Следующие дни были просто ужасными. Нора работала на автомате, но сама была словно испорченная пластинка, не издающая ни единого звука, при этом всё время дёргающаяся то туда, то сюда. Она словно увязла в бесконечной фотоплёнке, проявляющейся по кругу, и не могла выбраться. На этой плёнке было всё. Кроме мёртвых лиц Марты и Камиллы, там проявлялся Олаф вперемешку с покупателями, сетующими на то, как тюфяк может оказаться убийцей, хотя это и не доказано, но кого-то ведь надо обвинить? И Сфинкс, в ужасе отползающий от неё и Камиллы. Нора вспоминала несостоявшееся изнасилование, запутавшее её и всех, из-за которого Олаф сказал лишнего в разговоре с полицией, и то, как он в итоге её оттолкнул. Вспоминала мать, стоящую на пороге смерти и ту гордость, которую Нора чувствовала, приходя к ней с маникюром и новой стрижкой, словно у неё действительно была личная жизнь. Вспоминала, как существовала последние пятнадцать лет, и свою забрезжившую надежду. Луукаса и непристёгнутый ремень. Разбитую фарфоровую куклу. Мэрскую проститутку, чьи банки с вареньем не изменили бы ничего, даже если бы не разбились. Доверчивость и преданность Сфинкса, не подозревающего, какое она чудовище. Нора и сама об этом не подозревала. Но всё-таки чаще всего она вспоминала Олафа и его предательство.
Его и своё.
У Норы не было лучших дней в жизни, но все последние определённо были худшими.