Неолиберальный поворот в мире начался в 1970-х годах и к 2000 году был почти завершен. В разных формах неолиберализм стал определять подходы и практику управления мировой экономикой и политикой. Этот подъем – настоящая загадка. Ведь неолиберальный поворот не смог обеспечить рост инвестиций, предпринимательства, производительности труда или восстановление роста доходов среднего класса. Напротив, он усилил неравенство. Почему же тогда он оказался таким привлекательным? Во-первых, ему приписывали победу в холодной войне. Во-вторых, он обещал справедливость: якобы никто не получит больше, чем заслуживает. В-третьих, элиты использовали свое положение, чтобы уверять остальных: все достигнутое – результат их неолиберальной политики. Карты были розданы.
Четыре силы определили развитие событий. Первая – реглобализация после Второй мировой войны, в противоположность откату от глобализации, который происходил с 1914 по 1950 год. Вторая – большой технологический прорыв середины двадцатого века, а именно изобретение грузового контейнера. Третья – цифровая революция: нули и единицы информационных технологий завоевали мир. Четвертая – собственно неолиберальная политика и ее взаимодействие с остальными тремя. Все вместе они превратили реглобализацию в гиперглобализацию.
История, описываемая в этой главе, далека от простой. Ситуацию усложняет то, что развитие реглобализации, информационных технологий и гиперглобализации в условиях неолиберального курса имеет два направления. Первое сосредоточено на последствиях этих процессов для стран «глобального Юга». Второе – на влиянии на страны «глобального Севера». Какой вывод вы сделаете – позитивный или не очень – зависит от того, на чьей вы стороне. Хайека или Поланьи.
Южные страны, сумевшие использовать неолиберальные идеи для борьбы с коррупцией (и избежавшие многих последствий этой политики, характерных для «глобального Севера»), смогли воспользоваться мировым рынком, а не стать его жертвами. Впервые с 1870 года их развитие перестало отставать от стран «глобального Севера»: они становились богаче не только в абсолютных цифрах, но и в относительных. После 1990 года доходы населения на Юге стали расти быстрее, чем на Севере1. Казалось, рынок действительно может работать на благо людей.
Страны «глобального Севера» тоже выиграли от роста мировой торговли и распространения информационных технологий. Но эти доходы в основном доставались и без того богатой верхушке общества. Работа на заводе рядом с офисом корпорации больше не гарантировала долю в общем успехе. Теперь руководители и инженеры могли открывать фабрики в других частях света. Благодаря цифровизации им больше не нужно было лично контролировать производство. Впервые после 1870-х годов Север ощутил деиндустриализацию, с которой Юг жил десятилетиями. Это вызвало волну ностальгии по социальным гарантиям, которые ассоциировались с идеями Поланьи.
Однако это только часть общей картины. К 1990-м годам цифровые технологии достигли такой критической массы, что на протяжении примерно 15 лет страны Севера наблюдали рост производительности, сравнимый со «Славным тридцатилетием». Но механизмы Второго позолоченного века не позволили этому росту в полной мере отразиться на зарплате, что привело к разочарованию среди людей: неравномерному, неполному, но все же заметному. В результате изменилась сама основа принятия политико-экономических решений.
К 2007 году неолиберальная верхушка могла порадоваться, уверенная, что все идет и будет идти небезосновательно хорошо2. Рост производительности вернулся, и, как они считали, скоро должно было стабилизироваться распределение доходов, недовольство сойти на нет, а экономика снова начать приносить пользу всем. «Сверху» казалось, что рынок работает на общее на благо.
Но такой взгляд игнорировал реальное положение дел «внизу». После 2007 года финансовый кризис и Великая рецессия, о которых речь пойдет в следующей главе, стали настоящими катастрофами. Однако для этой главы важно помнить, что эти события сорвали покровы и показали, как неолиберальная самоуверенность породила опасного врага.
РЕГЛОБАЛИЗАЦИЯ ПОСЛЕ ВТОРОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ напоминала волну глобализации после 1870 года: снова появился международный гегемон и снова технологический прогресс ускорил сближение рынков. Но если Британия в свое время, как мировой лидер, двигалась в одиночку, создавая правила, которым остальные вынуждены были подчиняться, то США позднее создали международные институты. Так началась эпоха глобальных совместных инициатив. С политической стороны – это ООН с ее Советом Безопасности, Генеральной Ассамблеей и остальными структурами.
С экономической стороны планировались три организации. Но в итоге получились только две с половиной. США сделали ставку на то, что международная торговля принесет не только международный мир, но и внутреннее процветание. К этому присоединилась Западная Европа. Особенно заметным на этом поприще стало создание в середине 1950-х годов Европейского сообщества угля и стали, из которого вырос сегодняшний Европейский союз. А на Бреттон-Вудской конференции 1944 года Гарри Декстер Уайт из США и Джон Мейнард Кейнс из Великобритании предложили систему, призванную направить глобализацию на пользу обществу.
Планировалось создать Всемирный банк, Международный валютный фонд (МВФ) и Международную торговую организацию (МТО). Всемирный банк, начав как Банк реконструкции и развития, должен был помогать восстанавливать разрушенные страны и развивать технологически отсталые регионы. МВФ был призван контролировать валютные курсы и помогать странам при экономических трудностях. А МТО должна была сокращать торговые барьеры и разрешать конфликты.
Но в 1950 году администрация Трумэна, уже добившаяся поддержки Конгресса для первых двух организаций, решила не перегружать его еще и МТО. Холодная война поменяла приоритеты: от логики открытого международного сотрудничества в первые послевоенные годы политики перешли к долгой сумеречной борьбе свободного мира и коммунизма. В результате МТО так и не появилась. И вместо организации возникло Генеральное соглашение по тарифам и торговле (ГАТТ), под эгидой которого десятилетиями проводились многочисленные переговоры о снижении пошлин. Однако, в отличие от МТО, ГАТТ не требовало автоматических уступок: каждая страна должна была внутри себя собрать политическую коалицию, готовую к этим шагам.
Такие коалиции находились. С 1947 по 1994 год прошло восемь раундов торговых переговоров: Женева (1947), Анси (1949), Торки (1950–1951), Женева II (1956), Женева III (1962; также известный как Диллонский[117] раунд), раунд Кеннеди (1967; также известный как Мемориальный), Токио (1979) и Уругвай (1994). К 1990-м годам на каждый раунд уходило почти десятилетие, с долгими перерывами между ними.
Это лишь одна часть истории. С 1914 по 1950 год внутреннее производство развивалось быстрее, чем транспорт. Потом ситуация изменилась: началась революция в сфере океанских перевозок, самым впечатляющим достижением которой стала контейнеризация3.
Грузовой контейнер – ящик длиной 20 или 40 футов, высотой 8,5–9,5 футов и шириной 8 футов. На две тысячи кубических футов рекомендованного объема он вмещает до 29 тонн товаров на сумму до 500 тысяч долларов США. Его можно отправить в любую точку мира, если там есть подходящая инфраструктура. Транспортировка обходится в 1% от розничной стоимости груза. До 1960-х годов доставка часто стоила до 15% от розничной цены. В 1950-х годах в Сан-Франциско проживало 800 тысяч человек, и 50 тысяч из них так или иначе были заняты в портах. К 1980 году таких работников стало в пять раз меньше.
Когда моя семья купила стиральную машину немецкого производства со склада в Сан-Леандро (город, расположенный к югу от калифорнийского Окленда), ее доставка в подвал нашего дома в Беркли (город, расположенный к северу от Окленда) стоила в восемь раз дороже, чем перевозка той же машины с завода в Шорндорфе в Германии до Калифорнии.
Итак, реглобализация продолжалась тридцать лет после Второй мировой войны. Основным двигателем этого процесса были политические и экономические причины – особенно после того, как США стали использовать доступ к своему рынку как инструмент в холодной войне. Затем начался благоприятный торговый цикл: рост производительности труда привел к росту спроса, а увеличенные производственные мощности удовлетворяли этот спрос. К 1975 году доля мировой торговли в глобальной экономике снова достигла пика 1914 года – 25%. В среднем около одной восьмой расходов типичного региона приходилось на импорт, и столько же доходов – на экспорт.
Этот благодатный цикл был особенно заметен в странах «глобального Севера». То, что в девятнадцатом – начале двадцатого века промышленность и знания концентрировались именно там, имело последствия, ведь новые идеи рождаются на основе уже имеющихся. Ранняя индустриализация ускорила рост Севера, а прежняя деиндустриализация замедлила развитие Юга. Прогресс знаний и технологий зависит от плотности и объема накопленного опыта, поэтому промышленные регионы Севера стали локомотивами роста. На Юге этот цикл был заметно слабее – регион оставался в тени из-за последствий предыдущей волны глобализации.
Не имея собственных развитых промышленных кластеров и сильных инженерных сообществ, «глобальный Юг» мог участвовать в мировой экономике лишь за счет продажи ресурсов – минеральных и сельскохозяйственных. Однако цены на них снижались. Поэтому, хоть страны Юга и становились богаче в эпоху реглобализации, их рост был медленнее, а разрыв в доходах с Севером продолжал увеличиваться вплоть до 1990-х годов.
История реглобализации через призму политэкономии и контейнеризации – лишь первая часть рассказа. В 1980-х годах начался другой мощный технологический сдвиг – информационных технологий. Произошла настоящая революция, но на этот раз не в перевозке товаров, а в передаче данных. Масштабная сеть интернет-связи – от оптоволоконных кабелей до спутников – снова изменила экономику и мир, начиная с 1990-х годов.
Я ПОЧТИ НИЧЕГО НЕ ПИСАЛ в этой книге о том, как именно новые технологии расширили контроль человека над природой, как изменили формы организации общества, что они из себя представляли и как работали. Я лишь описывал скорость изменений – например рост числа идей на 2% в год после 1870 года. Если бы я сосредоточился на сути технологий, получилась бы совсем другая книга, требующая инженерного подхода, а не экономического анализа. Такая книга была бы крайне важной, как, например, работа моего покойного учителя Дэвида Ландеса The Unbound Prometheus[118] о Европе 1750–1965 годов или книга Роберта Гордона об истории технологий в США с 1870 года4.
Но сейчас важно все же немного остановиться на самих технологиях. Речь пойдет о так называемых технологиях общего назначения (GPT – General Purpose Technologies), которые меняют все и вся, распространяясь по отраслям5. Первая такая технология – паровой двигатель, появившийся в начале девятнадцатого века. Затем – станки, воплотившие новые знания о механической обработке материалов. После 1870 года появились телекоммуникации, новые материалы, органическая химия, двигатели внутреннего сгорания, конвейеры, электричество – вся эта волна, по мнению Роберта Гордона, и трансформировала «глобальный Север» с 1870 по 1980 год. Позже эта волна пошла на спад. А начиная с 1950-х и особенно с 1990-х годов появился новый вид GPT – микроэлектроника. Электроны теперь использовались не для энергии, а для вычислений и передачи информации. Микроконтроллеры позволили создавать материалы, работающие точнее, быстрее и дешевле, чем традиционные механические решения6.
Вот пример. Кварц из обычного песка очищают и плавят при температуре выше 1700 °C. Добавляют углерод, удаляют кислород и получают жидкий кремний. Пока он еще не затвердел, вводят кристалл-затравку и вытягивают заготовку.
Если все сделано правильно, получится монокристаллический кремниевый цилиндр. Его нарезают на тонкие пластины – «вафли». Эти пластины из чистого кремния не проводят электричество. Почему? Десять из четырнадцати его электронов плотно заперты на ядре в так называемых орбиталях 1s и 2sp. А оставшиеся четыре электрона на 3sp-орбиталях заперты между ядром своего атома и ядрами четырех соседних в кристалле. Чтобы они стали проводниками, нужна энергия, которая разрушила бы кристалл.
Но если заменить один атом из десяти тысяч на атом фосфора, у которого на один электрон больше, то этот дополнительный электрон окажется слабо связан с ядром и сможет свободно двигаться под воздействием электрического поля. Такой участок становится проводником. Если же изменить поле, он снова станет изолятором, то есть будет работать как обычный выключатель. Так можно управлять током, «включая» и «выключая» его.
Сегодня в цехах Taiwan Semiconductor Manufacturing Company (TSMC) оборудование, купленное у ASML Holding в Нидерландах и Applied Materials в Кремниевой долине, формирует на кремниевой пластине шириной около двух пятых дюйма и высотой две пятых дюйма до 13 миллиардов таких «переключателей» – транзисторов. По данным TSMC, минимальный размер деталей составляет всего двадцать пять атомов кремния. Если чип успешно пройдет тесты, то есть сможет включать и выключать ток 3,2 миллиарда раз в секунду, то он окажется в центре устройства вроде того, с которого набирался этот текст. Это будет микропроцессор Apple M1, представляющий собой сверхбольшую интегральную схему (very large-scale integration, VLSI), которая состоит из тех самых крошечных транзисторов.
Первый транзистор был создан в Bell Telephone Laboratories в 1947 году Уильямом Шокли, Джоном Бардином и Уолтером Браттейном. Дэвону Кану и Мохамеду Аталле принадлежит заслуга изобретения первого полевого транзистора на основе металлоксидного полупроводника. Команда под руководством Джея Ласта, опираясь на идеи Роберта Нойса и Жана Херни из Fairchild Semiconductor, собрала первую интегральную схему с несколькими транзисторами. К 1964 году General Micro-electronics уже выпускала схемы со 120 транзисторами. Для сравнения: предыдущие электронные переключатели в вакуумных лампах были длиной 10 см, а новые транзисторы – всего 1 мм. Это означало возможность увеличить мощность в 10 тысяч раз при резком снижении энергопотребления.
Гордон Мур, тогда сотрудник Fairchild Semiconductor, в 1965 году заметил, что с 1958 года число транзисторов в микросхемах выросло с одного до ста. Он рискнул предсказать, что к 1975 году чип площадью сто квадратных миллиметров будет содержать 65 тысяч компонентов. Это должно было открыть путь массовому внедрению электроники – домашних компьютеров, автоматики для автомобилей, персональной связи. Мур предсказывал появление цифровых фильтров для разделения каналов на мультиплексном оборудовании, новых телефонных схем и способов обработки данных. «Компьютеры станут мощнее и будут устроены совершенно по-другому», – заключал он7.
К 1971 году производители микросхем уже сделали четыре технологических шага к более точному нанесению схем на кристаллы. Первый микропроцессор Intel 4004 умещал 20 тысяч транзисторов на квадратном миллиметре, так что расстояние между ними было около 200 микрон, то есть 200 миллионных долей метра. К 2016 году этот интервал сократился до 200 нанометров (200 миллиардных долей метра). А к 2021 году – еще сильнее, до 90 нанометров, что соответствует примерно 450 атомам кремния. В 1979 году для выполнения одного миллиона инструкций в секунду (1 MIPS) требовался один ватт энергии. К 2015 году за один ватт можно было получить более миллиона MIPS. Чем меньше становились компоненты, тем выше была скорость их работы. Если уменьшить размер функции вдвое, то ее можно выполнить вдвое быстрее, но только до определенного момента. До 1986 года производительность микропроцессоров увеличивалась в четыре раза каждые семь лет. Затем, с появлением упрощенных наборов команд, этот прирост стал занимать всего три года. После 2003 года темп снова замедлился до семи лет, а к 2013 году рост скорости практически остановился.
Тем не менее транзисторы продолжали уплотняться на чипах VLSI – процесс, который трудно назвать иначе как технологическое волшебство, пусть и происходящее уже не так быстро, как во времена действия закона Мура. Например, литографическая установка ASML TWINSCAN NXE:3400C использует экстремальный ультрафиолет с длиной волны 13,5 нанометра. Она наносит 20 миллионов линий на кремниевую пластину диаметром 300 мм, при этом не сбиваясь ни на долю ширины человеческого волоса. И все это за 50 долларов США за микропроцессор8. Как это вообще возможно – уму непостижимо.
Во времена бурного роста сектора информационных технологий компания Intel придерживалась стратегии «тик-так»: сначала «тик» – улучшение архитектуры микропроцессоров, чтобы программы работали быстрее, затем «так» – совершенствование производственного процесса за счет уменьшения размеров компонентов. Цикл занимал менее трех лет. Производительность удваивалась каждые два года, и после 1995 года общие темпы роста производительности труда в экономике снова приблизились к послевоенному «золотому» уровню и оставались там вплоть до начала кризиса в 2007 году. Полученные в результате этого процесса блага были широко доступны: пользователи получали невероятные возможности учиться, общаться и развлекаться за небольшие деньги. При этом выигрывали и технологические гиганты Кремниевой долины, и те, кто с ними сотрудничал. Конечно, были и потери: профессии исчезали. Например, в 1960 году в США около полумиллиона женщин работало на телефонных коммутаторах и в приемных, а сегодня их осталось менее двух тысяч. Но на самом деле информационные технологии скорее изменили задачи, а не уничтожили сами профессии.
С развитием информационных технологий менялся и сам характер труда. У нас, потомков равнинных обезьян из Восточной Африки, есть крепкие спины и бедра для физического труда, ловкие пальцы для тонкой работы, органы чувств и речь для общения и мозг, способный мыслить и обрабатывать информацию. К 1870 году человек был оттеснен от физической работы – сначала домашними животными, а затем машинами. Ему оставались тонкие манипуляции. Позже машины взяли на себя и эту работу. Оставалась интеллектуальная работа: планирование, расчеты, документооборот. Каждой машине нужен был управляющий модуль, и человеческий мозг долгое время оставался лучшим «контроллером». То есть инновации дополняли труд, а не заменяли его: чем больше машин и больше информационных технологий, тем ценнее становился человек. Но у многих новая работа вызывала ощущение не творческого участия, а обслуживания – будь то клиентов или машин, работающих все более самостоятельно.
На глобальном уровне информационные технологии и продолжающаяся реглобализация превратились в 1990-х годах в так называемую гиперглобализацию9.
Экономист Ричард Болдуин описал феномен «второго разукрупнения»: благодаря интернету отпала необходимость держать все производство и разработку в одном месте. Не нужно было больше лично ездить к подрядчику, чтобы объяснить, что и как делать. Сначала стали пользоваться факсом, затем – электронной почтой. В 2000-х годах можно было отправлять огромные объемы данных по всему миру за секунды.
А когда одних слов и картинок было недостаточно? Все чаще выручал ночной трансокеанский перелет. Перед самой пандемией COVID–19 компания Apple, по слухам, бронировала ежедневно до 50 мест в первом классе на рейсах между Сан-Франциско и Китаем. А если дело упиралось в необходимость установления доверия и личного контакта? Тогда тоже помогал авиаперелет.
С начала 1990-х годов мировая промышленность, которая раньше концентрировалась в странах «глобального Севера», начала стремительно расползаться по миру. Революционно новые каналы связи превратили локальные производственные кластеры в глобальные цепочки добавленной стоимости. А разница в зарплатах между Севером и Югом сделала это крайне выгодным. За одно поколение производство стало одновременно и высокотехнологичным, и низкооплачиваемым.
По словам Болдуина, новая логика глобального производства после 1990 года все больше определялась графиком «веселой улыбки»: уровень высокий – в начале и в конце, низкий – в середине. То есть много ценности достигается в начале за счет использования ресурсов и, что еще важнее, промышленного дизайна и в конце за счет маркетинга, брендинга и диссеминации, а середина – само производство и сборка – дает меньше прибыли. Картина получалась пестрая. Какие-то регионы выиграли, другие – нет. Те, у кого уже были прибыльные ниши, могли их потерять. Те, кто не успел встроиться в новые цепочки, оставались в стороне.
Хотя я и сказал, что «второе разукрупнение» перенесло производство на «глобальный Юг», это не совсем так. Многие из новых промышленных центров, например Южная Корея, Япония и Тайвань, теперь считаются частью «глобального Севера». Производственные мощности отправились в некоторые районы Китая – в дельту Жемчужной реки, Шанхай, Пекин и на побережье, но не во внутренние области. В Индии – главным образом в Махараштру и Карнатаку, но не в Уттар-Прадеш. Также они появились в Индонезии, Таиланде и Малайзии, а сейчас формируются во Вьетнаме. А в Европе – в Польше, из-за близости к Германии, чьи компании выиграли от дешевой рабочей силы под боком. Производство пришло и в Мексику, хотя в меньшей степени, чем ожидали после подписания в 1990-х годах Североамериканского соглашения о свободной торговле (NAFTA). А дальше? Ничего особенного. Мировая производственная цепочка охватила только избранные регионы. Нужно было, чтобы местных производителей пригласили присоединиться. И хотя знания можно передавать по интернету, доверие требует личного общения. Возможно, авиасообщение и международные гостиницы стали главной инфраструктурой новой волны глобализации.
Непрекращающаяся борьба за то, кто и сколько получит, принесла мировой торговле огромные выгоды. В 1870 году более 80% людей жили менее чем на два доллара США в день. К 1914 году их доля снизилась до 72%, к 1950 году – до 64%, к 1984 году – до 40%. К 2010 году эта категория населения составила только 9%. И во многом благодаря результатам гиперглобализации.
Но все еще половина населения Земли живет менее чем на шесть долларов США в день. И это не тот случай, когда весь мир плоский. Без контейнерных терминалов, надежного транспорта, электричества, хороших дорог и доверия к судам – вы вне глобальной торговой системы, которая за бесценок перевозит элитные стиральные машины немецкого производства с вестфальских заводов на калифорнийские склады. Если ваш завод не может загрузить контейнер, если деньги на инфраструктуру разворованы, если ваши предприниматели не могут запустить масштабное производство без коррупции – вы вне игры. Чтобы участвовать в глобальной торговле, нужно, чтобы почти все – инфраструктура, государственное управление, репутация – работало без сбоев. А для полноценного включения в гиперглобализацию вам нужны авиалинии и гостиницы, чтобы международные фирмы могли наладить связи.
Тем не менее к 2010 году технологический потенциал мира был в 20 раз выше, чем в 1870 году, и более чем вдвое выше, чем в 1975 году. Да, демографический рост продолжался, и мир находился на пути к стабильной численности населения 9–10 миллиардов к 2050 году, но в некоторых регионах сдерживающие факторы еще не включились. Да, ресурсы оказались под давлением, и производительность на человека выросла не в 20, а в девять раз. И да, развитие сопровождалось созидательным разрушением, и многие ощущали, что рынок у них что-то отнял или не дал заслуженного, в то время как другим перепало слишком много.
ВОЗМОЖНО, гиперглобализация и означала, что в странах «глобального Юга» появилось немало промышленного производства. Но одновременно она означала, что этот же объем исчез из стран «глобального Севера». При этом размеры производства на Севере не обязательно уменьшились – даже если его доля упала, в абсолютных цифрах оно все равно росло. Однако доля рабочих мест в промышленности на Севере сокращалась. Сначала это происходило постепенно, но к концу двадцатого века все быстрее.
После 1970 года в промышленно развитых странах стало меньше низкоквалифицированных рабочих мест. Спрос на работников без высшего образования тоже снизился. В разных странах это проявилось по-разному. В Западной Европе выросла безработица (особенно среди мужчин), а в США начала падать реальная зарплата для работников без квалификации (опять же, в первую очередь мужчин).
И левые, и правые объясняли это гиперглобализацией – особенно ростом импорта из развивающихся стран. Но это не совсем так. Взглянем, например, на США с 1970 по 1990 год, когда и появилось мнение, что импорт отнимает у американцев хорошие рабочие места. За это время импорт вырос с 6 до 12% ВВП. Но относительная средняя зарплата в странах, откуда шел импорт, выросла с 60 до 80% от американского уровня. То есть импорт все так же поступал из стран с более низкими доходами, но этот разрыв становился меньше. Давление на американский рынок труда почти не менялось.
Да, в некоторых регионах США рабочие действительно теряли работу из-за конкуренции со стороны других стран. Но так было всегда, начиная как минимум с 1870 года. Это часть процесса «созидательного разрушения» в рыночной экономике. Но люди, лишившиеся работы, нередко воспринимали это как нарушение своих поланьевских прав. Но среди тех, кто терял, были и те, кто выигрывал. И до 1980 года это не приводило к сильному классовому перекосу на «глобальном Севере».
Пример – мой дед, Уильям Уолкотт Лорд, родившийся в Новой Англии в начале двадцатого века. Во время Великой депрессии его семейная компания Lord Brothers Leather из Броктона обанкротилась. Тогда он с братьями переехал в южный Париж, штат Мэн, где зарплаты были ниже. Рабочие в Броктоне остались без работы и без перспектив. Но в более бедном Южном Париже люди получили шанс на стабильную занятость на обувной фабрике – до тех пор, пока ее не закрыли в 1946 году из-за конкуренции и спада после Второй мировой войны.
Период после Второй мировой часто воспринимается как относительно стабильный, но в реальности рабочие места в промышленности и строительстве активно перемещались. В 1943 году в США 38% несельскохозяйственной рабочей силы было занято в промышленности – из-за высокого спроса на военную продукцию. После войны этот показатель снизился до 30%. В типичной послевоенной индустриальной стране вроде Германии или Японии он мог бы снизиться до 17% к 1990 году за счет технологических инноваций. Но в США он упал до 13% в том числе из-за политики Рейгана, которая создала большой дефицит бюджета, а также привела к снижению уровня сбережений и росту инвестиций.
С 1990 по 2010 год средняя зарплата в странах, откуда США импортировали товары, резко упала. Это было связано в основном с Китаем, где производство росло, а зарплаты оставались низкими. Однако сокращение рабочих мест в американской промышленности не ускорилось. Доля «синих воротничков» в промышленности, строительстве, логистике и транспорте оставалась неизменной. Да, сборочные линии из Огайо переехали в Шэньчжэнь, но товары все равно надо было доставлять – дистрибуция и строительство компенсировали часть потерь. А доллары, заработанные китайскими производителями, возвращались в США в виде инвестиций, например в строительство жилья. Производство уезжало, но транспортная и строительная отрасли росли.
Тем временем рост производительности и неудачная экономическая политика еще сильнее сокращали долю рабочих мест. Главный эффект гиперглобализации был не в том, что исчезли рабочие места «синих воротничков», а в переходе к другому типу труда. Работа на конвейере сменилась занятостью в логистике, грузоперевозках и на стройке. Но именно гиперглобализация стала в глазах общества главным виновником бедствий рабочего класса в богатых странах.
Почему так?
Экономист Дэни Родрик из Гарварда заметил, что чем меньше барьеров в торговле, тем меньше и выгода от нее. Чтобы получить тот же эффект, нужно все больше усилий. При этом рабочие места перемещаются чаще, даже если их число не сокращается. В результате отток людей все равно увеличивается. Это вполне объясняет, почему многие винили глобализацию в своих проблемах. Особенно это касалось групп, чувствительных к переменам. Переход от производства к строительству, услугам и уходу за больными не сильно повлиял на общее распределение доходов. Но оно сильно сказалось на мужчинах: закрывались в основном мужские рабочие места, а новые открывались в «женских» секторах. Кроме того, закрывались рабочие места, ранее служивщие лифтом для малограмотных – особенно чернокожих. Для тех, кто терял шанс на подъем, гиперглобализация выглядела вполне логичным объяснением10.
К тому же рост Китая совпал с моментом, когда развитые экономики боролись за достижение полной занятости. Перестройка экономики лучше всего проходит в периоды роста, когда появляется спрос на труд и капитал. А не во времена кризиса, когда банкротства лишь вытесняют людей и капитал из старых отраслей. Поскольку «китайский шок» пришелся на пошатнувшуюся экономику, его последствия были особенно болезненными.
Так что же на самом деле принесла гиперглобализация, если не обнищание рабочего класса? Ее можно сравнить с «Прекрасной эпохой» перед Первой мировой. Тогда Британия теряла экспорт в разных отраслях, потому что столкнулась с конкуренцией Германии и США. Но фермеры в Иллинойсе, зависящие от европейского спроса, все равно ощущали себя частью глобальной экономики – пусть и неформально.
Что изменилось? Финансовые потоки стали сильнее? Скорее нет. Торговля стала важнее? Возможно – ее доля в мировой экономике чуть выросла. Но, по сути, в мировой торговле стало меньше физического труда. Торговля – это обмен: вместо одного товара, который вы теперь импортируете, производите что-то другое. Торговля влияет на заработную плату, потому что смещение производства с «того, что вы производили раньше» на «что-то другое» меняет соотношение спроса и предложения для разных видов работников с разными наборами навыков. Но если навыки прежние, больших сдвигов в зарплатах ждать не приходится.
Стала ли более важным фактором международная трудовая миграция? Нет, она стала меньше. В 1850–1920 годах каждый десятый человек в мире поменял континент проживания. После 1945 года миграционные потоки стали гораздо скромнее.
Так почему же «глобализация» обернулась таким раздражающим фактором?
Вот возможный ответ, по моему мнению: до «Прекрасной эпохи» трансграничные связи исчерпывались в основном товарами и деньгами. Передать что-то можно было, только упаковав в ящик или конверт и отправив по морю или с помощью телеграфа. Управлять чем-либо за пределами своей страны было крайне сложно. Достаточно вспомнить попытки Ford Motor Company в начале Первой мировой войны перенести сборочные линии в Британию; или британские и японские попытки использовать текстильное оборудование, произведенное в Ланкашире, на фабриках в Индии или Китае. Даже инвесторы часто не могли получить свою прибыль. Все контролировалось внутри стран, своими гражданами.
Сегодня все иначе. В условиях гиперглобализации широта межнациональных связей значительно возросла. Можно управлять бизнесом из другой страны. Можно перенести организационные схемы и производственные стандарты за границу. Можно спроектировать продукт в одной стране, а собрать – в другой. Это делает транснациональные корпорации удобной мишенью для недовольства.
А после 2007 года в условиях глобальной рецессии обществу особенно нужен был кто-то виноватый.