К книге
Экономическая история XX века. Как прогресс, кризисы и гениальные идеи изменили мирЗаключение Мы все еще только ковыляем к утопии?
48%
Заключение Мы все еще только ковыляем к утопии?
20

В 1870 году произошел важный для человечества перелом. С появлением промышленных лабораторий, крупных корпораций, а также дешевого транспорта и связи мир изменился. Экономика перестала формировать фон массовой нищеты и начала постоянно меняться, принося все больше благополучия благодаря разработке и внедрению новых технологий. Этот процесс, который Йозеф Шумпетер назвал «созидательным разрушением», удваивал производственные возможности каждого нового поколения. С тех пор основы общества не раз подвергались драматичному изменению и перестраивались. Период с 1870 по 2010 год был полон таких переломных моментов. Многие значимые события «долгого двадцатого века» произошли именно из-за созидательного разрушения и вызванных им потрясений. Я выделю два эпизода, которые считаю особенно важными.

Первый произошел в 1930 году, когда Джон Мейнард Кейнс в речи «Экономические возможности для наших внуков» (о ней я рассказывал в седьмой главе) заявил, что экономические трудности – не самая «постоянная проблема человечества». По его мнению, как только мы решим материальные вопросы, перед нами встанет задача – «как использовать <..> свободу от насущных экономических забот <..> чтобы жить разумно, приятно и хорошо». К значению этих слов я еще вернусь в этом заключении.

Второе знаковое событие связано с приходом к власти в США Франклина Делано Рузвельта. Он сумел вывести страну из политического тупика и начал искать способы «лечения» Великой депрессии.

На следующий день после инаугурации в марте 1933 года Рузвельт запретил экспорт золота и закрыл банки на «каникулы». Через четыре дня Конгресс собрался и быстро принял первый предложенный им документ – Закон о чрезвычайной ситуации в банковской сфере, который позволил открыть платежеспособные банки и реорганизовать остальные, дал президенту полный контроль над перемещением золота. Второй закон сократил федеральные расходы и приблизил бюджет к сбалансированному состоянию. Третий – закон о поступлениях от пива и вина, предвестник отмены сухого закона. В конце марта Рузвельт предложил Конгрессу начать регулировать финансовые рынки и создал Гражданский корпус охраны окружающей среды. 19 апреля США отказались от золотого стандарта. 12 мая был принят закон о регулировании сельского хозяйства, а 18 мая было создано Управление долины Теннесси, ставшее первой крупной государственной энергетической компанией. Тогда же появился важнейший закон первых ста дней президентства Рузвельта – Закон о восстановлении национальной промышленности (NIRA). Все фракции в новом правительстве получили что-то от этого закона. Бизнес получил возможность сговариваться – разрабатывать «кодексы добросовестной конкуренции», которые позволяли легко поддерживать относительно высокие цены, и «планировать» соответствие производственных мощностей спросу. Социалистически настроенные планировщики добились того, чтобы правительство (через Национальную администрацию восстановления, NRA) утверждало отраслевые планы. Рабочие получили право на ведение коллективных переговоров и право на то, чтобы минимальная заработная плата и максимальная продолжительность рабочего дня так же были включены в отраслевые планы. Сторонники госрасходов получили около 3,3 миллиардов долларов на общественные работы.

«Первый Новый курс» предусматривал сильную «корпоративистскую» программу совместного планирования, регулирования и сотрудничества правительства и промышленников, помощь фермерам, программы строительства и управления предприятиями коммунального хозяйства (энергетики), большой объем расходов на и общественные работы, контроль финансовых рынков, страхование вкладов, поддержку ипотечных заемщиков, сокращение рабочего времени (что привело к принятию Закона о национальных трудовых отношениях 1935 года, или Закона Вагнера) и повышение зарплат. Было обещано и снижение пошлин (что вылилось в Закон о взаимных тарифах 1935 года).

NIRA и девальвация доллара положили конец ожиданиям дефляции. Создание системы страхования вкладов и банковские реформы вернули доверие вкладчиков и запустили рост денежной массы. Корпоративизм и субсидирование фермеров смягчили кризис. Ушла с повестки дня балансировка бюджета, появились надежды на помощь безработным и облегчение ипотечного кредитования. Помогли впечатляющие – около 3,3 миллиарда долларов США – расходы на общественные работы. Все эти политические шаги постепенно улучшили ситуацию.

Но, помимо девальвации, роста денежной массы, окончания дефляционных ожиданий и прекращения давления в пользу сокращения бюджетных расходов, эффект от остальных мер «первых ста дней» Рузвельта до конца не ясен. Политика сильного стимулирования экономики с помощью монетарной инфляции и огромных бюджетных дефицитов, как в гитлеровской Германии, не применялась. Потребители жаловались на рост цен, рабочие – на отсутствие голоса, бизнес – на давление со стороны государства, прогрессивные круги общества – на рост монополий. Покупатели опасались, что сговор компаний приведет к повышению цен, сокращению производства и росту безработицы. Гувер и сторонники уверяли, что делай Рузвельт то же, что и они, то все наладилось бы само собой.

Но Рузвельт не останавливался перед лицом такой критики и пробовал новые подходы. Когда «корпоративизм» не сработал и был заблокирован назначенным в основном республиканцами Верховным судом, президент сосредоточился на создании системы социальной поддержки. Самым долговечным и важным достижением «Нового курса» стал Закон о социальном обеспечении 1935 года, который гарантировал федеральную денежную помощь вдовам, сиротам, детям, оставшимся без отцов, и инвалидам, а также создал почти повсеместную систему федеральных пенсий по старости. Если повышение долларовой цены золота не сработало, то, возможно, помогло бы укрепление профсоюзного движения. Закон Вагнера установил новый свод правил для решения конфликтов между работниками и руководством и заложил тем самым основы полувекового подъема профсоюзного движения в США. Масштабные программы общественных работ и государственной занятости помогли миллионам обрести работу и доход, хотя это и замедлило восстановление из-за роста налогов.

Были опробованы и другие стратегии: антимонопольные инициативы, разрушение коммунальных монополий, более прогрессивный подоходный налог, новые подходы к дефициту – не только как к неизбежному временному злу, но и как к благу. К концу 1930-х годов Рузвельт уже был сосредоточен на надвигающейся войне. На смену «Новому курсу» пришло стремление победить в конфликте. В итоге «Второй Новый курс» мало помог в преодолении Великой депрессии, но сделал США похожими на европейские социал-демократии1.

Далее последовало много интересного. Так, Франклин Рузвельт был левоцентристом, а не правоцентристом. Так, продолжительность Великой депрессии повлияла на появление новых институтов. Так, США стали мировой сверхдержавой и единственным крупным государством, не пострадавшим сильно в ходе Второй мировой войны. В результате они формировали послевоенный мир на основе «Нового курса», а не реакционных или фашистских идей.

Примеры Кейнса и Рузвельта показывают, что действия людей в ключевые моменты – не только их мысли, но и возможность их реализовать – имеют огромное значение даже в самых в грандиозных исторических сюжетах.

МНОГИЕ, ОСОБЕННО британский историк-коммунист Эрик Хобсбаум2, считали, что ленинская большевистская революция и сталинский реальный социализм стали главной осью истории двадцатого века. По этой версии, основное значение имеет период 1917–1990 годов и все сводится к борьбе либерального квазидемократического капитализма, фашизма и социализма. Возможно, это история со счастливым концом: хорошие парни побеждают. Но для Хобсбаума это трагедия: социализм был последней надеждой человечества. Хотя и искалеченный обстоятельствами своего рождения, он спас мир от фашизма, но в итоге пал, оставив мечту о справедливой утопии недостижимой. В общем, победили плохие, но не самые худшие парни.

Я с этим не согласен и настроен более оптимистично.

Мне кажется важнее говорить о развитии технологий и систем управления экономикой, чем о политических разборках после 1917 года. Но ясно, что борьба за свободу и всеобщее процветание далека от завершения.

Таким образом, историю «долгого двадцатого века» я вижу как историю четырех явлений – технологического роста, глобализации, особенного пути Америки и надежды на то, что человечество может доковылять к утопии, если политики смогут решать экономические вопросы. Но даже это неуклюжее движение было неровным и несправедливым – многое зависело от цвета кожи и пола. И все же дважды за этот долгий век – с 1870 по 1914 год и с 1945 по 1975 год – мир приближался к тому, что раньше считалось утопией. Увы, эти периоды экономического чуда были непродолжительными. Почему так – объясняют люди, идеи и обстоятельства.

До 1870 года только самые большие оптимисты верили, что человечество способно достичь утопии. И даже, по их мнению, это был бы долгий и трудный путь, требовавший кардинальных перемен в обществе и человеческой психологии.

Одним из таких утопистов был Карл Маркс. В 1848 году вместе с Фридрихом Энгельсом они заявили, что живут в разгар буржуазной эпохи – времени, когда частная собственность и рынок стали основой общества, создавая мощные стимулы для развития науки, техники и капиталовложения ради роста производительности за пределами прежних представлений. Маркс и Энгельс видели в этой эпохе одновременно и Спасителя, и Сатану. С одной стороны, она открывала путь к богатому обществу, где люди могли жить полной жизнью. С другой – она же приводила к обнищанию большинства и грозила новыми формами рабства. По Марксу, дорога к утопии шла через индустриальный ад. Лишь пройдя через него, человечество должно было дойти до коммунистической революции и полного ниспровержения существовавшего общественного порядка. Но чтобы идти по этому пути, нужно было верить, что надежды оправданны и прежде невиданное станет реальным3.

Другой умеренный оптимист, Джон Стюарт Милль, представлял себе более скромную утопию с меньшими потрясениями. Он горячо верил в свободу, индивидуальную инициативу, науку и технологии, но при этом боялся мальтузианской ловушки. Что научные изобретения и новые технологии улучшат жизнь богатых и среднего класса, но рабочие массы, которых останется большинство, продолжат жить в каторжных условиях и лишениях. Милль считал, что решить проблему можно только с помощью обязательного регулирования рождаемости4. Тогда все будет хорошо.

Такой оптимизм Маркса и Милля делал их скорее исключением среди современников. В 1870 году мало кто верил в грядущее равенство, свободу личности, демократию и всеобщее процветание. Соединенные Штаты едва оправились от кровавой гражданской войны, унесшей жизни 750 тысяч человек – одной двенадцатой части взрослого белого мужского населения. Уровень жизни оставался крайне низким, люди были низкорослыми, часто голодали и не умели читать и писать.

Были ли Маркс и Милль прозорливее других? Или им просто повезло угадать масштабы грядущего богатства и его значение? До 1870 года человечество трясло решетку своей клетки. А после новые процессы – появление промышленных исследовательских лабораторий, корпораций в современном понимании и глобализация – впервые в истории человечества дали шанс решить проблему материальной нужды. К тому же экономика мира в тот момент стала по-настоящему глобальной. Как остроумно заметил Фридрих фон Хайек, рынок работает по принципу краудсорсинга: он стимулирует искать решения собственных проблем. После 1870 года он мог обеспечить владельцев ресурсов всем необходимым и желаемым.

Так путь к материальному изобилию и к утопии стал реальным и проходимым или скорее даже пробегаемым. Остальное должно было последовать. К 1914 году преобладающий пессимизм 1870-х годов казался устаревшим. Прошедшие десятилетия стали эпохой огромного экономического прогресса. Казалось, утопия близка: научные открытия будут делаться в промышленных исследовательских лабораториях, а затем распространяться корпорациями по всему миру.

Но началась Первая мировая война. Стало ясно, что неприятности – это не исключение, а правило. Людей не устраивало предложение рыночной экономики. Правительства оказались неспособны обеспечить стабильность и постоянный рост. Иногда народы предпочитали демократии авторитарных демагогов. Богачи и военные соблазнялись идеей господства. Технологии и новые формы управления сделали возможными тирании невиданных масштабов, а неравенство как между странами, так и внутри них продолжало расти. Демографический переход к низкой рождаемости и низкому приросту населения произошел быстро, но не достаточно быстро, чтобы предотвратить демографический взрыв двадцатого века, который создал дополнительные нагрузки и трансформацию общественного порядка.

А «глобальный Юг» все это время больше и больше отставал. Здесь производство сокращалось и экономика теряла инженерный и научный потенциал. Только после неолиберального поворота 1979 года некоторые страны Юга начали догонять богатый Север. А другим не повезло – они попали под влияние СССР и шли социалистическим путем весь двадцатый век.

«Глобальному Северу» посчастливилось после Второй мировой войны найти, как он считал, путь к утопии. Быстрый рост в период «Славного тридцатилетия» вдохновлял людей, но и поднимал планку ожиданий. Многие хотели большего. Правые считали, что процветание, которое делится слишком поровну, несправедливо и унизительно. Левые же считали, что даже под управлением социал-демократов рынок не дает желанной утопии. Так начался неолиберальный поворот, но и он не приблизил нас к идеалу.

К 2010 году мир стал в десятки раз богаче, чем был в 1870 году. И кто бы мог подумать, что с такими ресурсами человечество не сможет построить даже подобия настоящей утопии?

В начале книги я вспоминал персонажа Эдварда Беллами, который верил, что всеобщий доступ к музыке позволит добиться «пределов человеческого счастья». Король Яков I в свое время был единственным человеком в Британии, кто мог заказать «домашний» спектакль. Натан Ротшильд, самый богатый человек первой половины 1800-х годов, мечтал о том, чтобы излечить абсцесс. Сегодня мы производим несравненно больше с гораздо меньшими усилиями, чем в 1870 году, и создаем то, о чем тогда люди даже не мечтали. Но стало ли это достаточным?

К 2010 году мы поняли, что утопия не достигнута, а ее контуры потерялись из виду.

Движущей силой оставались промышленные исследовательские лаборатории, разрабатывающие новые технологии, корпорации, внедряющие их, и глобальный рынок, координирующий весь этот процесс. Но рыночная экономика признавала только права собственности, тогда как людям нужны были еще и поланьевские права на социальную поддержку, стабильность и достойный доход. История «долгого двадцатого века» учит, что материальные блага необходимы, но недостаточны для построения утопии. Кейнс точно подметил: главная задача – научиться жить разумно, приятно и хорошо.

Из четырех свобод по Рузвельту – слова, вероисповедания, от нужды и от страха5 – только свобода от нужды связана с материальным достатком. Остальные требуют других решений. Рынок не всегда дает то, что нужно, и часто порождает новые страхи и разочарования.

Союз идей Фридриха фон Хайека, Карла Поланьи и Джона Мейнарда Кейнса, воплощенный в послевоенной социал-демократии, стал лучшим событием из когда-либо достигнутых экономической мыслью. Но он не выдержал испытания на прочность. Отчасти потому, что одно поколение быстрого роста высоко задрало планку. А отчасти потому, что поланьевские права требовали стабильности и равенства, которые не могли обеспечить ни хайековско-шумпетерианская рыночная экономика созидательного разрушения, ни поланьевская же социал-демократия.

В районе 2000 года четыре события завершили «долгий двадцатый век» и положили конец ковылянию человечества к утопии. В 1990 году Германия и Япония успешно бросили вызов технологическому превосходству США, подорвав основы американской исключительности. В 2001 году вновь вспыхнул религиозный фанатизм, от которого, как казалось, мир уже избавился. В 2008 году Великая рецессия продемонстрировала, что мы забыли уроки 1930-х годов и оказались не готовы действовать решительно. И, наконец, с конца 1980-х годов мир так и не предпринял серьезных шагов по борьбе с глобальным потеплением. После этого история пошла по новому пути, для осмысления которого нужен уже другой рассказ.

То, что «долгий двадцатый век» завершился к 2010 году и не вернется, стало ясно 8 ноября 2016 года, когда Дональд Трамп выиграл президентские выборы. В этот момент стало очевидно, что ни одно из четырех ключевых явлений «долгого двадцатого века» не сможет повториться. Экономический рост в странах Северной Атлантики сильно замедлился – если и не полностью прекратился, то снизился по сравнению с темпами до 1870 года. Глобализация пошла вспять: ее почти никто не защищал, а противников нашлось много.

Кроме того, люди за пределами США перестали считать страну особенной, а ее правительство – надежным лидером на мировой арене. Это мнение только укрепилось в 2020 году, когда от COVID–19 в Америке погибло более 345,323 тысячи человек. Администрация Трампа, по сути, лишь разводила руками и тихо оправдывалась, что не виновата в этих смертях, ведь не могла предугадать появление «китайского биологического оружия». Ученые быстро создали сильные вакцины, но мир под руководством США не сумел вовремя организовать массовую вакцинацию, и вирус распространился, приобретая новые формы.

Уверенность в будущем тоже сильно ослабла. Глобальное потепление стало реальной угрозой, почти как тень «мальтузианского дьявола». Лишь в рядах Компартии Китая царил оптимизм: ее члены видели себя ведущими человечество вперед под знаменем социализма с китайской спецификой и идеями Мао Цзэдуна, Дэн Сяопина и Си Цзиньпина. Но со стороны это больше напоминало коррумпированный авторитарный капитализм с напускной риторикой о «всеобщем процветании». Поэтому восхождение Китая не казалось наблюдателям шагом к утопии. Скорее, оно предвещало возвращение к вечному круговороту сильных правителей и страданий слабых.

Если у администрации Трампа и было видение мира, то оно строилось на подозрении, что враги внутри страны и за ее пределами – особенно небелые и не говорящие по-английски – якобы пользуются американскими свободами и возможностями. Его политика сводилась к снижению налогов для богатых, отрицанию изменения климата и хаотичному отказу от действующих норм без анализа последствий. И все это сопровождалось жестокостью, которая порой выглядела самоцелью6. Он открыто нападал на своих же чиновников по здравоохранению, но не спешил их увольнять: «Фаучи[126] – это катастрофа. Если бы я его слушал, у нас было бы 500 тысяч смертей». Или: «Фаучи и Биркс[127] – саморекламщики, которые пытаются прикрыть свои ошибки». Но когда толпа требовала уволить Фаучи, Трамп шутил: «Не говорите никому, но я рассмотрю это после выборов. Я ценю советы, я ценю их!»7 В итоге пандемия унесла жизни более миллиона американцев, особенно в тех регионах, где местные власти следовали за Трампом. В Канаде же, например, число жертв было в четыре раза меньше.

После выборов 2016 года американцы разделились на два враждующих лагеря. И почти все чувствовали, что нация находится в большой беде. Для одних Трамп был симптомом этого упадка, для других – спасением8. В любом случае Америка менялась. Либо история ее исключительности завершилась, либо эта трансформация была нужна, чтобы страна снова стала великой. Но США были не единственными в своих несчастливых обстоятельствах. И Америка, и мир столкнулись с новыми вызовами, которые угрожают достижениям «долгого двадцатого века».

Трамп не только завершил эпоху, но и показал: пессимизм и страх могут мотивировать людей не меньше, чем оптимизм, надежда и вера в лучшее.

Что же пошло не так? Хайек и его последователи были не только гениальны, но и в какой-то степени глупы. Они полагали, что рынок все решит сам, и призывали верить: «рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно». Но рынок явно не справлялся, а его «работа» все чаще вызывала недовольство.

Другие мыслители – от Поланьи и Кейнса до Ленина и Муссолини – искали свои пути. Они требовали, чтобы рынок делал меньше или иначе, а другие институты – больше. Возможно, ближе всего к успеху мир подошел после Второй мировой войны, когда сочетание идей Хайека и Поланьи при поддержке Кейнса породило социал-демократию. Но и эта модель не выдержала испытания временем. И хотя неолиберализм выполнил многие из обещаний, данных элите «глобального Севера», он никак не приблизил мир к желаемой утопии.

Мир оказался в положении, которое Кейнс описал еще в 1924 году, критикуя предположение Льва Троцкого, что «моральные и интеллектуальные проблемы преобразования общества уже решены, что план существует и что ничего не остается, кроме как привести его в действие». По Кейнсу, это было не так: «Нам [человечеству] больше, чем обычно, не хватает последовательного плана прогресса и осязаемого идеала. Все политические партии берут свое начало в прошлых, а не в новых идеях, и ни одна из них не является более заметной, чем марксисты. Нет необходимости обсуждать тонкости того, что оправдывает человека, продвигающего свое Евангелие силой; ведь ни у кого нет Евангелия. Дальнейший путь должен быть разумным, а кулаки подождут»9.

Экономический рост, будь он быстрым или медленным, важен. Когда цели достигнуты – когда есть еда, жилье, одежда, достаток – даже пессимисты не хотят все это терять. Некоторые идеи трудно забыть. Среди них: «рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно»; а также «рынок создан для человека, а не человек для рынка»; и – добавлю – спрос рождает предложение, но государство должно управлять этим процессом и делать это разумно.

Люди мечтали о разной утопии: царстве небесном на Земле, Аркадии с ее гармонией, роскоши и чувственных удовольствиях Сибариса, дисциплинированном совершенстве Спарты, свободе слова и действий Афин, общей цели и порядке Рима. Но недостаток ресурсов, по общему мнению, всегда мешал этим мечтам. Золотой век видели в прошлом или в далеком месте, но редко – в будущем10.

С 1870 года ситуация изменилась. В 1919 году Кейнс писал: человечество научилось создавать комфорт и удобства, которых не знали древние монархи, хотя доступны они были лишь представителям высшего класса11. Аристотель считал фантастикой идею об освобождении рабов, ведь для этого, по его мнению, нужны были божественные технологии12. К 2010 году люди превзошли эти фантазии.

Кто из прошлого не был бы поражен нашим уровнем инноваций? Но следующий вопрос неизбежен: почему, имея такие возможности, мы так и не построили мир, близкий хоть к одной из названных утопий?

К 2010 году недоверие к США в роли мирового гегемона усилили события на Ближнем Востоке. Растущее неравенство раздражало, особенно потому, что не сопровождалось ускорением экономического роста. Великая рецессия показала несостоятельность неолиберальных обещаний. Политики «глобального Севера» даже не занялись климатической проблемой. Главный двигатель роста производительности начал пробуксовывать. А великие и добрые лидеры «глобального Севера» не стремились вернуть полную занятость и не поняли, что это приведет к появлению неофашистских движений по всему миру в 2010-х годах.

Так закончилась история «долгого двадцатого века».

Возможно, он не должен был закончиться именно в 2010 году. Возможно, надежды времен Клинтона, что если его политику продолжить, то она будет способствовать восстановлению быстрого справедливого роста, всегда были только иллюзией. А может, шанс был – если бы события сложились иначе. Если бы в 2008 году США избрали нового «Рузвельта» и он (или она) смог бы повторить успех 1930-х годов. Вероятно, даже в 2016 году еще была возможность возродить модель быстрого роста и американской исключительности.

Но история пошла другим путем. После 2010 года Америка выбрала Дональда Трампа, а Европа не показала лучшего примера. Надежды на возрождение угасли.

Началась новая история, для которой нам еще предстоит придумать новый грандиозный рассказ.

Предыдущая главаГлава 20 из 42Следующая глава