По состоянию на весну 2007 года здравомыслящие люди, по крайней мере в США, не признавали, что долгая эпоха американской исключительности – а точнее, доминирования в Северной Атлантике – подошла к концу.
Центр инновационной экономики, компания Intel, продолжал работать, производя микропроцессоры, на которых строился цифровой сектор. Скорость и вычислительная мощность этих чипов удваивались каждые три года, и информационные технологии активно этим пользовались. Рост производительности в экономике за предыдущее десятилетие был сопоставим с показателями золотого века после Второй мировой войны1. Высокая инфляция и серьезные рецессии, способные пошатнуть экономику, в последний раз случались за четверть века до этого. Это время назвали Великой умеренностью2. Кроме того, неолиберальный курс неожиданно оказался выгоден для стран «глобального Юга» – их экономический рост стал самым быстрым за всю историю.
Да, на протяжении целого поколения стремительно росло неравенство. Но, похоже, это мало волновало избирателей. Снижение налогов, которое в первую очередь благоприятствовало богатым, чаще поддерживалось, чем порицалось. Левоцентристы считали, что должны идти на уступки правым, чтобы иметь шанс на победу. Правые же не спешили поступаться своими принципами. Недовольство неолиберализмом не вылилось в устойчивую поддержку партий, стремившихся хотя бы немного смягчить его последствия. Левоцентристы в Северной Атлантике оставались разобщены: интересы подсказывали, что левый неолиберализм может работать, что рынок можно использовать для достижения социал-демократических целей и что ускорение роста поможет переломить наступление нового Позолоченного века.
Но разумные люди могли бы понять, что фундаментальные опоры старого порядка начали разрушаться. В 1993 году конгрессмен Ньют Гингрич и медиамагнат Руперт Мердок начали собирать по всему миру – с помощью почтовых рассылок, кабельного ТВ, а затем и интернета – паству легковерных правых. С которых умело собирали пожертвования, убеждая, что их противники не просто ошибаются, а злонамеренны и аморальны. Левоцентристы же надеялись на политическое сближение: их лидеры говорили, что видят мир не разделенным на красный и синий цвета[119], а фиолетовым4. Но правые отказались идти на контакт: снижение накала противостояния вело бы к падению интереса аудитории, снижению прибыли и пожертвований от населения.
В 2003 году завершилась эпоха, когда США считались стабильным лидером западного мира. В конце 1980-х годов, после окончания холодной войны, администрация Джорджа Буша-старшего уверяла международных партнеров, что военное превосходство США будет использоваться только с широкой общественной поддержкой или с согласия Совбеза ООН. При Клинтоне это условие сменилось на согласие только НАТО, а при Буше-младшем – на самостоятельные решения «в соответствии с ложными и неверно интерпретированными разведданными, против стран без ядерного оружия». Мир это запомнил.
В 2007 году закончился период, когда высокие технологии обеспечивали существенное ускорение роста производительности в развитых странах. Прогресс застопорился из-за технологического барьера: до 2007 года уменьшение размера компонентов устройства позволяло ускорить работу без перегрева, но потом эффект «масштабирования Деннарда» перестал работать из-за утечек тока на микроскопическом уровне.
К тому же фокус сместился с распространения информации на захват внимания – причем с учетом человеческих слабостей и предвзятости. Рынок потребительских товаров как минимум способствовал благосостоянию богатых. Рынок же внимания мог просто манипулировать им, необязательно принося пользу хоть кому-нибудь.
Кроме того, кризисы следовали один за другим: Мексика (1994), Азия (1997–1998), Аргентина (1998–2002). С ними не удалось справиться ни заранее, ни в процессе. Япония пятнадцать лет оставалась в стагнации. Тем не менее идея о необходимости жесткого регулирования не получила поддержки из-за опасений чрезмерного заимствования и появления пузырей[120]. Напротив – регулирование ослаблялось. Администрация Клинтона отказалась контролировать рынок деривативов[121], считая, что финансовой сфере нужны эксперименты с бизнес-моделями и типами активов. Все, чтобы инвесторы чувствовали себя комфортно со своими рисками.
А в 2000-х годах администрация Джорджа Буша-младшего еще сильнее продвигала дерегулирование. Федеральная резервная система поддерживала эту политику – за исключением одного члена, Неда Грамлича. До этого ФРС успешно справлялась с кризисами – после падения фондового рынка в 1987 году, после кризиса ссуд и сбережений в 1990 году, после мексиканского финансового кризиса 1994 года, кризиса в Восточной Азии 1997 года, российского дефолта и краха хедж-фондов Long-Term Capital Management в 1998 году, пузыря доткомов в 2000 году и трагедии 11 сентября в 2001 году.
Это вселяло уверенность: казалось, что центробанк способен справиться с любым шоком. А пока сохранялся большой разрыв между доходностью безопасных и рискованных активов, не разумно ли поощрять финансовые эксперименты – даже если они временами перерастали в безрассудство?5
«Только в отлив, – говорил инвестор Уоррен Баффет, – видно, кто плавал без одежды»6. Уверенность центробанков и энтузиазм правых правительств в дерегулировании привели к тому, что относительно небольшой кризис оказался опасно близок по масштабам Великой депрессии. Это стоило «глобальному Северу» утраты половины десятилетия экономического прогресса.
К 2007 году почти никто из влиятельных людей «глобального Севера» не ожидал серьезного финансового кризиса. Последний раз здесь нечто подобное происходило в 1930-х годах. И память о Великой депрессии долго сдерживала чрезмерные заимствования и не давала им достичь масштабов, которые сделали бы систему уязвимой перед цепью банкротств и массовой паникой. Только когда ушло поколение, помнившее тот крах, ограничения стали исчезать.
После Второй мировой войны крупные кризисы на Севере случались редко. Правительства поддерживали полную занятость, чтобы избежать банкротств и цепной реакции. Один из заметных спадов (1974–1975) был вызван ближневосточным конфликтом и последующим нефтяным шоком. Второй (1979–1982) был сознательным решением, когда ФРС под руководством Пола Волкера решила остановить инфляцию.
Да, в Западной Европе после 1982 года безработица оставалась высокой. Но большинство считало, что причина в излишней приверженности социал-демократическим принципам, мешавшим рынку7. И да, Япония с начала 1990-х годов переживала дефляцию, но страну к тому моменту уже давно считали исключением, из которого не следует извлекать общие уроки8. В США сохранялось ощущение, что неолиберальный путь оправдан, основа процветания прочна, а риски незначительны и легко управляемы. В 2007 году не было ни ощутимой инфляции, ни войны на Ближнем Востоке, способной нарушить поставки нефти. Более того, зависимость от ближневосточной нефти в целом уменьшилась.
Хотя предостережения все же звучали. В 2005 году, на ежегодной конференции ФРС в Вайоминге, экономист и будущий глава Резервного банка Индии Рагхурам Раджан представил доклад, в котором говорил не столько о надвигающемся крахе, сколько о глубокой «неопределенности», как ее понимал экономист из Чикагского университета Фрэнк Найт9. Финансовая система стала настолько непрозрачной, что никто не видел реальных рисков. Работу Раджана встретили вежливо, но почти все (кроме бывшего заместителя председателя ФРС Алана Блиндера) раскритиковали его за излишнюю тревожность. Считалось, что поводов для беспокойства нет. Все было так же прочно и надежно, как и раньше.
Они, конечно, ошибались. С ростом рынка деривативов стало невозможно точно определить, кто несет убытки. Это подорвало доверие: в условиях кризиса никто не мог быть уверен, что его партнер по сделке платежеспособен. Это равносильно тому, чтобы закрасить лобовое стекло автомобиля черной краской. И вот мировая экономика врезалась в стену, а ее «водителям» оставалось лишь запоздало надеяться, что подушка безопасности сработает.
Аксель Вебер, возглавлявший центральный банк Германии (Deutsche Bundesbank) в середине 2000-х годов, в 2013 году рассказал поучительную историю10. Банк Deutsche Bank, существовавший почти полтора века и считавшийся одним из крупнейших коммерческих банков мира, часто путали с Deutsche Bundesbank, так как названия звучат похоже. Из-за этого Вебер однажды оказался на заседании комиссии с руководителями ведущих коммерческих банков. Там обсуждали, как выгодно работают с деривативами: покупают ипотечные кредиты, объединяют их, делят денежные потоки на «рискованные» и «безопасные» части, а затем продают. Рисковые – тем, кто готов дерзнуть ради прибыли, безопасные – тем, кто выбирает стабильность. Все выглядело очень прибыльно. Банкиры уверяли: пока их модели достаточно точны, чтобы отделять риск от надежности, стратегия будет работать. Да и переживать не о чем – все производные инструменты они давно продали.
Но Вебер встал и напомнил, что, как глава регулятора, он видит полную картину. Двадцать крупнейших коммерческих банков были не только главными продавцами секьюритизированных продуктов, но и их крупнейшими покупателями. Он сказал: «Система у вас не диверсифицирована». Каждый банк отдельно не рисковал – ведь он продавал инструменты, созданные по своим моделям. Но покупали их другие крупные банки, опираясь на присвоенные этим продуктам рейтинги AAA[122] и не задумываясь, насколько достоверны чужие расчеты.
У банков не было привычки задаваться вопросом: действительно ли активы, которые мы покупаем, соответствуют заявленному качеству? Все знали, что рейтинги AAA порой получали ценные бумаги, в которых были скрыты риски – благодаря различным манипуляциям.
По словам Вебера, тогдашняя банковская система просто не осознавала, что, пока один отдел банка покупает доходные инструменты, его кредитное подразделение избавляется от рисков11. Боб Рубин, возглавивший Citigroup в ноябре 2007 года, вскоре после этого признался: только в июле того же года он узнал о так называемом размещении ликвидности – особенности некоторых бумаг Citigroup, которая в итоге стоила банку около 20 миллиардов долларов США12.
Вебер осознавал, что это серьезный повод для тревоги – акционеры и топ-менеджеры не понимали, насколько рискованными были их активы. Однако он не считал это своей проблемой как руководителя центрального банка, он не видел в этом источник системного риска или угрозу глубокой рецессии. Что было вполне логичным на тот момент. Если бы глобальный кризис удалось предотвратить, потери от ипотечных деривативов составили бы всего 500 миллиардов долларов США. Для мировой экономики с активами на 80 триллионов это было бы не критично. Пузырь доткомов[123] в 2000 году унес четыре триллиона долларов США, но не привел к масштабному финансовому коллапсу. К тому же Вебер, как и многие, верил, что центральные банки смогут справиться с любым потрясением. Как, например, это делала ФРС при Алане Гринспене, несмотря на череду серьезных кризисов в течение 18 лет. За этой верой стояла неолиберальная идеология: рынок умнее государства, он сам знает, что делать.
Эта самоуверенность была результатом гордыни. А гордыня, как известно, предшествует падению. Однако, несмотря на уже имевшиеся уроки, усваивать их оказалось некому. После 2009 года неолиберальные технократы не смогли объяснить, почему допустили те ошибки. Признаки надвигающегося коллапса были налицо: кризисы в Мексике (1994–1995), Восточной Азии (1997–1998), России, Бразилии, Турции и Аргентине. Все знали, что цепочка банкротств может привести к катастрофе, ведь финансовые кризисы несут не только краткосрочные потери, но и замедляют рост в долгосрочной перспективе. Повсюду наблюдались тревожные сигналы: дисбаланс торговых счетов, необычно низкие процентные ставки и перегретые рынки активов13. И все же после неолиберального поворота регулирование финансовых рынков ослабло как никогда. Больше всего боялись, что вмешательство государства навредит рынку.
После кризиса многие стали утверждать, что и Великая рецессия, и жилищный пузырь середины 2000-х годов были неизбежны – или даже полезны. В ноябре 2008 года экономист из Чикагского университета Джон Кокрейн заявил: «Нам нужна рецессия. Люди, которые всю жизнь забивают гвозди в Неваде, должны заняться чем-то еще»14. Он, как и многие, придерживался хайековского подхода, что депрессия не может случиться без причины и, если она начинается, значит, причина есть. На первый взгляд, это укладывалось в парадигму гордыни: жилье подорожало, строительство велось слишком быстро, жилья стало больше, чем нужно. Значит, надо сократить стройку. Работники строительного сектора потеряли места, но это, мол, должно было подтолкнуть их перейти в другие, более нужные отрасли.
Но Кокрейн ошибся. К ноябрю 2008 года занятость в строительстве значительно упала и без рецессии, вернувшись с максимума пузыря в 2005 году на нормальный уровень. Структурная перестройка без экономического спада уже началась, так как рабочие начали переходить в экспортные и инвестиционные секторы.
И действительно, выталкивать людей из одной профессии в безработицу не продуктивная адаптация. Гораздо рациональнее – создать спрос, который переманит их в более эффективные отрасли.
Но привлекательность идеи «рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно» очень сильна. Да, экономикам иногда нужна структурная перестройка, чтобы перераспределить работников в соответствии с будущим спросом. Иногда случаются сильные кризисы. Поэтому Фридрих фон Хайек, Йозеф Шумпетер, Эндрю Меллон, Герберт Гувер, Джон Кокрейн, а также Юджин Фама и даже Карл Маркс считали, что большие депрессии – это и есть корректировка.
Эта логика оказалась очень заманчивой. И рассказывая эту историю через ее призму, можно было бы снять вину с тех, кто управлял мировой экономикой с 2005 года, и переложить ее на предыдущих политиков, которых уже не было на сцене. Так и выстраивалась цепочка аргументов. Почему жилья стало слишком много? Потому что строили слишком быстро. Почему строили слишком быстро? Потому что цены были высокими. А почему цены были слишком высокими? Из-за низких процентных ставок и доступных кредитов. Почему кредиты стали такими доступными? Тут версии разнятся.
После того как в 2000 году лопнул пузырь доткомов, инвесторам стало трудно находить надежные способы вложений. Тем временем страны Восточной Азии, особенно Китай, копили огромные запасы долларов США – результат положительного торгового баланса с Северной Атлантикой. Эти деньги они хотели вложить в активы, прежде всего – облигации, в североатлантических экономиках. Для Китая это стало стратегией развития: обеспечивать занятость внутри страны, косвенно кредитуя американского потребителя. Так возникло то, что будущий председатель Федеральной резервной системы Бен Бернанке назвал «глобальным избытком сбережений»15.
Этот избыток грозил превратить небольшой спад 2000–2002 годов в глубокий кризис. Чтобы не допустить этого, требовалось увеличить предложение активов, в которые можно было бы вложить избыточные сбережения. Центральные банки всего мира стали заливать экономику деньгами, выкупая облигации и обещая продолжить такую политику. Это должно было снизить процентные ставки и, соответственно, удешевить капитал, тем самым стимулировать инвестиции и рост. Отчасти так и вышло: корпоративные инвестиции действительно увеличились. Но у этого были непредвиденные и серьезные последствия: снижение процентных ставок вызвало бум ипотечного кредитования и новых финансовых инструментов, что спровоцировало уже бум строительства и возвращение США и других стран «глобального Севера» к полной занятости16.
Но цены на жилье выросли гораздо сильнее, чем должны были бы, учитывая низкие ставки по ипотечным кредитам. Причина – в радикальных изменениях ипотечной системы и финансовой инженерии в 2000-х годах. Банки больше не хранили выданные ими кредиты. Новые компании выдавали ссуды и сразу их продавали другим таким же фирмам. Последние объединяли кредиты в пулы и продавали в них доли. Рейтинговые агентства охотно присваивали этим бумагам высший рейтинг – ААА – особенно тем, кто получал выплаты в первую очередь.
С 1997 по 2005 год жилье в США подорожало на 75%, но пузырь раздувался не только там. Например, в Великобритании цены взлетели более чем в два раза, в Испании – почти в два раза. Все игнорировали риски, и пузырь продолжал расти, пока все не рухнуло. И тогда выяснилось: бумаги с рейтингом AAA стоят меньше четверти номинала.
Все согласились, что из кризиса стоит извлечь уроки, но какие именно – мнения разошлись.
Одни винили государство в чрезмерном регулировании: мол, правительство заставляло банки кредитовать финансово несостоятельных и не заслуживающих доверия клиентов (читай, меньшинства) из-за Закона о реинвестировании сообщества. По их мнению, именно грубое вмешательство в рынок и остатки социал-демократии, дающей ленивым и непродуктивным меньшинствам то, чего они не заслуживают, и разрушили систему. Хотя ни одного серьезного доказательства этой гипотезы не нашлось. Но ее сторонников это не волновало: они верили в непогрешимость рынка, который может потерпеть неудачу, только если его извратит социал-демократия. А вера – это уверенность в том, чего не видно.
Другие же, придерживающиеся схожих, но менее расистских взглядов, видели проблему в том, что правительству США вообще не следовало субсидировать жилищное кредитование. Эта гипотеза казалась логичной, но все равно была неверной. Программы вроде Федеральной национальной ипотечной ассоциации (FNMA, или Fannie Mae) действительно способствовали росту цен. Но в 2000-х годах Fannie Mae не играла никакой роли в новом скачке цен, поскольку ее влияние ограничивалось ранним этапом и не усилилось во время бума жилищного строительства. Основной рост цен обеспечивали в основном частные ипотечные компании вроде печально обанкротившейся Countrywide. Именно они, а не государственные агентства активно раздавали кредиты, раздувая цены.
По еще одной версии, виновата была Федеральная резервная система, которая слишком долго держала низкие процентные ставки. С 2000 по 2003 год она снизила ставку по overnight-кредитам[124] между банками с 6,5 до 1% годовых. Однако Европейский центральный банк (ЕЦБ) снизил процентные ставки лишь вдвое меньше, чем ФРС. Согласно этому предположению пузырь в Европе должен был бы быть меньше. Однако европейские рынки недвижимости перегрелись даже сильнее, чем американский. Несмотря на этот факт, многие утверждали, что ФРС должна была начать повышать ставки еще весной 2002 года, за год до пика безработицы, а не в 2003 году. Однако сохранение процентных ставок на 2,5-процентных пункта ниже оптимального два года подряд увеличило стоимость жилья лишь на 5% – недостаточно, чтобы стимулировать масштабную перестройку или скачек цен.
Последняя из популярных причин – наоборот, слишком слабое регулирование. Требования к первоначальному взносу и подход к оценке платежеспособности покупателей были смехотворны. Это верно, но требуется уточнить: такая слабость не объясняет резкий обвал 2008 года. Уже к 2005 году общество все чаще говорило именно о том, что рынок жилья превратился в явный пузырь, а не о дефиците торгового баланса с Азией, как раньше. Но можно ли было охладить явно перегретый рынок, не спровоцировав при этом глобальный экономический спад?
Ответ: да, это было возможно. И это уже происходило.
Запомните это, потому что это важно: идея, что Великая рецессия была необходимой корректировкой после жилищного бума, неверна. Цены на жилье начали падать еще в начале 2005 года. К концу 2007 года массовая миграция работников в жилищный сектор сошла на нет, и доля жилищного строительства в экономике вновь опустилась ниже среднего уровня. Если бы Кокрейн сказал, что в конце 2005 года в Неваде было слишком много «людей, забивающих гвозди», он был бы прав, но даже тогда рецессия не была бы «необходимой». А к 2008 году подобное утверждение стало совершенно ошибочным. И это было ясно видно по данным Бюро статистики труда: экономика уже нашла применение этим строителям, и спад для этого не понадобился. В нормальных условиях перераспределение работников между секторами происходит само по себе – люди меняют работу, если где-то платят больше, и не ждут увольнения или пособий.
Идея, будто Великая рецессия была неизбежной, в каком-то смысле необходимой или даже полезной после жилищного бума, укладывается в привычный нарратив: нарушение – наказание, гордыня – падение. Вера в мудрый рынок удобна, потому что снимает вину с его последователей. В этом сценарии рынок дает, отбирает и всегда знает, как лучше, а они только наблюдают. И именно они и объявили Великую рецессию неизбежной, в каком-то смысле необходимой или даже полезной. Их интерпретация событий сводилась к рассказу о гордыне, возмездии и заклятых врагах.
Но все пошло иначе.
Чтобы понять, что произошло на «глобальном Севере» после 2007 года, потребуется терпение. Нужно отказаться от простых схем. Просто верить в мудрый рынок недостаточно. Нужно вспомнить, что лежит в основе рецессий с высокой безработицей. Тогда станет ясно, почему Великая рецессия 2007–2009 годов, вызванная цепочкой банкротств, оказалась такой неожиданностью.
Обратимся к классической макроэкономике. Уже в 1829 году Джон Стюарт Милль писал, что «всеобщий избыток» – это когда в экономике оказывается слишком много товаров и рабочей силы почти во всех отраслях одновременно. Такое случается, когда резко возрастает спрос на наличные – то есть на активы, в которые можно безопасно вложиться и которые легко обналичить17.
Наличные деньги в экономике занимают особое место, поскольку служат средством платежа. Если вы хотите купить что-то, вы просто идете и покупаете. А если вам нужны наличные, вы либо продаете товар, либо перестаете тратить. То есть доходы остаются прежними, расходы падают, и вскоре денег у вас становится больше. Все просто18.
Но что работает для одного человека, не может работать для всей экономики. Ведь доходы одного человека – это расходы другого. Если все одновременно решают тратить меньше, общий оборот денег снижается. Избыточный спрос на наличные остается неудовлетворенным. Экономика в целом теряет доход, люди покупают меньше, и спрос на труд падает.
Такой избыточный спрос на наличные может возникнуть по трем причинам.
Первую я называю монетаристской депрессией. Хороший пример – Соединенные Штаты в 1982 году. Тогда ФРС под руководством Пола Волкера стремилась побороть инфляцию и резко сократила денежное предложение, продавая облигации и изымая деньги из банков. Те, в свою очередь, начали меньше кредитовать предприятия, чтобы восстановить баланс. Меньше кредитов – меньше бизнеса – больше безработицы. К моменту моего окончания колледжа летом 1982 года последняя достигла 11%.
Как распознать монетаристскую депрессию? По высоким процентным ставкам по облигациям. Когда все пытаются нарастить ликвидные денежные остатки, продавая облигации, они дешевеют, а доходность по ним растет. Так, с лета 1979 по осень 1981 года ставка по десятилетним казначейским облигациям правительства США выросла с 8,8 до 15,8%. Это было результатом «волкеровской» политики дезинфляции и связанной с ней монетаристской депрессии.
Решение простое: увеличить денежную массу в экономике. Когда ФРС решила, что инфляция под контролем, и начала скупать облигации за наличные, избыточный спрос на них практически мгновенно испарился и экономика восстановилась. В 1983–1985 годах наблюдался очень быстрый рост производства и занятости.
Вторая причина избыточного спроса на наличные – это, как я ее называю, кейнсианская депрессия. Люди делят доходы на три группы: потребление, налоги и инвестиции. Один из способов вложения денег – это акции. Но когда бизнес боится рисков и не хочет расти, он не выпускает новые акции. Тогда другие финансовые инвестиционные инструменты дорожают, но приносят мало дохода и несут риски.
В таких обстоятельствах люди предпочитают держать деньги, а не дорогие и сомнительные активы. Это ведет к избыточному спросу на наличные деньги в масштабах всей экономики, последующему «всеобщему перенасыщению» товарами, простаивающим заводам и высокой безработице. Так было в 2020–2022 годах, когда пандемия уже утихла по сравнению с первым паническим шоком, а экономика все еще буксовала. Люди были готовы инвестировать, но бизнес не спешил расширяться. Поэтому первым требовались лишние деньги, чтобы хранить их вместо других активов.
Здесь увеличение денежной массы не поможет: центральный банк просто поменяет одни активы на другие, а нехватка инвестиционных средств – и наличных, и других – сохранится. Нужно, чтобы правительство напрямую тратило деньги, либо стимулируя бизнес, либо продавая собственные облигации и тем самым увеличивая дефицит бюджета, чтобы поддержать спрос.
Но в 2007–2009 годах произошло нечто иное – то, что я называю минскиитской депрессией, в честь экономиста Хаймана Мински19.
На этот раз не хватало не денег и не инвестиций, а надежных хранилищ стоимости. То есть таких активов, которые можно было бы быстро превратить в деньги без потерь. «Надежные» – вот что главное в определении20. В 2007–2009 годах мир не испытывал недостатка в платежных средствах или инвестиционных инструментах. Можно было за сущие копейки купить рискованные частные долговые обязательства, не имеющие рейтинга ААА, или акции неблагонадежных компаний. И центральные банки, пытаясь остановить надвигающийся спад, буквально наводнили мир наличностью. Но в итоге многие «безопасные» ценные бумаги, даже с рейтингом ААА, оказались ненадежными. И люди бросились срочно их продавать и переходить в наличные.
Откуда взялся дефицит безопасных активов? Он возник во второй половине 2007 года. Слишком много финансистов сделали ставку на продолжающийся бум цен на жилье и закредитовали себя до предела. В результате крах рынка недвижимости вызвал кризис доверия в большей части мировой финансовой системы и в итоге парализовал ее важнейшие механизмы. Первые тревожные сигналы появились уже в конце лета 2007 года. Федеральная резервная система отреагировала на это предложением ликвидности по рыночным ставкам тем, кто оказался в затруднительном положении. Но на более активные шаги – существенное смягчение денежно-кредитной политики или взятие на себя роли кредитора последней инстанции – регулятор не пошел. Он опасался, что в будущем это приведет к безответственному кредитованию.
В конце 2007 года заместитель главы ФРС Дональд Кон был обеспокоен. «Мы не должны держать экономику в заложниках, чтобы преподать урок небольшой части населения», – говорил он21. Но тогда его мнение не поддержали, и ситуация не изменилась до тех пор, пока не стало слишком поздно. Именно это сделало Великую рецессию 2007–2009 годов такой неожиданной.
В марте 2008 года мне самому казалось, что ситуация под контролем22. В пустыне между Лос-Анджелесом и Альбукерке построили около пяти миллионов лишних домов. Каждый из них в среднем был обременен ипотекой на 100 тысяч долларов США – долг, который никто не собирался возвращать и который кому-то предстояло покрыть. Я прикинул, что совокупные потери составят около 500 миллиардов долларов США. Но крах доткомов стоил инвесторам еще дороже, а безработица тогда выросла всего на 1,5%. Я решил, что жилищный кризис не повлияет серьезно на экономику. Но рынок рассудил иначе.
По мнению инвесторов, эти 500 миллиардов долларов США – это уже подтвержденные убытки. Но это могла быть лишь верхушка айсберга. Возможно, эксперты, уверявшие нас, что владеть жильем в пустыне между Лос-Анджелесом и Альбукерке безопасно, на самом деле или ошибались, или лгали. Инвесторы начали избавляться от рискованных активов по любой цене и покупать безопасные – тоже по любой цене.
В сентябре 2008 года ФРС и Казначейство хотели не допустить, чтобы Уолл-стрит нажилась на кризисе. Акционеры компаний вроде Bear Stearns, AIG, Fannie Mae и Freddie Mac уже понесли огромные убытки, практически потеряв все. Но держатели облигаций и контрагенты получили выплаты в полном объеме.
ФРС и Казначейство опасались, что таким образом сформируется ложный сигнал. И чтобы избежать этого, решили позволить инвестиционному банку Lehman Brothers обанкротиться без внешнего контроля и гарантий. Позднее стало ясно: это было главной ошибкой.
Дальше разверзся настоящий ад. Инвесторы сбрасывали активы, которые считали безопасными, только чтобы обнаружить, что по-настоящему надежных бумаг почти нет. Паника нарастала: все спешили избавиться от рискованных активов. В результате потери выросли почти в сорок раз: вместо 500 миллиардов долларов США мировая экономика потеряла от 60 до 80 триллионов долларов США. Зимой 2008–2009 годов стоимость заимствований резко подскочила почти для всех, кроме правительств, и мир оказался на грани экономического коллапса.
Как же справиться с дефицитом безопасных активов?
Простое увеличение денежной массы центральным банком при помощи покупки облигаций за наличные не поможет. Это лишь заменит один безопасный актив (государственные облигации) другим (наличность), не устранив дефицит. Увеличение выпуска акций тоже не решит проблему – рискованных бумаг и так хватает, не хватает надежных. Так что акции не подойдут.
Но есть рабочие решения. Еще в 1870-х годах британский журналист Уолтер Баджот, редактор The Economist, описал их в книге Lombard Street. Позже его мысли развил Хайман Мински, так что назовем это моделью Баджота – Мински23. В условиях минскиитской депрессии, как после краха Lehman Brothers, лучший шаг – немедленно устранить нехватку безопасных активов, свободно предоставляя кредиты под залог, который надежен в обычных условиях, но делая это по повышенной (штрафной) ставке. «Свободное кредитование» означает, что нужно создать достаточно безопасных активов, чтобы они перестали быть дефицитом. «Надежен в обычных условиях» означает попытку отделить временно пострадавшие учреждения от тех, которые уже не спасти. «Повышенная ставка» – защита от злоупотреблений со стороны финансистов.
В 2007–2009 годах использовались разные подходы. Центральные банки взяли риск на себя: скупали долгосрочные проблемные активы, тем самым увеличивая предложение безопасных. Количественное смягчение было хорошей идеей, но его объем – недостаточным: регуляторы побоялись тратить необходимые средства, и поэтому их усилия оказались малоэффективными. Правительства тоже создавали безопасные активы – за счет дефицитных расходов, выпуская облигации и стимулируя занятость. Эта стратегия сработала, но только там, где госдолг считался надежным.
Правительства также давали гарантии по кредитам и обменивали активы, превращая сомнительные вложения в безопасные – на сегодня это самый дешевый и эффективный метод борьбы с минскиитской депрессией. Но для этого нужно умело определять цену таких гарантий. Если сделать их слишком дорогими, то никто их не купит и экономика рухнет. Если сделать слишком дешевыми, то пострадает бюджет. Кроме того, помощь достается как тем, кто действовал безрассудно и несет определенную ответственность за кризис, так и тем, кому просто не повезло попасть в неожиданный финансовый вихрь.
Самым безопасным шагом для правительств было бы увеличить госрасходы и направить дефицит в поддержку занятости. Именно так поступил Китай: уже в середине 2008 года он начал масштабное фискальное стимулирование и политику создания новых рабочих мест. Китай понял, что главное – не дать спросу упасть до уровня, способного вызвать массовую безработицу. В итоге он и стал единственной крупной страной, избежавшей Великой рецессии. Доказательства? Его экономика продолжила развиваться, в отличие от США и Европы.
Самым опасным было надеяться, что все обойдется. Но именно так поступили правительства стран «глобального Севера». Расходы и уровень занятости упали. В конце 2009 года безработица в США достигла 10% и начала снижаться только в 2012 году. По расчетам экономистов Алана Блиндера и Марка Занди, если бы администрация Обамы пошла на жесткую экономию, как того требовали республиканцы, безработица могла бы достичь 16% – почти как во времена Великой депрессии24.
В сентябре 2008 года я был уверен, что правительства сумеют удержать мировую экономику от глубокой и продолжительной депрессии. К марту 2009 года стало ясно, что я ошибался. Проблема была не в том, что экономисты не знали, что делать и как применить модель Баджота – Мински. Невозможно оказалось создать политическую коалицию для решительных шагов. Иными словами, политики не решились взять на себя ответственность за меры, которые могли бы принести ощутимую пользу экономике. Вместо этого они выбрали выжидательную позицию.
По мнению Блиндера и Занди, а также моему собственному, меры ФРС – программы TARP, TALF, HAMP, количественное смягчение, дополнительные расходы на дефицит по ARRA и другие шаги – сработали. Они помогли сократить безработицу на 6 процентных пунктов из 10, которые могли бы возникнуть без вмешательства25. Это три пятых пути. Стакан полон на три пятых. Но на две пятых он пуст – и именно они тормозили полную реабилитацию. Прогнозы 2011 года, что восстановление будет медленным, оправдались: первые четыре года экономика практически не создавала новых рабочих мест.
Снова вспомним модель Баджота – Мински: свободно предоставлять кредиты по высокой ставке под залог, который надежен в обычных условиях. Политики все же поспешили вмешаться. Финансовые учреждения были спасены за счет налогоплательщиков. Чтобы вернуть доверие, предоставлялись гарантии. Ирландия, например, гарантировала все долги своих банков. Центральные банки стали кредиторами последней инстанции, кредитуя там, где банки не могли или не хотели этого делать. Эти меры помогли сдержать панику, и к лету 2009 года многие индикаторы вернулись в норму, а мировая экономика прекратила стремительно падать. Но это была только часть под названием свободное кредитование. Власти пренебрегли реализацией части правила Бэджхота-Мински о залоге, «который имеет ценность в обычные времена». Даже слишком большой для банкротства Citigroup[125] не был передан под внешнее управление. Хуже того, политики полностью проигнорировали часть о «штрафном проценте»: банкиры и инвесторы, в том числе и те, чьи действия создали системные риски, получили значительную прибыль.
Финансовая помощь почти всегда несправедлива: часто она вознаграждает тех, кто делал необдуманные ставки на риск. Но альтернатива – разрушение финансовой системы – может оказаться еще хуже, ведь она тормозит развитие реальной экономики. Обвал цен на рискованные активы дает сигнал: сворачивайте опасные проекты и не начинайте новых. Это прямой путь к затяжной депрессии. Политические сложности, связанные с финансовой помощью, можно урегулировать. В отличие от депрессии – из нее просто так не выбраться. Поэтому вливания, даже если они помогают тем, кто этого не заслуживает, могут быть оправданны, раз уж приносят пользу всем. В 2007–2009 годах важнее было сохранить рабочие места для миллионов людей, чем наказать тысячи спекулянтов.
Когда в 1996 году кандидат в вице-президенты Джек Кемп раскритиковал действующего вице-президента Эла Гора за помощь Мексике в кризисе 1994–1995 годов, Гор ответил, что на этой сделке США заработали 1,5 миллиарда долларов благодаря штрафной процентной ставке26. В 1997–1998 годах министр финансов Роберт Рубин и глава МВФ Мишель Камдессю подверглись нападкам за помощь банкам, кредитовавшим страны Восточной Азии. Но они утверждали, что не спасали банки, а добивались от них вложений в экономику Южной Кореи и тем самым предотвратили глобальный спад. В 2009 году правительство США уже не могло использовать такие аргументы – бонусы банкирам сохранялись, а реальная экономика теряла рабочие места.
Может быть, у этого подхода была своя логика. Вероятно, власти понимали, что в США и Европе невозможно собрать политическую коалицию для масштабных расходов, как это сделал Китай. В этих условиях нужно было возвращать доверие бизнеса и инвесторов. А жесткие меры вроде увольнений топ-менеджеров и отмены бонусов могли бы этому помешать.
Однако, скорее всего, политики просто не до конца понимали происходящее и плохо усвоили уроки, описанные Баджотом и Мински.
Тем не менее ситуация выглядела вопиющей: банки получали помощь, а безработица достигала 10%, миллионы теряли дома. Если бы власти сосредоточились на идее «штрафных условий» спасения, они могли бы уменьшить ощущение несправедливости и заручиться широкой поддержкой. Но они этого не сделали, и общество не верило в их готовность восстанавливать экономику.
Это, впрочем, не единственная причина, по которой широко разрекламированные меры по восстановлению доверия не сработали. Экономика развитых стран все еще страдала от накопленных рискованных долгов.
В ретроспективе десятилетие после кризиса 2008 года выглядит как провал экономического анализа и коммуникации. Экономисты якобы не смогли донести до политиков, что нужно делать, потому что сами не до конца понимали ситуацию. Но это не совсем так – многие все понимали.
Вот, например, Греция. В 2010 году, когда разразился ее долговой кризис, мне казалось, что выход очевиден. Логика была понятна. Если бы страна не входила в еврозону, ей стоило бы объявить дефолт, реструктуризировать долг и девальвировать валюту. Но Евросоюз не хотел ее выхода, ведь это подорвало бы весь политический проект Европы. Поэтому было логично помочь Греции и списать часть долга, чтобы компенсировать любые преимущества выхода из валютного союза. Вместо этого кредиторы неожиданно закрутили гайки. В результате сегодня Греция оказалась в худшем положении, чем могла бы, если бы в 2010 году отказалась от евро. А вот Исландия, не входящая в еврозону, восстановилась быстро.
В США в начале 2010-х годов политики также сняли ногу с педали газа. Будущие историки, вероятно, удивятся, почему правительства не начали активно занимать и тратить, когда это было дешево. Наступила эра, как ее назвал экономист Ларри Саммерс, «светской стагнации» – очень низких процентных ставок по безопасным облигациям, дефицита надежных активов и нехватки готовности к риску27. В таких условиях кредиты для правительства почти бесплатны. Большинство экономистов сходятся во мнении, что в такой ситуации правительству следует занимать и вкладывать. Мне трудно поверить, что с этим можно спорить28.
И все же в начале 2010 года в своем обращении «О положении дел в стране» президент Барак Обама заявил, что «как семьи и компании вынуждены быть осторожными в расходах, так и правительство тоже должно затянуть пояса». Он пообещал любой ценой заморозить федеральные расходы и даже воспользоваться для этого правом вето, если понадобится29. Это был невиданный ранее способ сохранения работоспособной правящей коалиции. Он в одночасье изменил политическую дискуссию: вместо «Что нам делать?» появился посыл «Я тут главный!». На этом моменте я, как неолиберал, технократ и экономист неоклассической школы, перестал понимать, что происходит. Мировая экономика страдала от вялого спроса и высокой безработицы. Мы знали, как ее лечить. Но мы словно намеренно причиняли пациенту новые страдания.
Бывшие экономические советники Обамы уверяют, что он был самым рациональным и самым послушным лидером на «глобальном Севере» в те годы. И они правы. Но его слова – на фоне безработицы в 9,7% – шли вразрез с высказыванием Джона Мейнарда Кейнса в 1937 году, что «бум, а не спад – подходящее время для жесткой экономии»30. С 2009 года правительство США могло брать кредиты на тридцать лет под 1% годовых – почти бесплатно. Таким образом инфраструктурные расходы в 500 миллиардов долларов США дали бы колоссальную отдачу без особых затрат. Инвесторы готовы были платить, лишь бы их деньги хранились в надежных активах. Однако Обама не проявил интереса.
И он был в этом не одинок. Летом 2011 года глава ФРС Бен Бернанке ожидал, «что умеренное восстановление продолжится и даже усилится». По его словам, домохозяйства снизили долги, увеличили сбережения, а снижение цен на сырье должно было увеличить их покупательную способность. И, возможно, самое обнадеживающее, продолжал он, что «основы роста Соединенных Штатов не изменились серьезно в результате потрясений последних четырех лет»31. Но в этот самый момент штаты и города начали сокращать расходы, тормозя тем самым инвестиции в человеческий капитал и инфраструктуру. Это подорвало долгосрочный рост на треть процентного пункта – в дополнение к уже потерянным двум.
После Великой депрессии США быстро восстановились за счет военных инвестиций. И она не оставила следов. После кризиса 2008 года ничего подобного не произошло. Наоборот, тень Великой рецессии удлинялась с каждым днем застопорившегося восстановления. И если Рузвельт вселял уверенность в возврат к полной занятости, то в 2010-х годах такого сигнала от властей не было. В результате США потеряли полдесятилетия экономического роста, а Западная Европа – и вовсе целое десятилетие.
Китай пошел другим путем. Рынок там не был самоцелью, а служил задачам китайской коммунистической партии. Одной из них было поддержание полной занятости. Ее и добились. Да, при этом были построены «города-призраки» и инфраструктура, которой никто не пользовался. Да, государство поддерживало финансовые структуры, которые банки сами бы не одобрили. Но эти издержки ничтожны по сравнению с ущербом, которого удалось избежать, сохранив полную занятость и рост. Китай не просто избежал рецессии – он выиграл пять-десять дополнительных лет развития в погоне за «глобальным Севером».
Можно долго рассуждать, почему политики в США и ЕС поступили иначе. Некоторые блестящие экономисты – например Кармен Рейнхарт и Кеннет Рогофф – понимали опасность финансового кризиса, но преувеличили риски госрасходов на стимуляцию занятости, которые предпринимались после него32. Другие, включая Бена Бернанке, знали, что нужно удерживать низкие ставки, но полагались на инструменты вроде количественного смягчения, которые не сработали33. Третьи – как я – понимали, что экспансионистской монетарной политики недостаточно, но не до конца разобрались в глобальных дисбалансах и недооценили масштаб проблем в финансовом регулировании в США34.
Оглядываясь назад, я думаю, что во многом все пошло не так из-за ошибок технократов и неумения объяснить суть происходящего. Если бы экономисты раньше и четче заговорили о том, как бороться с депрессиями, если бы точнее различали, где правы, а где ошибались, последствия могли бы быть не столь тяжелыми. Историк Адам Туз из Колумбийского университета видит причины еще глубже – в политике. Финансовое дерегулирование и снижение налогов для богатых стали идолами правых35. Провальная война в Ираке фактически подорвала доверие к США как к лидеру Северной Атлантики в кризисные годы. А с Республиканской партией случился нервный срыв, в итоге открывший путь к власти грубому расистскому шоумену.
Однако там, где Туз видит приливы и отливы, я вижу случай и неудачу. Вспоминается Великая депрессия: в Японии – резкая девальвация и рефляция, которую провел Такахаси Корекиё; в Германии – временный экономический успех, который только укрепил нацистский режим Гитлера; в США – «Новый курс» Рузвельта. У всех тогда позиции были слабее, чем у Барака Обамы, его команды и их европейских коллег в 2009 году. Все тогда имели более веские основания не понимать, с чем столкнулись. Тем не менее среагировали лучше.
Контраст между Рузвельтом и Обамой укрепляет мою уверенность: успех или провал в такие моменты – дело выбора и везения. Обама знал, что может случиться, и даже предупреждал об этом. Уже в 2004 году, будучи восходящей звездой Демократической партии, он говорил, что, если не объединить страну на основе интересов рабочего и среднего классов, это приведет к нативизму и политическому кризису. Рузвельт в свое время понимал масштаб бедствия. В 1932 году он говорил: «Стране нужны смелые, упорные эксперименты». Надо пробовать способ, если не сработает, честно признавать его провал и пробовать другой, объяснял он. Но действовать нужно36. Обама не захотел идти по этому пути.
Что было бы, если бы администрация Обамы действовала более агрессивно? Экономисты не смогли убедить власть, потому что она находилась в кризисе доверия. В условиях, когда политика все больше зависела от интересов элиты, призывы к смелым действиям воспринимались как нечто радикальное – несмотря на то что экономическая наука поддерживала в тот момент именно такую линию поведения.
От Рузвельта, к слову, изначально не ожидали многого. В 1920-е годы он считался второсортным интеллектуалом, оказавшимся на высоте лишь благодаря деньгам семьи и имени дяди Тедди37.
Руководители ФРС до сих пор уверяют, что действовали на пределе возможностей. Люди из команды Обамы гордятся, что предотвратили вторую Великую депрессию, и ссылаются на сопротивление республиканцев в Палате представителей после выборов 2010 года как на главное препятствие в работе. При этом они редко вспоминают, что сам Обама в какой-то момент заговорил о необходимости правительству «затянуть пояса»38.
Правые экономисты продолжают утверждать, что фискальные меры Обамы и политика ФРС под руководством Бернанке были чрезмерными и грозили гиперинфляцией. Если верить им, мы чудом избежали судьбы Зимбабве39.
Когда в 2050-х годах экономические историки будут сравнивать Великую рецессию, начавшуюся в 2007 году, с Великой депрессией, они, скорее всего, отметят, что в двадцать первом веке удалось избежать повторения катастрофы. Но их будет удивлять, почему мы не извлекли уроки из опыта 1933 года. Решительная политика «Нового курса» тогда стала основой послевоенного быстрого и справедливого экономического роста. Почему мы, зная это, не пошли тем же путем?
С 1980 года левые неолибералы, придя к власти, сделали ставку на рынок – они считали, что рыночные стимулы часто эффективнее директив и контроля сверху. При правильной настройке, сохраняющей конкуренцию и корректирующей внешний эффект Пигу, рынки действительно позволяют находить решения с помощью своего рода коллективного разума. Командный же подход, наоборот, может приводить к застою. А без быстрого роста невозможно было бы ожидать, что избиратели будут готовы делиться с теми, кто остался за бортом. С 1980 года правые неолибералы, придя к власти, также сделали ставку на рынок, потому что считали, что послевоенный успех социал-демократии случился за счет заимствования у прошлого и будущего и только свободный рынок может вновь привести к быстрому росту. Неравномерный рост был для них приемлем – потому что, по их мнению, был справедлив.
На 2007 год неолибералы все еще могли обосновать свою позицию. Гиперглобализация и неолиберализм казались более эффективными, чем предыдущая политика слишком активного государственного развития, возглавляемого государствами «глобального Юга». Высокое неравенство можно было бы продать желающим как особенность, а не недостаток. Информационно-технологическую революцию и, видимо, будущую биотехнологическую революцию – как гарантию устойчивого роста. Стабильный деловой цикл с низкой инфляцией без высокой безработицы – как доказательство превосходства и компетентности неолиберальных технократов. И избиратели если и не были в восторге, то и не желали склоняться ни к правым, ни к левым радикалам.
К 2016 году стало ясно, что кризис 2007–2010 годов не краткосрочный сбой. Все пошло наперекосяк еще до 2007 года, просто это никто не заметил. На ум приходит аналогия со старым мультсериалом Warner Bros. «Дорожный бегун», где незадачливый и беспомощный койот сбегает со скал, но остается висеть в воздухе и падает, только когда смотрит вниз и осознает, что под ним – пустота.
Как я писал в конце второй главы, в 2006–2016 годах рост дохода на душу населения в США составил всего 0,6% в год – по сравнению с 2,1% в 1976–2006 годах и 3,4% в 1946–1976 годах. В Европе ситуация была хуже: 0,6% в Великобритании, 0,3% во Франции, 0,9% в Италии и 1,1% в Германии.
Каким бы ни казался неолиберализм в 2007 году, его неспособность справиться даже с небольшим экономическим шоком, приведшим к Великой рецессии и анемичному восстановлению, говорит сама за себя. И за это пришлось заплатить усилением неравенства.
Люди это заметили. Но это не привело к устойчивому успеху левых неолибералов, которые хотели ослабить неолиберальный курс. Вместо этого избиратели искали виноватых и лидеров, способных их наказать. США больше не были образцом. Противоборствующие стороны свели свои программы к одной цели – выставить оппонентов неудачниками. «Что вы собираетесь делать с вашей сломанной системой?» – спросил меня в 2015 году Минь Чжу, высокопоставленный китайский политик и заместитель главы МВФ. Я не знал, что ответить.
Как я уже отмечал в начале пятнадцатой главы, период с начала неолиберального поворота совпадает с моей карьерой. Воспоминания то проясняют мои оценки, то мешают им. Мне сложно быть беспристрастным историком, рассказывающим, как все было, без гнева или предубеждения40. Трудно спорить с тем, что плохие решения и невезение влиятельных фигур сыграли большую роль в кризисе «глобального Севера» к 2010 году.
Теперь я думаю, что все началось с бюллетеней во Флориде в 2000 году и с Джорджа Буша-старшего, передавшего свою сеть связей и влияние Джорджу Бушу-младшему, который оказался к этой роли не готов. Слабости неолиберализма тоже сделали свое дело. Уже к 2007 году система была настолько изношенной, что крах к 2010 году стал, скорее, вопросом времени. Можно ли было это предотвратить усилием воли? В США, как показал 2016 год, ни администрация Обамы, ни республиканцы, ни сами граждане с этим не справились. Европа – тем более.
Некоторые считают, что это было неизбежно. Что конец «долгого двадцатого века» был запрограммирован. Что за 2000-е годы США и весь «глобальный Север» перестали быть местом, где создается будущее.
И, думаю, будущие историки согласятся скорее с ними, чем со мной.