Конгресс Соединенных Штатов, когда-либо собиравшийся для оценки состояния этого союза, не сталкивался с более приятными перспективами, чем те, которые открываются сейчас». Он призвал всех «с удовлетворением смотреть в настоящее и с оптимизмом ожидать будущего». И действительно, в 1920-х годах у большинства американцев были все основания для оптимизма: казалось, что инновации ведут страну к беспрецедентному процветанию36.

Ведущими отраслями стали автомобилестроение и производство товаров длительного пользования, особенно радиоприемников. Электродвигатели и электричество стали основой промышленности. Их развитие способствовало росту потребительского сектора. С электрификацией стал стабильно расти спрос на коммунальные услуги. Производственные издержки были предсказуемыми, а коммунальные компании – почти монополистами.

Коммунальные предприятия использовали устойчивость отрасли, чтобы занимать деньги у банков, покупать новые компании, снижать издержки за счет масштаба и получать прибыль. Эта прибыль распределялась между влиятельными участниками рынка так, чтобы удерживать регулирующие органы в «сладкой» зависимости и избегать их давления. Сэмюэл Инсулл, магнат из Чикаго, благодаря этой стратегии стал ключевой фигурой в инфраструктурной сфере и мог бы возглавить американский капитализм, если бы банкиры не отказались его поддерживать из зависти и жадности.

Но не все были довольны происходящим. Рост концентрации богатства вызвал всеобщее чувство тревоги. Однако никто не мог точно объяснить, что именно не так, и потому ни одна политическая сила не смогла мобилизовать протест. Популисты были сломлены еще в 1890-х годах – расовыми предрассудками и идеей, что бедность – проблема только сельских регионов. Прогрессистский прилив тоже ослабевал, так как умеренные соглашались только на умеренные реформы. Тем временем выборы продолжали выигрывать республиканцы, более-менее удовлетворенные развитием американской экономики и социальной сферы и считавшие, что «бизнес – главное дело Америки»37.

Тем не менее бизнесмены и политики обратили внимание на прогрессистские идеи. Опасаясь профсоюзов и левых движений, они развивали «капитализм благосостояния». Компании нанимали социальных работников, чтобы помогать сотрудникам и консультировать их. Предприятия предлагали пенсионные планы, разнообразные программы страхования и возможность приобретения акций38.

В условиях неравномерного распределения благосостояния социализм и социал-демократия считались чуждыми, ненужными и неамериканскими. В долгосрочной перспективе компании заботились именно о своих работниках – как это сделал Генри Форд, установив зарплату в пять долларов в день, или компания Pullman, построив жилье для сотрудников.

В 1920-х американцы забыли о рецессиях прошлого и поверили в «новую эру» – время ускоренного экономического роста и всеобщего процветания. Федеральный резерв обладал новыми инструментами для сглаживания кризисов. Научно-технический прогресс ускорялся, и казалось, что будущее может быть только светлым. Так что неудивительно, что американцы ожидали дальнейшего экономического подъема.

Одним из следствий этой веры стал рост цен на финансовые активы.

Чтобы оценить стоимость актива, нужно: определить доходность безопасных вложений (например, гособлигаций), прибавить поправку на риск, вычесть ставку ожидаемого роста выплат по активу (для облигации с постоянным купоном она будет равна нулю, а для акции – ожидаемому темпу роста прибыли), а затем разделить текущие выплаты на этот скорректированный показатель. Получается цена, по которой актив и должен продаваться. Но в 1920-е годы инвесторы предполагали, что цены будут только расти.

Так возникла всеобщая вера в стабильную «новую эру» – с низкими рисками, низкими ставками, быстрым ростом и редкими и незначительными кризисами. Это вызвало рост цен на активы, особенно на акции высокотехнологичных компаний. Экономист Ирвинг Фишер навсегда испортил свою репутацию прогнозиста, заявив в конце 1929 года, что «цены на акции достигли нового постоянно высокого плато». Но тогда с ним многие согласились39.

Американский фондовый рынок явно перегрелся. Цены на акции начали отражать иррациональные ожидания инвесторов, а многие из них не представляли, что делают.

Рассмотрим пример закрытого инвестиционного фонда. Это чистая холдинговая компания, объединяющая капитал инвесторов и вкладывающая его в другие фирмы. Идея заключается в том, что фонд сможет управлять рисками лучше, чем индивидуальные инвесторы.

По сути, это означает, что у инвестиционного фонда нет никакого имущества, кроме акций и облигаций, которые он купил. То есть его реальная стоимость – это сумма стоимости бумаг, входящих в его портфель. Однако к осени 1929 года такие фонды продавались с наценкой 40% к их реальной стоимости40.

Согласно правилам золотого стандарта, страна, получающая золото, должна увеличивать денежную массу. Но это, в свою очередь, стимулирует инфляцию и ведет к росту импорта, снижению экспорта и восстановлению баланса. Но США и Франция не желали мириться с внутренней инфляцией. Они накапливали золото, воспринимая его как национальное достояние, и боялись утечки за границу.

К 1929 году США и Франция владели более 60% мирового золота. Уровень цен в мире удвоился по сравнению с 1914 годом. У других стран, участвовавших в международной торговле, была лишь малая часть мирового золота. Это означало, что каждая монета должна была выполнять в пять раз больше функций – смягчать удары, обеспечивать расчеты, доверие и ликвидность41.

Позже экономисты Фридрих фон Хайек и Лайонел Роббинс обвиняли Федеральный резерв в том, что он не поднял ставки вовремя. Они ссылались на снижение ставки в 1927 году с 4% до 3,5%, что якобы спровоцировало перегрев экономики и пузырь на рынке акций42.

Сегодня мы знаем, что это не так. Мы видели, как выглядит настоящая инфляционная политика – в США между 1965 годом и 1973 годом. В конце 1920-х годов ничего подобного не было: цены были стабильны, а спрос не превышал предложение.

Экономист Милтон Фридман и его сторонники считают, что Федеральная резервная система, наоборот, действовала слишком осторожно. С 1928 года ее чиновники боялись оттока золота и падения фондового рынка, поэтому начали повышать ставки. Это привело к удорожанию кредитов. Отток золота удалось остановить, но не спекуляции на рынке43.

Попытка сдержать перегретый рынок обернулась провалом. Фактически они сами спровоцировали крах, а затем и рецессию. В июне 1929 года в экономике США наступил спад. Германия уже почти год находилась в рецессии. Так началась Великая депрессия.

Предыдущая главаГлава 8 из 42Следующая глава