К книге
Тревожная жизнь. Дефицит и потери в революционной РоссииЧасть I. Дефицит и потери в контексте империи. Глава 4. Передача полномочий «ответственной публике» и зарождение военного капитализма. Военный капитализм и его культуры
30%
Часть I. Дефицит и потери в контексте империи. Глава 4. Передача полномочий «ответственной публике» и зарождение военного капитализма. Военный капитализм и его культуры
36

К концу осени 1915 года проблемы управления военной экономикой выявили критическую слабость российского имперского государства. Его правительство и административные органы были неспособны обеспечить адекватное снабжение армии и крупнейших городов жизненно важными товарами, которое позволило бы снизить продовольственные риски. Государство не сумело выстроить механизмы улаживания сиюминутных и долгосрочных конфликтов на производстве. Инфляция по-прежнему снижала реальные заработки и стимулировала спекуляцию. Продолжали расти потери на фронте. В то же время предприятия и отрасли промышленности, работающие на оборону, все сильнее впадали в зависимость от государства с его материальными и финансовыми ресурсами. Привилегированный статус предприятий означал привилегированные личные отношения между руководством этих предприятий и должностными лицами государства, вполне налаженные в Петрограде, а теперь распространявшиеся и по всему оборонному сектору. Что же касается предприятий текстильной, бумажной, деревообрабатывающей и пищевой промышленности, считавшихся несущественными с точки зрения обороны, они все чаще сталкивались с нехваткой сырья. Продолжение производства вскоре стало для многих из этих компаний рискованным и неприбыльным делом, несмотря на то что привилегированные предприятия нуждались в их продукции для выполнения военных заказов. К концу 1915 года свои двери закрыли около пяти тысяч заводов. Если, как выразился британский посол Джордж Бьюкенен, война стала «находкой» для многих крупных промышленников, как и для царского режима, то для большинства других она обернулась катастрофой[414]. Использование принудительного труда лишь обострило ситуацию, так же как и возросшая численность вышедших на рынок труда женщин-работниц, вынужденных соглашаться на гендерно-дифференцированные условия работы, при которых они не только получали меньше денег за ту же самую работу, но и сталкивались с нередкими посягательствами на свое личное достоинство (и не только на него). И дело было не только в грубой руке обезличенных рыночных сил, связывавших многих рабочих и нанимателей, но и во вполне осязаемой руке государства, наряду с казенными финансировавшего частные заводы, для которых оно было крупнейшим или единственным клиентом.

Между тем русская деревня едва ли была ограждена от этих перекосов. Военные власти, получив разрешение реквизировать различные товары или накладывать эмбарго на торговлю ими, одновременно получили и право устанавливать на них закупочные цены, при том что к концу 1915 года они скупали почти половину всего выставлявшегося на продажу зерна. Поток промышленных товаров, идущий в деревню, начал иссякать после закрытия непривилегированных заводов, и одновременно с этим значительно сократилась деловая активность на местных и региональных рынках. В 1916 году объем зарегистрированных продаж на ведущей Нижегородской ярмарке составил менее двух третьих от уровня 1913 года. Даже специальные пособия, выплачивавшиеся солдатским семьям, порождали недовольство. Соседки, не получавшие таких пособий, считали, что нуждаются в них ничуть не меньше. Те же, чьи сыновья или мужья избежали призыва, вызывали неприязнь, так как их считали обузой[415].

Редакторы журнала «Промышленность и торговля» видели во всем этом ускоренное наступление государственного социализма.

Если и до войны можно было говорить о медленно, но неуклонно совершающемся росте государственного социализма, то война и созданные ею экономические затруднения дают государству право искусственно ускорить этот процесс вытеснения частно-хозяйственных элементов государственными. Царство частного интереса, стремящегося к максимальной личной выгоде, должно кончиться. Предстоит новая эра торжествующей государственности и общественности[416].

Однако с социально-экономической точки зрения тот строй, который складывался в России посредством государственного финансирования, было бы более справедливо назвать разновидностью «государственного капитализма»: системой финансируемых государством процессов производства на некоторых частных и казенных предприятиях, которые привязывали собственников и управляющих непосредственно к финансовым ресурсам государства, а также к его имперским целям и устоявшейся системе социальных ценностей. Власти не были намерены ограничивать частное производство и частное богатство, при условии что оно отвечает интересам царизма. Ведущие общественные деятели, как входившие в Прогрессивный блок, так и оставшиеся за его пределами, добивались политических реформ, но не собирались ни устранять социально-экономическое неравенство, ни заменять ту систему ценностей, в центре которой находились интересы государства, ценностями общедемократическими. В то же время государство и ведущие секторы русской финансовой сферы, коммерции и промышленности продолжали перестраивать свои исторически сложившиеся взаимоотношения, укрепляя взаимное сотрудничество, несмотря на свое традиционное противостояние, и ускоряя процесс, который шел полным ходом еще в предвоенные годы.

Это же в определенной степени наблюдалось и в других воюющих державах. Однако отличительной чертой капитализма в России являлся потенциальный конфликт его социально и культурно укорененных систем ценностей с ценностями географически сконцентрированной промышленной рабочей силы и по-прежнему преимущественно крестьянской и лишь отчасти коммерциализированной провинции. В силу воздействия таких факторов, как прибыль, спекуляции и роль социального неравенства в принципах производства и распределения товаров, очевидные проблемы дефицита и потерь оказались завязаны на отношениях между корыстолюбивыми промышленниками, торговцами, рыночными спекулянтами и самим государством, усиливая социальное и культурное неравенство, лежавшее в основе самодержавия. Государственный социализм мог наступить лишь тогда, когда эти же ресурсы были бы направлены на ликвидацию частной собственности, национализацию всего производства и замену культур и форм социально-экономических различий культурами и формами, идеализированными во имя всеобщего социального равенства, каким бы растяжимым ни было это понятие. С точки зрения традиционного понимания «классов», занимавшего немалое место в российском публичном дискурсе осенью 1915 года, благодаря деятельности ответственной публики на общероссийском и местном уровнях была налажена связь между «буржуазной» промышленной и коммерческой элитой и потребностями и ценностями имперского самодержавия, что способствовало укреплению государства, поддержанию социального строя, победе в войне и сохранению перспектив капиталистического экономического развития, ожидавшегося после войны благодаря дальнейшей экспансии Российской империи.

Понятно, что в этом отношении перед такими более прогрессивными промышленниками, как Рябушинский и Коновалов, игравшими ведущие роли в военно-промышленных комитетах, вставала дилемма. Многие представители российской ответственной публики были убежденными приверженцами политической либерализации. Однако вследствие сотрудничества с режимом они оказались косвенно причастны к его недостаткам. Умеренные меньшевики и иные представители демократического социализма шарахались от тесных политических союзов, которых в силу их сомнительности пытались избежать левые и центристы из числа кадетов, в то время как Ленин и большевики без стеснения навешивали на оппонентов ярлыки «буржуазных соглашателей», заостряя риторические мечи, которые пойдут в ход со всеми последствиями в 1917 году.

Одним из ключевых вопросов являлось сохранение «разумных» прибылей в условиях растущего дефицита и потерь. Ряд частных банков и предприятий служили примером того, каким образом тесные связи с должностными лицами государства способствовали получению этих преимуществ. Помимо прибыльной перепродажи государственных ценных бумаг и осуществления различных коммерческих и деловых трансакций, для которых не требовалось обеспечение — обычный аспект европейских и североамериканских сделок, — такие директора, как Путилов, стоявший во главе Русско-Азиатского банка, активно пользовались своим положением для содействия в получении займов тем предприятиям, с которыми они были тесно связаны. Когда барон Г. Х. Майдель обратился к Г. Фессендену Месерву, новому петроградскому представителю нью-йоркского National City Bank, по поводу создания нового финансового учреждения, Союза провинциальных банков, он обещал американскому банку не только 10-процентную комиссию, но и гарантию того, что председатель нового банка будет редактором правительственного «Финансового вестника», а одним из директоров станет его коллега из кредитного департамента Министерства финансов, ответственный за контроль над провинциальными банками[417].

Более того, наряду с ростом дефицита и потерь конец осени 1915 года был отмечен и возрастанием прибыльности крупных промышленных предприятий и ведущих российских банков благодаря государственной поддержке. Неудивительно, что российские фондовые рынки позитивно отреагировали на сведения о росте выработки и прибыли. Цена акций таких ведущих металлообрабатывающих и машиностроительных заводов, как Брянский, с 15 июля 1914 по 31 декабря 1915 года выросла примерно на 14 %. Акции других предприятий выросли в цене еще сильнее. То же самое наблюдалось в случае крупнейших российских банков и частных железных дорог. Размер дивидендов Русского для внешней торговли банка увеличился за 1915 год на 50 %. Солидные дивиденды выплачивали и российские железные дороги, сталкивавшиеся с административными проблемами. Московско-Казанская железная дорога в 1915 году получила прибыль в 15 млн руб., позволившую выплатить дивиденды в размере 30 руб. на акцию. Прибыль Юго-Восточной железной дороги составила 24 млн руб.[418] Сразу же после Нового года «Биржевые ведомости» сообщали о приподнятом настроении инвесторов[419]. National City Bank, чьи интересы представлял Месерв, издал проспект для инвесторов, в котором расхваливались российские природные богатства, ожидавшие разработки, и низкие ставки налогов, а также упоминались признаки того, что покупательная способность в стране «держится на хорошем уровне». Рост и снижение цен на различные товары объяснялись в первую очередь колебаниями спроса и предложения. Сам Месерв в переписке с председателем банка Ф. А. Вандерлипом всячески распинался по поводу особенной привлекательности железнодорожных облигаций, в то время как министр финансов Барк лично предлагал этому банку облигации с доходностью 7,5 % — на два пункта выше, чем у общедоступных[420]. После того как русские инвесторы узнали о начавшейся во Франции битве за Верден, российский фондовый рынок подскочил до максимального за годы войны уровня[421].

Большее значение даже для складывавшихся культур военного капитализма имели связи между дефицитом, ростом цен, спекуляциями и черным рынком. Не исключено, что начать подпитывать как рост цен, так и спекулятивное поведение могли такие субъективные элементы, как возмущение и сговор. Кроме того, как и в случае со всеми субъективными факторами, их было трудно контролировать. В культурном плане само понятие спекуляции осенью 1915 года расширилось, обозначая уже не только скупку товаров по низким ценам и перепродажу по высоким ценам, но и манипуляцию самими рынками, когда дефицит несправедливо использовали ради личного обогащения посредством контроля над тем, что именно и где продается. Спекуляция такого рода возникла (и подверглась осуждению) в 1915 году и в Германии, и в Австрии, и в странах Антанты. В Германии правительство канцлера Т. фон Бетман-Гольвега приняло ряд мер по контролю над ценами и распределением ряда товаров первой необходимости уже в августе 1914 года. Был установлен потолок цен на обширный список товаров. Аналогичная практика вскоре получила распространение в Англии и во Франции. Едва ли удивительно, что в условиях, когда еще наблюдалось относительное изобилие товаров, торговцы повсеместно старались накопить большие запасы товаров, пока цены на них были сравнительно низкими, чтобы затем спекулятивно перепродавать их по максимальной цене, установленной властями. Однако в России большинство цен не были фиксированными и существовало совсем немного выполнимых в реальности правил распределения товаров, и это при том, что в силу одних только размеров страны в ней была неизбежна передача полномочий, которая изначально затрудняла экономическую координацию.

Аморальные коннотации, относящиеся к спекуляции, вызывали в России резкую реакцию, особенно среди крестьян. Ни «капитализм» как понятие, ни коммерция в целом никогда не несли позитивных коннотаций в Российской империи с ее лишь частично коммерциализированной аграрной экономикой. В Москве последовавшее за церковным расколом XVII века широкое вовлечение старообрядцев в торговлю привело к отождествлению коммерческих практик с отвергаемыми религиозными практиками. Такое же отношение — особенно там, где считалось, что спекулянты наживаются за счет благосостояния деревенской общины, — сложилось и к «презренным» евреям, армянам и прочим купцам, торговавшим в розницу в русских провинциальных городах и селах.

При этом под сомнение ставилась сама ценность коммерческого рыночного обмена, особенно в сельской глубинке. Предполагаемое преимущество чисто коммерческих сделок — когда продавец и покупатель нередко отдалены друг от друга и торговля ведется при помощи разного рода посредников — заключалось в «нравственной свободе» процесса обмена. Согласно современной экономической теории, лишь «идеально конкурентные» рынки считаются совершенно свободными, как в моральном, так и во всех прочих отношениях, поскольку полнейшая готовность обеих сторон к участию в сделке отрицает возможность того, что одна из них имеет аморальное преимущество над другой[422]. Эта точка зрения вызывает возражения, однако системы рыночного обмена, существовавшие в России во время войны, несомненно, порождали сильное ощущение несправедливости, а вовсе не моральной нейтральности. Торговцев обвиняли в постоянном повышении цен на продукты питания и другие товары первой необходимости, даже после того как на местах вводились карточки на те или иные предметы потребления. В тех случаях, когда товаров, продававшихся по карточкам, не было в магазинах, но люди со средствами могли купить их в других местах, было трудно говорить о справедливости этой «системы». Неудивительно, что власти в Воронеже, Новгороде, Перми и других местах обращались к центру с петициями, в которых просили, чтобы из Министерства внутренних дел прислали новых комиссаров, уполномоченных реквизировать все товары, скрывавшиеся «спекулянтами», «обуздать торговцев» и силой «положить конец их алчности»[423]. В деревне к спекулянтам причисляли тех, кто вышел из общины и завел отдельное хозяйство. В силу частичной и неравномерной коммерциализации многие села по-прежнему больше полагались на личное доверие и «честный» натуральный обмен, чем на торговлю посредством бумажных денег, стоимость которых была неопределенной и все время менялась.

Кроме того, к концу 1915 года коммерческие сделки сами по себе были сплошь и рядом сопряжены со сговором. Еще в начале 1915 года местные власти и хлеботорговцы в некоторых регионах сговаривались препятствовать вывозу зерна и прочих товаров в другие регионы. Получалось так, что черный рынок опирался на армию, поскольку уполномоченные по поставкам устанавливали фиксированные цены, более низкие, чем на открытом рынке, что вело к утаиванию товаров и спекуляции. Даже вдали от прифронтовой зоны местные армейские командиры по собственному почину реквизировали скудные запасы, не обращая внимания на местные потребности. Например, в Тамбове, городе к юго-востоку от Москвы, местное армейское командование реквизировало для своих лошадей большое количество овса для его немедленной поставки по цене, на 25 % превышавшей ту, которая была установлена гражданскими уполномоченными по поставкам[424]. Вследствие повсеместных реквизиций торговцы с осторожностью заключали контракты по устаревшим ценам. Многие начали скрывать свои запасы и отказывались от поставок по контрактам, требуя их перезаключения. Согласно должностным лицам из армейской службы снабжения, вся прочая частная торговля во многих местах фактически остановилась[425].

Само собой, к тому моменту спекуляция стала повсеместным явлением и в городах. Как и во всех прочих контекстах, связанных с дефицитом, городским торговцам при наличии у них хороших связей было относительно просто монополизировать рынок тех или иных товаров, усиливая враждебность публичного дискурса к явно неадекватному контролю над рынками. К концу 1915 года, как подробно показывает Т. М. Китанина, такие крупные хлеботорговые фирмы, как товарищество «И. Стахеев и К°», в условиях запрета на экспорт подмяли внутренний рынок, поглощая более мелкие фирмы и продавая армии непропорционально большую долю своего товара по завышенным ценам, что было возможно благодаря тесным связям с военными и государственными чиновниками. По ее мнению, чем выше был спрос, тем больше хлеба придерживали торговцы и тем выше были цены и выручка за реквизированные товары[426].

Более того, наряду с тем, что в рамках моральных и материальных практик военного капитализма в России военные прибыли, как и повсюду в Европе, представлялись нечестными, казалось, что относительно свободный рыночный обмен не отвечает интересам ни государства, ни общества. И на улицах, и, несомненно, в некоторых аристократических салонах понятия «мелкий буржуа» и «спекулянт» превратились в дискурсивный аналог «негодяев», особенно если речь шла о «евреях». К выраженному беспокойству населения по поводу нарастания дефицита и потерь, а также довлеющим в народных массах представлениям о справедливости в их всевозможных подспудных проявлениях добавлялись давние вопросы вопиющего социального неравенства в России.

В целом резко возросшая роль слабеющего государства в военной экономике России слабо амортизировалась такими существенными элементами, связанными с хорошо развитым коммерческим устройством, как общие представления о легитимности богатства, интернализованное уважение к частной собственности, доверие к относительно стабильной валюте, уважение к закону как к институционализированному механизму контроля над злоупотреблениями и позитивное отношение к предпринимательскому поведению, поставленному на службу личному благосостоянию. К концу 1915 года вопросом государственного значения в культурном плане стало бросающееся в глаза социальное неравенство, проявившееся в тот момент, когда от всех ожидались жертвы. Отношение к справедливости при военном капитализме было связано не только с социальными различиями, коренившимися в традиционной социальной системе царской России. Оно касалось не только весьма очевидных различий в плане доступа к дефицитным продуктам питания и другим товарам первой необходимости, но и бросающихся в глаза различий в образе жизни: новый класс, который недавно нажил целое состояние, не стеснялся тратить поступающие в его карманы деньги. Британский финансист лорд Ревелсток, прибывший в Петроград на межсоюзническое совещание по финансовым вопросам, признавался, что был поражен городским изобилием. 29 января 1917 года он записал в дневнике:

Любопытно отметить явные признаки «военного процветания», магазины ярко освещены, витрины цветочных магазинов сверкают красками, ювелиры наживают огромные барыши. Цены выросли в феноменальной степени, [но,] несомненно, вследствие инфляции денег [точно так же выросли] курсы акций банков и местных промышленных компаний. Говорят, что новый класс, недавно наживший огромные состояния, тратит деньги без счета[427].

Предыдущая главаГлава 36 из 122Следующая глава