Как я уже говорил, история не повторяется, но в ней можно найти странно схожие моменты. Период с 1945 по 1975 год стал экономическим Эльдорадо и напоминал аналогичный подъем с 1870 по 1914 год. А упадок Второго золотого века после 1975 года отчасти перекликался с трудностями, наступившими после Первой мировой войны.
Промежуток между Гражданской войной в США и Первой мировой войной (1870–1914 годы) был первым периодом стремительного экономического роста – почти бега в сторону к утопии в ранее невиданном темпе. Для бедных он означал уменьшение нужды, для богатых «жизнь предлагала по низкой цене и с наименьшими хлопотами удобства, комфорт и блага, недоступные самым богатым и могущественным монархам других эпох». Кроме того, вера в прогресс была велика: мало кто считал, что такая система может рухнуть1. Однако Первая мировая война и неумелое послевоенное управление экономикой разрушили стабильность, доверие к системе и довоенные темпы роста благосостояния. Все пошло под откос. Центр не удержался.
Здесь я должен оговориться: период неолиберального поворота полностью совпал с моей карьерой. И пусть и незначительно, но я играл в нем самые разные роли – интеллектуала, комментатора, лидера мысли, технократа и предсказателя. Все это время я был глубоко и эмоционально вовлечен в процесс, поэтому участие в нем попеременно то помогало лучше понимать происходящее, то, наоборот, мешало. С этого момента книга становится и спором с моим молодым «я», и внутренним диалогом. Историк должен стремиться понимать, а не осуждать. Я стараюсь, но в описании событий после 1980 года не думаю, что мне удастся оставаться полностью беспристрастным.
После Второй мировой войны (а точнее, в 1938–1973 годах в Северной Америке и в 1945–1973 годах в Западной Европе) наступило очередное экономическое Эльдорадо – новый этап подъема, даже более стремительного, чем в 1870–1914 годы. Социал-демократия приносила результаты: если созидательное разрушение отнимало вашу работу, находилась другая, иногда даже лучше. А быстрый рост производительности труда обеспечивал доход выше, чем у людей с такими же достижениями и навыками в прошлом. И если район, где вы жили, вам не нравился, можно было просто купить машину и переехать в пригород – особенно если вы были белым мужчиной на «глобальном Севере».
И к 1973 году уверенность человечества в будущем оставалась высокой, несмотря на угрозу, что холодная война может стать «горячей». Для здравомыслящих людей любая мысль о том, что эта прогрессивная экономическая система стремительно растущего благосостояния может сломаться, снова казалась аберрантной и скандальной. В странах «глобального Севера» к этому моменту люди в среднем жили в два – четыре раза лучше, чем их родители. В США обсуждали, как справиться с вызовами цивилизации изобилия, описанными Кейнсом в лекции «Экономические возможности для наших внуков»2, на пятьдесят лет раньше указанного им срока. Дымовые трубы и смог больше не считались признаками процветания, а стали проблемой. Это было время «Озеленения Америки» и расширения человеческого сознания. Время, когда буржуазные добродетели тяжелого труда и бережливости теряли прежнюю ценность, уступая место другим жизненным приоритетам.
Даже если все не разваливалось, то центр точно не выдерживал. Произошел отход от социал-демократии 1945–1973 годов и резкий разворот к неолиберализму. Уже к 1979 году культурная и политическая энергии сместились «вправо». Многие решили, что социал-демократия зашла слишком далеко и потерпела неудачу. Требовалась корректировка курса.
Почему так вышло? На мой взгляд, главной причиной стали завышенные ожидания. За тридцать лет устойчивого роста жители «глобального Севера» привыкли к стабильному увеличению доходов и равному их распределению – по крайней мере, для белых. Они ожидали, что уровень жизни продолжит расти прежними темпами, и не терпели задержек. А как только рост начал замедляться, они стали требовать перемен.
Карл Поланьи умер в 1964 году в Торонто3. Если бы его слушали внимательнее, то, возможно, услышали бы предупреждение, что успешное управление может привести к затуханию ожесточенных идеологических споров. Люди, говорил он, хотят уважения своих прав. Растущее год от года благосостояние может на время заменить это чувство, но не навсегда. Равенство тоже имеет оборотную сторону: многим важно ощущение, что они заслужили свой успех. А еще – чтобы к тем, кто «ниже» их, не относились как к равным. Иначе это может восприниматься как величайшее нарушение их собственных поланьевских прав.
По мере привыкания к быстрому росту люди становились более требовательными. Объем благ, необходимых для успокоения порожденных созидательным разрушением тревог, только увеличивался. Государства и экономики конца 1970-х годов не смогли обеспечить такой уровень. Поэтому начался поиск новых решений.
Как бы вы ни относились к Бенито Муссолини, Владимиру Ленину и другим, в начале двадцатого века они хотя бы предлагали свежие идеи. Они были очень креативны. А вот в конце 1970-х годов идеологический «ассортимент» почти целиком выглядел устаревшим. Левые приводили происходящее в брежневской России и постмаосистском Китае в качестве примеров успеха4. Правые настаивали, что экономика при Гувере до 1932 года шла в нужном направлении, а «Новый курс» и вся социал-демократия оказались большими ошибками.
Но общее ощущение было таким: нужна была реформа, нужно было выбрать хоть что-то.
Одной из причин единодушного запроса на перемены стало резкое замедление роста производительности труда и реальных доходов после 1973 года в Европе, США и Японии5. Отчасти это объяснялось переходом к более экологичной экономике. Однако на улучшение экологии требуются десятилетия. Энергия и ресурсы, направленные на производство экологически более чистой продукции, перестали приносить доходы и прибыль. Отчасти два нефтяных кризиса 1973 и 1979 годов вынудили бизнес менять подходы: производить энергоэффективнее и гибче, чтобы справиться с колебаниями цен на энергоносители. Отчасти это было связано и с истощением запаса полезных решений – особенно в Японии и Европе, где послевоенное «догоняющее» развитие подошло к концу. Новое послевоенное поколение бэби-бумеров, выходившее на рынок труда, было не так просто сделать продуктивным6. Все эти причины сыграли свою роль, но в какой степени каждая – до сих пор не ясно. Факт остается фактом: социал-демократическое обещание постоянного процветания осталось невыполненным.
К замедлению экономического роста добавилась еще и инфляция. Не катастрофическая, как после Первой мировой войны, но стабильно высокая – 5–10% в год. Медленный рост производительности означал, что для того, чтобы зарплаты увеличивались прежними темпами, цены должны были расти еще быстрее. В 1966–1976 годах инфляция стала привычной. Бизнес, профсоюзы, рабочие и потребители ожидали, что цены и зарплаты будут расти минимум так же, как в прошлом году, а скорее всего – быстрее. Так возник замкнутый круг стагфляции. Чтобы остановить инфляцию, нужно было бы снизить занятость. А чтобы сохранить полную занятость, приходилось мириться с ростом цен.
После Войны Судного дня в 1973 году арабские страны ввели нефтяное эмбарго против США и Нидерландов, тем самым дестабилизировав рынок. ОПЕК осознала свое влияние, и удержание высоких цен вызвало глобальную рецессию7. Более того, дорогая нефть заставила экономику переключиться с роста производительности на энергосбережение. Это означало, что часть рабочих мест исчезла навсегда, а многие так и не появились. Инфляция усилилась.
Трехкратный рост цен на нефть стал не просто разовым скачком, а источником постоянного давления. Люди начали воспринимать прошлогоднюю инфляцию как ориентир на будущее8. Никто из тех, кто мог бы остановить ее, не спешил вмешиваться: затраты на борьбу были бы слишком высокими – заводы простаивали бы, рабочие теряли работу. Политики предпочитали сосредоточиться на решении энергетических проблем, поддержке экономики и предотвращении еще более глубокой рецессии.
Эта инфляция была настоящей головной болью, и правительствам было чертовски трудно с ней справиться. Единственным способом сдержать инфляционные ожидания становилось запугивание работников и бизнеса: спрос на рабочую силу должен был быть настолько слабым, чтобы люди боялись просить повышения зарплаты, чтобы не потерять работу. А общие расходы в экономике нужно было так снизить, чтобы компании не решались поднимать цены. Чтобы инфляция оставалась стабильной, экономика должна была быть слабой и с высоким уровнем безработицы.
Инфляция в 5–10% в год – это не гиперинфляция Веймарской Германии. А замедление роста производительности – это все же не его остановка. С 1973 года по 2010 год производительность труда в странах «глобального Севера» росла в среднем на 1,6% в год. Это меньше, чем 3% в год в 1938–1973 годах, но с исторической точки зрения все равно много. Темпы почти такие же, как в золотой эре 1870–1914 годов, к которой экономисты после 1918 года отчаянно мечтали вернуться.
Но после бурного роста в 1945–1973 годах 1,6% уже не выглядели столь впечатляющими. К тому же экономический рост после 1973 года сопровождался усилением неравенства. На вершине доходы продолжали расти на 3% в год и выше, как раньше. А для среднего класса и рабочих, оплачивавших устойчивое обогащение элиты, зарплаты росли лишь на 0,5–1% в год с поправкой на инфляцию. Добавим к этому эффект инклюзии: если в 1973 году вы принадлежали к «правильному» полу и этнической группе, вас могло раздражать, что женщины и представители меньшинств начинают требовать равных прав. И чтобы немного сократить разрыв в доходах разных групп, зарплаты белых мужчин, особенно с невысоким образованием, должны были расти медленнее – отставая на те же 0,5–1% в год от остального общества.
Инфляция, создающая ощущение нестабильности, нефтяные кризисы, вызвавшие первый серьезный спад с 1945 года, социальные потрясения и стагнация доходов – все это предвещало перемены. Но то, насколько стремительным оказался неолиберальный поворот 1970-х годов, удивительно: всего за несколько лет курс изменился радикально.
США не помогла и война во Вьетнаме. В 1968 году Никсон и Киссинджер сорвали мирные переговоры, пообещав президенту Южного Вьетнама Нгуен Ван Тхьеу более выгодную сделку9, чем предлагал ранее Линдон Джонсон. Они солгали. После того как погибли еще 1,5 миллиона вьетнамцев и 30 тысяч американцев, север страны завоевал юг в 1975 году и начал этнические чистки против вьетнамцев китайского происхождения. При этом внутри США антивоенные настроения играли на руку Никсону: его стратегия заключалась в том, чтобы разделить население и опереться на ту часть, которая поддержит его в культурной войне.
Тем не менее, несмотря на инфляцию, замедление роста и войну, показатели экономического роста и общественного прогресса оставались высокими – особенно в сравнении с межвоенными годами или даже с периодом 1870–1914 годов. Так почему же в 1970-х годах случился такой резкий отход от социал-демократической политики, успешно работавшей после Второй мировой войны? Да, жертв среди американцев во Вьетнамской войне было много. Но инфляция, за исключением роста безработицы, по сути, лишь перераспределяла доходы: кто-то терял, кто-то выигрывал. Да, замедление роста производительности было разочарованием, но даже тогда зарплаты росли быстрее, чем когда-либо в истории.
Экономистам, склонным недооценивать вред от инфляции, следовало бы внимательнее читать Карла Поланьи. Людям важно не просто иметь доход, но и верить, что он получен честно, по понятным правилам. Даже умеренная инфляция 1970-х годов разрушала эту иллюзию.
Правые считали, что у социал-демократии были и другие трудности. Правительства брались за слишком многое, многое делалось неграмотно, а некоторые «проблемы», которые они пытались решить, на самом деле были нужными элементами системы. Будущий главный экономист Рейгана (и мой блестящий, харизматичный и превосходный учитель) Мартин Фельдштейн писал, что попытки снизить безработицу с помощью госрасходов ведут к инфляции: «Пенсионные пособия были увеличены без учета последующего влияния на инвестиции и сбережения. Положения о защите здоровья и безопасности были введены без оценки снижения производительности». Более того, по его мнению, пособия по безработице поощряют увольнения, а социальные выплаты «подрывают семейные структуры»10.
Мартин до глубины души верил в это. Мы уже видели подобное мышление: убеждение, что авторитет и порядок важнее всего, а «вседозволенность» губительна. Есть мнение – цитируя личного секретаря Черчилля Перси Джеймса Григга, – что экономика и государство не могут вечно «жить не по средствам, полагаясь только на ум». Эта идея гласит: рыночная экономика делает то, что делает, по причинам, которые находятся за пределами понимания простых смертных и которые нужно уважать. Попытки перестроить рынок и управлять им – это проявление гордыни, которое приведет к возмездию.
Однако Мартин был не совсем неправ. Почему, например, в Британии социал-демократическая политика в области образования дала бесплатный доступ в Оксфорд в первую очередь детям врачей, юристов и землевладельцев? Почему национализированные отрасли в социал-демократических странах не ускоряли технический прогресс, а поддерживали устаревшие производства? С технократической точки зрения большинство популярных решений были неэффективны. Примечательно, как быстро возникло масштабное недовольство – особенно если сравнивать 1970-е годы с куда более тяжелыми кризисами вроде Великой рецессией 2008 года или пандемии COVID–19. Трехкратный рост уровня жизни в 1938–1973 годы не привел к утопии. Рост остановился, и уже через десять лет социал-демократию стали считать устаревшей и нуждающейся в замене.
Один из источников переосмысления – британский левый историк Эрик Хобсбаум. Хобсбаум считал недовольство социал-демократией оправданным: «Для разочарования в государственных отраслях и государственном управлении в целом были веские основания». В госсекторе царили «негибкость, неэффективность и экономические потери». Он считал, что неолиберальная «чистка» была необходима и, более того, жесткий неолиберальный тэтчеризм был полезен. «Даже британские левые в конце концов были вынуждены признать, что некоторые из безжалостных ударов, нанесенных экономике страны миссис Тэтчер, вероятно, были необходимы», – писал он11.
Хобсбаум был убежденным коммунистом. До конца своих дней он утверждал, что убийственная политика Ленина и Сталина (но, видимо, не Мао?) могла бы привести к настоящей утопии, если бы жизнь сложилась иначе12. При этом он также присоединился к «церкви Тэтчер»: рынок дал, рынок взял; да будет имя его благословенно.
Что же «глобальный Север» хотел получить в качестве программы реформ? У левых идей почти не осталось. Реальный социализм провалился, но они продолжали тратить силы на объяснение почему. А вот у правых идеи были – пусть они и повторяли довоенные. В конце концов, многие идеи «Нового курса» в свое время тоже были позаимствованы у прогрессистов начала двадцатого века. Плюс у правых были деньги. Память о Великой депрессии и о неудачах жесткой экономии ослабевала. Снова заговорили о жесткой финансовой политике, даже о возвращении золотого стандарта. И снова прозвучал старый рефрен: во всем виновато государство. В конце концов, настоящие сторонники рынка верили, что он не может ошибаться – его может испортить только государственное вмешательство.
С угасанием памяти о Великой депрессии средний класс перестал признавать, что он, как и рабочий класс, нуждается в социальной защите. В стабильной экономике успешные люди не только богатели, но и начинали верить, что добились этого сами. А государство в их глазах стало механизмом, через налоги отнимающим у них деньги и раздающим их бедным – неспособным, ленивым и аморальным.
Со временем критика вышла за рамки слабеющей экономики. Она охватила и культурную сферу, в том числе достижения в борьбе за расовое и гендерное равенство, о которых мы говорили выше. Консерваторы утверждали: социал-демократия плоха, потому что одинаково относится к неравным. Вспомним, например, профессора экономики Чикагского университета и нобелевского лауреата Джорджа Стиглера. В 1962 году, еще до принятия Закона о гражданских правах и до Закона об избирательных правах, он писал в эссе «The problem of the Negro»[113], что черные заслуживают бедности, неприязни и неуважения. По его словам, у них «отсутствует желание самосовершенствоваться и готовность дисциплинировать себя для этого». А потому они исключены «из бо́льшего числа ситуаций своей собственной неполноценностью как работника». «Без образования, без целеустремленности, без желания много работать он [чернокожий] не станет объектом конкуренции со стороны работодателей», – объяснял Стиглер. Он также утверждал, что «негритянские семьи» – «рыхлые, морально распущенные группы», приносящие в районы своего проживания «стремительный рост преступности и вандализма». «Никакие законы, никакие проповеди, никакие демонстрации, – заключал экономист, – не смогут добиться для негра симпатии и уважения, которых достойны разумные добродетели»13.
Социал-демократия установила стандарт – относиться ко всем как к равным. Чернокожие американцы, осознав, что общество нарушило данные им обещания, вышли на протесты, демонстрируя, что страна выписала им «необеспеченный чек». Эти протесты, как выразился Стиглер, «выросли в размерах и наглости» и сами по себе стали признаком того, что в обществе что-то пошло не так. С точки зрения Стиглера и его сторонников, социал-демократия была не только экономически неэффективной, но и глубоко несправедливой: она раздавала блага всем подряд, не делая различий. Само слово «наглость» в их риторике говорит само за себя.
Геополитическая и экономическая нестабильность приходят и уходят. Время стерло даже память о Великой депрессии. Удержалась бы социал-демократия, если бы инфляция 1970-х годов не стала удобным поводом обвинить кейнсианскую модель в некомпетентности и потребовать возврата к более «традиционной» политике? Или же история развивалась вполне логично: социал-демократы хотели создать процветание из воздуха и получили заслуженную расплату? Именно такая интерпретация надолго закрепилась в умах тех, кто принимал важные решения. Могла ли социал-демократия выстоять, измениться и пойти другим путем? В истории было немало моментов, где все могло сложиться иначе, если бы немногочисленные влиятельные группы смотрели на вещи по-другому. Но на том пути, по которому пошел наш мир, он выбрал неолиберальный поворот.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ ФРС АРТУР БЕРНС ВСЕГДА осторожничал: он не хотел бороться с инфляцией жесткими мерами, которые могли привести к рецессии14. Когда Джимми Картер заменил его на Джорджа Уильяма Миллера, тот занял такую же позицию. Он тоже не хотел рисковать и быть обвиненным в обрушении экономики. Инфляция продолжалась. В 1979 году Картер был разочарован тем, как идут дела в экономике и в его правительстве. Он неожиданно уволил пятерых членов кабинета, включая министра финансов Майкла Блюменталя.
Советники Картера предупреждали: нельзя просто уволить министра финансов, не назвав преемника, – это создаст впечатление хаоса в Белом доме. Но хаос в нем действительно царил. Замены не было. Чтобы успокоить команду и прессу, Картер перевел на эту должность Джорджа Уильяма Миллера из ФРС.
Теперь возникла другая проблема – вакантное место главы ФРС. И снова не было готового кандидата. Тогда Картер назначил на этот пост Пола Волкера, президента Федерального резервного банка Нью-Йорка, самого высокопоставленного человека из числа доступных15.
Насколько могу судить, Волкера почти не проверяли на предмет его экономико-политических взглядов.
Но вскоре стало ясно: он готов был бороться с инфляцией, даже если это приведет к глубокой рецессии. Повысив процентные ставки и удерживая их на высоком уровне достаточно долго, он надеялся убедить рынок, что времена изменились и инфляция еще долго не превысит 5% в год. В 1982 году безработица достигла 11%. Это был первый за долгое время экономический спад, который всерьез напоминал Великую депрессию.
Многие считают, что такие жертвы ради снижения инфляции были оправданны. После 1984 года экономика США демонстрировала стабильные цены и, до 2009 года, относительно невысокую безработицу. Без вмешательства Волкера инфляция, скорее всего, продолжала бы медленно ползти вверх в течение 1980-х годов – до 20% в год. Но другие настаивают, что должен был быть иной способ: можно было бы договориться об ограничении роста номинальной зарплаты, лучше объяснить политику ФРС или применить «мягкий подход», а не «шоковую терапию». Но был ли такой подход жизнеспособен? Или только резкая смена курса могла изменить ожидания людей?16
Для правых нет никаких сомнений: волкеровская дезинфляция была не только необходимой, но и уже запоздавшей. Они считали, что социал-демократия внушила людям иллюзию легкой жизни, полной занятости и высоких зарплат. А это, по их мнению, подтолкнуло работников требовать слишком высокую зарплату, что в итоге стимулировало инфляцию и снижение прибыли, делая инвестиции невыгодными. А раз государство обещало помощь даже тем, кто не справлялся с работой, оно подрывало их мотивацию и дисциплину.
Правые настаивали: правительство и Федеральная резервная система должны сосредоточиться на стабилизации цен и позволить безработице двигаться куда нужно. Государство не должно быть «нянькой» для всех. Денежно-кредитную политику необходимо было передать в руки тех, кто готов проводить жесткий антиинфляционный курс, – как это произошло, когда Джимми Картер, сам того не желая, отдал ФРС Полу Волкеру. И если регулятор будет достаточно сильным и дисциплинированным, утверждали консерваторы, инфляцию можно будет остановить с минимальными последствиями для рынка труда. Причем без разрушения привычных социальных иерархий.
Но это происходило не только в США. Забастовки в британском госсекторе убедили многих, что профсоюзы нужно обуздать и что только консерваторы могут это сделать. Лейбористы, по мнению избирателей, утратили эффективность. Маргарет Тэтчер пообещала восстановить порядок, полную занятость и низкую инфляцию. Во Франции президент-социалист Франсуа Миттеран быстро взял курс на неолиберальную борьбу с инфляцией и жесткую экономию. Политика Волкера спровоцировала рост безработицы во всей Северной Атлантике, поставив социал-демократические правительства в еще более сложное положение, ведь они не могли больше выполнять свои обещания – даже просто сохранить рабочие места.
В таких условиях к власти пришли Рональд Рейган и Маргарет Тэтчер. Они оставались у руля большую часть 1980-х годов и оказали сильное влияние на мировоззрение и правых, и левых, и центристов – не только в своих странах, но и в мире.
Интересно, что если оценивать их внутреннюю политику рационально, то она была скорее неудачной. Пропасть между обещаниями и реальностью оказалась необычайно большой. Они хотели увеличить занятость, поднять зарплаты, снизить инфляцию, стимулировать инвестиции и сократить роль государства. Это должно было привести к экономическому росту и процветанию.
Многие политики и стратеги предсказывали, что их курс будет и эффективным, и популярным. Снижение налогов порадует избирателей и упростит сокращение госрасходов, ведь иначе любое сохранение уровня расходов обязательно будет означать большой бюджетный дефицит. К тому же оно перераспределит доходы в пользу богатых, исправив тем самым перегибы социал-демократии с ее равным отношением к неравным. Логика Стиглера будто бы восторжествовала.
Но из всего обещанного сбылось только одно – инфляцию удалось снизить благодаря политике Волкера, которая дорого обошлась миллионам безработных17. Вторым результатом стало заметное снижение налогов для богатых и начало роста социального неравенства. Полная занятость так и не была достигнута ни в Западной Европе, ни в Соединенных Штатах. Рост зарплат замедлился. Правительства не уменьшались, вместо этого они решали проблему снижения налоговых поступлений путем увеличения бюджетного дефицита. Инвестиции и рост не ускорились, отчасти потому, что дефицит «высасывал» ресурсы из финансовой системы. Курс доллара оказался слишком высоким, и промышленность, особенно в центре США, получила от рынка ложный сигнал к сокращению18. Обещания и реальность разошлись особенно сильно в Америке. Тэтчер все же добилась своей цели – обуздала британское профсоюзное движение. И обещала она меньше, чем Рейган.
Администрация Рейгана к тому же запустила масштабное увеличение военных расходов, то есть размер правительства рос, а не сокращался. Как совместить увеличение расходов со снижением налогов и сбалансированным бюджетом? Представители политической элиты уверяли друг друга, что кандидат может говорить много глупостей до выборов, но все под контролем, на деле все будет по-другому. План состоял в том, чтобы сначала снизить налоги, а потом резко урезать неприоритетные расходы: фермерские субсидии, студенческие займы, льготы для пенсионеров и других уязвимых категорий граждан, водные проекты и т. п. Те, у кого было мало политической силы, должны были пострадать первыми. Но те, кто имел влияние, продолжали получать господдержку, несмотря ни на что.
Чтобы отвлечь внимание общественности, Рейган активно продвигал идею, что сокращать расходы вообще не придется – достаточно просто отказаться от государственного регулирования экономики и снизить налоги. И рост сам достаточно быстро вытащит страну из бюджетного дефицита. Наступит «Утро в Америке»[114].
Никто из тех, кто знал цифры государственного бюджета, не верил в эти обещания. Но администрация поддерживала распространение мифа. В результате комбинация налоговых льгот, роста военного бюджета и нерешительности в вопросе сокращения расходов привела к устойчивому дефициту бюджета в 1980-х годах. Раньше большие дефициты возникали только во время глубоких рецессий. Теперь они стали нормой даже в период процветания и низкой безработицы. Ирония в том, что именно те, кто голосовал за республиканцев ради «ответственного управления», получили противоположный результат.
После того как в середине 1980-х годов экономика США вернулась к состоянию полной занятости, рейгановский дефицит бюджета направил около 4% национального дохода от инвестиций на потребительские расходы. Вместо того чтобы деньги вкладчиков шли через банки в компании, покупающие оборудование, они поступали в правительство, которое использовало их для снижения налогов для богатых, чтобы те могли тратить деньги на предметы роскоши. Такой крупный и ранее невиданный дефицит в условиях полной занятости сам по себе обычно снижает рост производительности и доходов на 0,4% в год. Кроме того, он нанес и косвенный удар по экономике: в 1980-х годах доллар был переоценен, так как бюджетный дефицит привлекал иностранный капитал и повышал курс валюты. Когда издержки американской промышленности становились выше цен, по которым зарубежные конкуренты могли продавать ту же продукцию, рынок сигнализировал: нужно сокращать производство, так как ресурсы эффективнее использовать в других сферах. Такой сигнал получили почти все отрасли промышленности США в 1980-х годах. Но он оказался ложным – дело было не в сравнительных преимуществах, а в чрезвычайно краткосрочном спросе на наличные деньги для нужд госдолга. Тем не менее компании начали сокращать вложения в производство. Пострадали отрасли, выпускающие товары народного потребления. Некоторые утраченные позиции так никогда и не восстановятся. Снижение налогов, инициированное Рейганом, подорвало промышленность Среднего Запада и положило начало появлению так называемого Ржавого пояса[115].
Так неолиберальный поворот, как он был реализован при Рейгане, не решил проблему замедления роста производительности труда, а только усугубил ее. Более того, размер правительства по отношению к экономике не уменьшился, качество управления не улучшилось. Главным следствием стал резкий рост неравенства.
Коренная проблема заключалась в том, что реальность не соответствовала прогнозам сторонников неолиберального поворота.
В 1979 году, за год до избрания Рейгана, Милтон и Роуз Фридманы выпустили книгу «Свобода выбирать: наша позиция» (Free to Choose: A Personal Statement), в которой отстаивали свою версию либертарианства малого правительства. Они выдвинули три мощных тезиса. На тот момент они могли казаться правдивыми, но позже оказалось, что это не так. Аргументация же Фридманов в пользу минимального вмешательства государства во многом строилась именно на этих идеях19.
Первый тезис: макроэкономические проблемы возникают не из-за нестабильности рынков, а по вине правительств. Компетентное государство, если не будет злоупотреблять полномочиями, якобы легко может обеспечить стабильность, низкую инфляцию и занятость. Второй тезис: внешние издержки вроде загрязнения окружающей среды относительно невелики, и с ними лучше бороться не с помощью госрегулирования, а с помощью договорных отношений и соблюдения гражданских прав. Третье и самое важное утверждение: если государство не навязывает дискриминацию, то рыночная экономика сама обеспечит достаточно эгалитарное распределение доходов. Равенство равных будет достигнуто, а равенство неравных – исключено. Сокращение системы социальной защиты и устранение юридических барьеров на пути к равенству возможностей, утверждали Фридманы, приведет к более справедливому результату, чем социал-демократический подход, опирающийся на налоги и субсидии.
Увы, каждое из этих утверждений оказалось ошибочным, что стало ясно большинству только после Великой рецессии, начавшейся в 2007 году.
До сих пор я рассказывал историю социал-демократической системы управления, которой не повезло в 1970-х годах. Сочетание невезения, внутренних недостатков и завышенных ожиданий подорвало ее поддержку и открыло путь правым силам. Но была ли эта смена курса случайной или за ней стояли глубокие причины – например ослабление памяти о Великой депрессии и утрата страха перед социализмом?
На практике неолиберализм оказался не эффективнее социал-демократии – за исключением снижения инфляции. Экономический рост не ускорился. При Рейгане и Тэтчер медианные доходы населения даже снизились, поскольку производительность труда почти не росла, а весь прирост доставался богатым. Так началась эпоха, которую можно назвать Вторым позолоченным веком. К концу 1980-х годов стало ясно, что неолиберальный демонтаж социал-демократии не дал результатов, которые могли бы превзойти достижения «Славного тридцатилетия».
Однако этот провал не привел к пересмотру курса. Напротив, неолиберализм стал новой нормой, в том числе среди левоцентристов. Не Рональд Рейган, а Билл Клинтон заявил, что «эра большого правительства закончилась»20. Не Маргарет Тэтчер, а Барак Обама призвал к жесткой экономии, когда уровень безработицы превысил 9%: «Семьи по всей стране затягивают пояса и принимают трудные решения <..> Федеральное правительство должно сделать то же самое»21. Именно Клинтон пообещал «положить конец системе социального обеспечения, какой мы ее все знаем»22. Именно британский премьер-министр Тони Блэр подхватил идею Тэтчер о том, что политика лейбористов слишком ориентирована на профсоюзы23. В США демократы и республиканцы спорили не о том, нужно ли приватизировать социальное обеспечение, а как это сделать24. Государственные инвестиции в США сократились с 7 до 3% национального дохода. Вместо госфинансирования науки и гарантий закупок новые технологии должны были развиваться за счет венчурного и других форм частного капитала. Вместо программ поддержки – вера в образование как замену пособиям. Сделать больше – значит вернуться к устаревшему социал-демократическому командно-административному управлению, которое якобы уже продемонстрировало свою несостоятельность.
Но социал-демократия работала в 1960-х и 1970-х годах. И неолиберализм в 1980-х годах оказался не лучше в обеспечении роста и гораздо хуже в обеспечении справедливости. Что же произошло?
Центристы и левые неолибералы считали, что можно достигнуть целей социал-демократии с помощью более эффективных, ориентированных на рынок средств. Рынок, как справедливо подчеркивал Фридрих фон Хайек, способен генерировать и реализовывать решения, которые не может предложить ни один центр планирования. Левые неолибералы поддерживали этот подход там, где это было эффективно.
Кроме того, в стране продолжало существовать «большое правительство», даже несмотря на заявления Билла Клинтона о завершении его эпохи. На деле в США оставались сильные государственные программы и меры, которые, по сути, стимулировали рост. Это – образование (особенно среднее для женщин), ускорившее демографический переход; политика, позволявшая отечественным компаниям легче осваивать ключевые промышленные технологии; простота и прозрачность административных процедур; развитая транспортная и коммуникационная инфраструктура. Все то, что делает государство эффективным и что может обеспечить только оно. Левые неолибералы надеялись, что с опорой на рынок и при сокращении роли сильного правительства удастся восстановить быстрый экономический рост и создать устойчивую центристскую коалицию. Тогда можно было бы заняться вопросами справедливости: ведь одинаковое отношение к людям в неравных условиях тоже несправедливо.
Правый неолиберализм был гораздо жестче. В нем рост неравенства рассматривался не как ошибка, а как особенность. Считалось, что лучшие 0,01% – как предприниматели и лидеры – заслуживают не 1%, а 5% национального дохода25. Они заслуживали власть распоряжаться временем и усилиями других людей, что приносило им в сотни и тысячи раз больше среднего дохода26. Даже налоги на наследство воспринимались как аморальные. Этот возрожденный псевдоклассический полулиберализм искренне поддержала финансируемая богатыми сеть аналитических центров и псевдообщественных движений. («Только не говорите, что вы выступаете от имени народа, – сказал мне однажды министр финансов Ллойд Бентсен. – Я уже достаточно старый, чтобы отличить настоящую инициативу от астротурфа»[116].) Их главная идея: социал-демократия была огромной ошибкой. И если бы только правительства всего мира избавились от нее, мы могли бы быстро создать утопию. Кто способен – преуспеет, кто нет – получит по заслугам!
Но даже несмотря на очевидный ее провал, вера в эту систему не исчезла.
На мой взгляд, это похоже на религиозное упорство последних царей Иудеи в конце эпохи Первого Храма. Израильское царство уже было завоевано ассирийцами, они сровняли города с землей, а элиту вывезли в ассирийскую столицу Ниневию. И иудейские цари искали иностранных союзов, особенно с Египтом. Но пророки предупреждали, мол, «не доверяйте ни своим мечам, ни мечам союзников, поклоняющихся чужим богам! Верьте в Бога! Его сильная рука защитит вас!» А когда армия царей проиграла, пророки говорили: вы проиграли, потому что молились недостаточно сильно. И требовали молиться еще усерднее27.
Впрочем, неолиберальный поворот действительно был очень успешен – для верхушки. Доходы и богатство самых обеспеченных росли очень быстро. И они трубили об этом во всеуслышание. А те, кто голосовал за этот курс, надеялись: рынок и им даст шанс. И многие из них – больше половины – верили, что это возможно.
ЭРА НЕОЛИБЕРАЛЬНОГО ПОВОРОТА выполнила лишь одно из своих обещаний: она действительно увеличила долю богатых в распределении национального дохода.
Мы уже отмечали, что настоящий американский высший класс – это 0,01% домохозяйств. Их доходы превышают средний уровень в 100–500 раз. Следующие 0,99% зарабатывают в 8–17 раз больше среднего. За ними идут еще 4% – они получают в 3,25–4,25 раза больше. Доходы следующих 5% (остаток от верхней десятки) не изменились. А вот доля дохода у всех, кто ниже, только сокращалась.
Эти данные относятся не к конкретным людям, а к позициям в общем распределении доходов. Кроме того, с возрастом доходы обычно растут. А в 2010 году «пирог» на душу населения стал заметно больше, чем в 1979 году: реальные средние доходы выросли почти вдвое. Многие товары с реальной потребительской ценностью стали очень доступными. И это тоже важно. Обычно, например, бытовой прибор вроде блендера стоит потребителю вдвое меньше той пользы, которую тот от него получает: половина ценности – это издержки производства, а вторая – потребительская выгода. В сфере нематериальных товаров, характерных для информационной эпохи, это соотношение может быть пять к одному или даже выше.
Тема роста неравенства требует некоторых уточнений. Например, в 1979 году домашние кондиционеры имелись у 55% американских домохозяйств, а к 2010 году – уже у 90%. Стиральные машины – сначала у 70%, затем – у 80%. Сушилки – у 50%, потом – у 80%. В 1979 году микроволновки имелись у 5%, в 2010 году – у 92%. Компьютеры и планшеты выросли с нуля до 70%, мобильные телефоны – до более чем 95%, смартфоны – до более чем 75% домохозяйств28. В 2010 году рабочий и средний классы Америки действительно жили богаче, чем в 1979 году. Но в эпоху неолиберализма США прекратили инвестировать в рост уровня образования, в инфраструктуру и в механизмы, которые обеспечивали приток сбережений в частные инвестиции. Производительность продолжала расти, хоть и вдвое медленнее, чем во времена «Славного тридцатилетия». Равномерного роста больше не было. Но в целом он сохранялся, а темпы увеличения доходов были сопоставимы с периодом 1870–1914 годов. Люди из 1913–1938 годов растрогались бы от такого прогресса.
Тем не менее многие вещи, которые раньше считались признаками среднего класса – удобный путь до работы, отдельный дом в хорошем районе, возможность устроить детей в достойный колледж и оплатить его, надежная медицинская страховка, которая не обанкротит при несчастье, – стали менее доступными в 2010 году по сравнению с 1979 годом. При этом изменилась и символика успеха. Например, в социал-демократическую эпоху успешный представитель среднего класса мог встретить, скажем, главу American Motors, будущего губернатора Мичигана и министра жилищного строительства и городского развития (HUD) Джорджа Ромни, живущего в большом, но обычном доме в пригороде Мичигана, ездящего на компактном Rambler – машине, которую производила его компания. А в неолиберальную эпоху такой же человек, встретив его сына – главу инвестиционной компании Bain, губернатора Массачусетса и будущего сенатора Митта Ромни, – узнал бы, что у него семь домов по всей стране, причем некоторые из них – роскошные особняки. И один, в Ла-Джолле, даже был оборудован лифтом для автомобилей. Хотя и стало материальных благ больше, сама по себе растущая пропасть в уровне жизни может вызывать у людей чувство, будто они сами стали меньше.
Французский экономист Тома Пикетти популяризировал понимание разительных различий между тем, как работала экономика на «глобальном Севере» до Первой мировой войны, и тем, что стало с ней после Второй29. В Первом позолоченном веке богатство в основном передавалось по наследству, богатые доминировали в политике, а экономическое, расовое и гендерное неравенство было крайне высоким. После Второй мировой все изменилось. Доходы росли, богатство зарабатывалось, политическая сцена принадлежала среднему классу, а уровень экономического неравенства снизился (до таких же результатов в вопросах расового и гендерного неравенства было еще очень далеко). Казалось, что наступила новая эра.
А потом все снова изменилось.
Главная мысль Пикетти в том, что нечему было удивляться. В капиталистической системе считается нормой, когда богатство распределяется неравномерно и передается по наследству. Обычно и то, что состоятельные элиты используют свою власть, чтобы укрепить свое положение. И это мешает росту. Высокие темпы развития, как в 1945–1973 годах, требуют «созидательного разрушения», но разрушает оно прежде всего активы элит, а им это невыгодно.
Почему неолиберальная эпоха оказалась такой продолжительной? Она указала на то, что социал-демократия исчерпала себя и больше не ведет к утопии. Она обещала сделать лучше. Но не сделала – на деле же она принесла рост богатства верхушки за счет снижения налогов, падение роли профсоюзов и ошеломляющую по своим масштабам стагнацию зарплат. Почему же несостоятельность неолиберализма не привела к новому повороту?
Я думаю, все продлилось потому, что Рональд Рейган выиграл холодную войну. Или, точнее, потому, что холодная война закончилась вскоре после его президентства и в массовом восприятии это стало его заслугой. Не только правые продолжали продавать неолиберализм, несмотря на его провалы.
Если оглянуться на реальный социализм – сегодня, в 1990-х или даже в 1970-х, – главное, что бросается в глаза, это насколько неизбежными были его разложение и упадок. Немецкий социолог Макс Вебер предвидел, как будет развиваться история большевистского режима. Он изучал бюрократию в древних обществах, таких как Китай и Египет, и отмечал: если она укореняется, то не исчезает. Не будет марксистского «увядания» государства, будет его разрастание и командная система.
Роза Люксембург в 1918 году писала еще точнее и мрачнее:
«Без всеобщих выборов, без неограниченной свободы печати и собраний, без свободной борьбы мнений жизнь угасает в каждом общественном учреждении <..> Остается только бюрократия. <.. > Несколько десятков партийных лидеров, обладающих неиссякаемой энергией и безграничным опытом, руководят и правят <..> Элита рабочего класса время от времени приглашается на собрания, где она должна аплодировать речам вождей и единогласно поддерживать предлагаемые резолюции <.. > Такие условия неизбежно приводят к огрублению общественной жизни: покушениям, расстрелам заложников и т. д.»30.
Однако и Вебер, и Люксембург предполагали, что социалистическая бюрократия будет эффективной, хотя и антипредпринимательской. Вебер считал ее рациональной и организованной, Люксембург – жестокой. Но никто не ожидал ни пустых полок, ни тотальной неэффективности, ни ключевой роли коррупции и блата. Никто не предполагал, что после падения «железного занавеса» страны бывшего соцлагеря окажутся в среднем лишь на одну пятую так же благополучны, как государства, избежавшие социалистических экспериментов.
Многие за пределами СССР, включая марксистов вроде Пола Суизи, были уверены, что государственное планирование окажется эффективнее рыночной экономики. Даже те, кто опасался разрушительного потенциала ленинского социализма, верили, что СССР обгонит Запад по общему объему производства и производству на душу населения. Пол Самуэльсон, американский экономист, не разделявший коммунистических взглядов, в своем учебнике в 1948 году предсказывал, что Советский Союз обойдет США по уровню ВВП на душу населения задолго до 2000 года.
Но все оказалось иначе. После 1991 года стало ясно: СССР и его союзники были действительно бедны. Их неэффективность в распределении потребительских товаров оказалась порождена силами, которые также породили грубую неэффективность в распределении инвестиций. Поэтому вместо высокотехнологичных заводов оказалась пустота. СССР добился прогресса в некоторых областях: к 1960-м годам приблизился к странам «глобального Севера» по уровню здравоохранения, образования и продолжительности жизни. В 1970-х годах построил мощную армию, равную американской, но потратил на это 40% национального дохода, против 8% в США.
И экономические неудачи были огромными. Рост производства ограничивался в основном сталью, машинами и военной техникой. Коллективизация сельского хозяйства провалилась: точное число погибших неизвестно, но, вероятно, оно исчисляется миллионами. Темпы роста советской экономики не впечатляли на мировом уровне.
Покойный Егор Гайдар, советский экономист и политик, часто рассказывал о провале советской индустриализации на примере зерна и нефти. По его словам, видные коммунистические экономисты Николай Бухарин и Алексей Рыков предупреждали Сталина, что в стране с крестьянским населением силовое изъятие зерна приведет к гражданской войне. Но Сталин настоял на своем. В 1950-е годы Никита Хрущев пытался справиться с последствиями деятельности отсталого сельского хозяйства, созданного Сталиным. В 1950 году он писал, что за последние 15 лет урожай зерна не вырос, зато стремительно росло городское население. Хрущев запустил масштабные проекты по расширению посевных площадей, но план провалился. В 1963 году СССР сообщил союзникам, что не сможет больше поставлять им зерно и начал покупать его на мировом рынке31.
Возможно, крах советской экономики был отложен на десятилетие благодаря более чем трехкратному росту мировых цен на нефть в 1970-х годах, в эпоху восхождения ОПЕК. По мнению Гайдара, начало конца было положено в конце 1985 года, когда Саудовская Аравия решила увеличить добычу нефти и обрушить цены, чтобы сдержать Иран. Это поставило Советский Союз в затруднительное положение: он не мог заработать достаточно денег для закупки зерна. В 1986 году пришлось брать кредиты, но к 1989 году попытка организовать крупный банковский кредит провалилась. Тогда начали договариваться напрямую с западными правительствами о политически мотивированных займах.
Это стало признанием промышленного банкротства СССР: при низких ценах на нефть режим мог прокормить население, лишь получая политические уступки в обмен на льготные кредиты, чтобы закупать пшеницу за рубежом.
Рональд Рейган и его команда усилили холодную войну в Латинской Америке, наняв солдат из аргентинской диктатуры для создания правого партизанского движения против левого правительства Никарагуа. Аргентинские генералы, уверенные, что США сохранят нейтралитет в конфликте Аргентины с Великобританией из-за Фолклендских островов, решили захватить эти острова. В ответ Маргарет Тэтчер отправила британский флот при американской материально-технической поддержке отбить их. Эта победа помогла ей переизбраться премьер-министром в 1983 году и закрепила неолиберальный курс в Великобритании.
В США экономика восстановилась, и Рейган был переизбран в 1984 году. Хотя он был слаб в политической аналитике, Нэнси Рейган убедила его рассматривать Михаила Горбачева как потенциального союзника. Окончание холодной войны стало важным импульсом для развития и закрепления неолиберализма в США.
Надежды начала неолиберального поворота в 1980 году заключались в том, чтобы вернуть быстрый послевоенный экономический рост стран «глобального Севера», отказавшись от социал-демократических моделей управления и перейдя к обслуживанию имперских интересов рынка. Эти ожидания не оправдались: рост продолжался, но медленнее, чем в 1938–1973 годах, хотя быстрее, чем в 1870–1914.
Распределение доходов изменилось. Включение женщин и меньшинств в экономику означало, что доходы белых мужчин не соответствовали среднему уровню. Главное же – неолиберальный поворот перевел доходы и богатство «наверх». Утверждали, что поощрение богатых и сверхбогатых стимулирует их работать усерднее и раскрывать предпринимательский потенциал. Это оказалось ложью, но богатые все равно стали богаче.
Это вызывало недовольство у традиционного мужского рабочего и среднего классов. После 1980 года их реальные доходы почти не росли, и, по их восприятию, они потеряли уважение со стороны женщин, меньшинств и иностранцев, а также плутократов, чье богатство только росло. Казалось, что все обернулось против них: богатые богатели, а бедные меньшинства получали небольшие льготы. Трудолюбивые же белые мужчины, по их собственному мнению, не получили заслуженного. Это породило недоверие к системе, которая не давала им жизни лучшей, чем у их родителей тридцать лет назад.
Когда случилась Великая рецессия и восстановление шло медленно, власти казались безразличными. Богатые доминировали в общественном дискурсе, и для них кризиса не было. Но остальные 90% населения США продолжали терять позиции. Для них экономика с 2007 года оставалась очень сложной. Они пытались изменить ситуацию, искали объяснения и виноватых – и на это есть веские причины.