По этой причине слова «дефицит» и «чрезвычайная нужда» вскоре стали общими местами в сообщениях и донесениях с фронта — даже в Галиции, где А. А. Брусилов и другие генералы осенью 1914 года успешно наступали вглубь австрийских территорий. От срочных телеграмм, в которых говорилось о чрезвычайной нужде, по большей части отмахивались на высших уровнях командования как от попыток ввести в заблуждение, призванных скрыть просчеты фронтовых командиров. Кроме того, эти телеграммы прямо и косвенно ставили под сомнение компетентность таких высокопоставленных фигур, как генерал А. А. Поливанов, много лет отвечавший в Генеральном штабе за снабжение армии, и генералы Д. Д. Кузьмин-Караваев и Е. З. Барсуков, возглавлявшие Главное артиллерийское управление (ГАУ), подчиненное военному министру В. А. Сухомлинову. Генерал А. А. Маниковский, вскоре сам вставший во главе ГАУ, возлагал вину за дефицит на Сухомлинова и Поливанова, в то время как последнему удалось заручиться поддержкой главнокомандующего, великого князя Николая Николаевича, и вместе с ним обрушиться с нападками на Сухомлинова, фаворита царя. Сухомлинова обвиняли в неосторожности и в пренебрежении своими обязанностями. Была инициирована кампания по отстранению военного министра от должности[274].
Таким образом, на высших уровнях армии и режима армейские нужды вместе с военными неудачами сложились в порочный круг межведомственных и личных обвинений. Было гораздо проще подключиться к этому процессу взаимных упреков, чем признать наличие реального дефицита, вызванного провалами в ходе мобилизации и распределения имеющихся припасов. В этом отношении особенно одурманивающим было убеждение в том, что наступление в Восточной Пруссии выльется в стремительный бросок на Берлин. Чем сильнее проявлялась иллюзорность этих надежд, тем легче было возлагать вину на некомпетентность, тем более что последней хватало с избытком. Удивление и шок, вызванные масштабами русских потерь, вступили в конфликт с чрезмерными ожиданиями, выразившийся в смешанных чувствах, сочетавших оптимизм с проявлениями досады. Уже в 1916 году особая комиссия, оправдывая звучавшие заявления о дефиците, пришла к выводу, что армия с самого начала войны страдала от острой нехватки снарядов и другого снаряжения. Тем не менее на протяжении всей осени и большей части зимы 1914/15 года картины, описывающие повсеместность нужды на фронте, в целом отвергались как преувеличения, призванные оправдать некомпетентность.
В этом, как и в прочих отношениях, ключом к реальной ситуации служат солдатские письма. Цензура и прочие ограничения резко снижали осведомленность общественности. (В начале февраля 1915 года газете «День» даже было запрещено издавать большую статью с описанием «прекрасного духа» французских солдат, чтобы не возникло впечатление, что боевой дух русских войск не так высок[275].) В то время как цензоры всячески старались не допустить, чтобы письма с фронта или указанные на них обратные адреса выдавали военную информацию, те письма, в которых сообщалось о недостатке еды, нехватке оружия и боеприпасов или «чрезвычайной нужде» в подходящей зимней одежде, как будто бы не привлекали к себе особого внимания. Как правило, цензоры считали новые открытки, на которых солдаты открыто писали об этих проблемах, не имеющими военного значения[276]. Эти вопросы затрагивались в 15 % писем с Юго-Западного фронта, прочитанных цензорами в начале зимы 1914/15 года, — больше была только доля писем с изъявлениями надежды, что война скоро кончится. Также цензоры не усматривали в этом ни выражения антипатриотических настроений, ни удара по сознанию «необходимости выполнить свой долг перед Царем и Отечеством». Командующим неоднократно докладывали, что подавляющее большинство солдат «горит желанием разбить врага». Оставшиеся же дома родные узнавали, что их сыновья и мужья воюют, не имея нормального оружия и питания[277].
Такие популярные фронтовые командиры, как А. И. Деникин и А. А. Брусилов, видели ситуацию глазами своих солдат. Впоследствии Брусилов горько сетовал, что на протяжении последней военной зимы изнурение его войск подпитывалось отсутствием теплой одежды. В ноябре 1914 года он писал: «…моя армия оказалась голой, летняя одежда истрепалась, сапог нет, и войска, имея снег по колено и при довольно сильных морозах, еще не получили зимней одежды… Я считал, что это была преступная небрежность и беспорядок интендантства». Когда Брусилов велел своим солдатам покупать теплую одежду на собственные средства, его стали обвинять в том, что он «увлекался собственными целями»[278]. В солдатских письмах зимы 1914 — осени 1915 года о дефиците такого рода говорится так же решительно, как и у Брусилова. В том же номере газеты «День», в которую не попала статья о боевом духе французских войск, было помещено послание Союза кооперативов Министерству внутренних дел о том, что людям в разных местностях страны все чаще приходится сталкиваться с ростом цен и нехваткой товаров. Послание сопровождалось просьбой позволить кооперативам и другим региональным организациям провести общероссийское совещание по этому вопросу[279].
О том, в какой степени галицийская катастрофа в мае — июне 1915 года была связана с плохим снабжением армии, в литературе по-прежнему ведутся споры. Например, Шон МакМикин в своей провокативной работе о роли России в разжигании Первой мировой войны однозначно утверждает, что «пресловутый (и сильно преувеличенный) „снарядный голод“» в 1915 году в любом случае был «блестяще преодолен»[280]. Но такая точка зрения — исключение, а не правило. Западные и советские историки вполне были согласны с яркими рассказами сэра Бернарда Пэрса, британского журналиста и историка, и других очевидцев о том, как русские войска сражались без винтовок и боеприпасов. Причем эта точка зрения не подвергается сомнению ни российскими, ни западными исследователями. Пэрс писал:
С близлежащей высоты можно было видеть непрерывную цепь выстрелов из самых тяжелых вражеских орудий, протянувшуюся на пять миль что в одну, что в другую сторону. Русская артиллерия практически молчала. Кое-как отрытые русские окопы были совершенно перепаханы, так же как и сметена вообще всякая жизнь в этих местах. Располагавшаяся здесь русская дивизия в ходе этой и сразу же последовавших новых операций сократилась в численности от нормальных 16 тыс. до 500 человек… Любая вражеская атака… обрекала войска на то, чтобы просто сидеть под огнем, не имея никакой защиты в лице собственных орудий…
Это был момент полного расстройства всяких планов. Призывников — и молодых, и пожилых, набранных откуда попало и не связанных никакими узами землячества, — поспешно ставили в цепь, нередко не выдавая даже винтовки с наказом обходиться без нее, пока не будет ранен сосед… Когда Ирманов вышел на исходный рубеж, у него не было патронов… Помню, как один из [солдат] сказал мне: «Знаете, сэр, у нас нет оружия, кроме солдатской груди». «Сэр, это не война, а бойня»[281].
Архивные документы полностью подтверждают слова Пэрса. Им соответствуют и рассказы таких вдумчивых наблюдателей, как французский посол Морис Палеолог, согласно которому начальник Генштаба генерал А. И. Беляев знал, что на некоторых участках фронта до трети русских солдат не имеет винтовок[282].
Однако дело здесь не только в точности. Сообщения очевидцев и тревожные письма сами по себе порождали обеспокоенность проблемой дефицита, особенно продовольственного, что придавало этим репрезентациям весомость реальности. Непрерывный поток сообщений и писем о «чрезвычайной» и «катастрофической нехватке» на фронте вносил свою лепту в формирование представлений у многих людей едва ли не в большей степени, чем объективная статистика военного производства и снабжения. Жалобы солдат на то, что у них мало винтовок, что на батареях не хватает или вовсе нет снарядов, что снабжение боеприпасами поставлено скверно, что их плохо кормят и не выдают им зимней одежды, с готовностью прочитывались в деревнях и мастерских как доказательства «чрезвычайной нужды», особенно весной 1915 года, когда наступление в Галиции, о котором столько трубили, обернулось полным разгромом.
В течение последовавшего долгого лета ситуация со снабжением по мере перегруппировки армии несколько наладилась. Впрочем, к тому времени жалобы на плохое снабжение питанием и одеждой стали обыденностью — судя по всему, и ветераны, и новобранцы в равной мере взяли на вооружение дискурс, пустивший корни на фронте. В одном случае сообщалось, что целая часть не была отправлена в окопы, потому что у солдат не было нормальной обуви. Некоторые призывали своих родных присылать им одежду, обувь и прочие припасы в специальных посылках[283]. По мере продолжения войны жалобы учащались. Ветераны одной части писали, что им выдали ботинки вместо сапог. Из другой части сообщали о выдаче всего одной пары портянок на двоих! Другие ветераны с приближением очередной военной зимы раздраженно отмечали, что их снова ждет нехватка печей, чтобы греться в окопах, и теплой одежды[284].
Как показало летом 1916 года наступление Брусилова, русская армия даже после Великого отступления из австрийской Галиции оставалась грозной силой несмотря на гигантские потери и сохранявшуюся нехватку оснащения и припасов. Но это едва ли мешало сотням тысяч тех, кто получал письма с фронта от своих близких, полагать, что солдаты вынуждены сражаться голодными, полураздетыми и плохо вооруженными — в соответствии с представлениями о «чрезвычайной нужде», в культурном плане обусловленными тем, что получатели писем думали, слышали и читали о жизни на фронте. В особенно уязвимом положении находились жены и матери. Беспокойство за физическое благополучие их любимых усугублялось страхом перед опасностями войны как таковой. Уже зимой 1914 года солдатские жены, которые получали денежное пособие за своих мужей, призванных в армию, — в России их называли «солдатками» — были заметной социальной силой, засыпавшей власти негодующими письмами и специфически женскими требованиями объяснений. При том что измерить масштабы тревоги, порождаемой всем этим, нет никакой возможности, да и не нужно конкретизировать гендерные аспекты заботы о близких, чтобы оценить беспокойство жен и матерей, совершенно очевидным было широкое распространение беспокойства и тревоги, на которые опиралось укреплявшееся и хорошо просматривавшееся мнение, занимавшее ключевое место и в умах современников, и в последующей историографии, о том, что военные и гражданские власти России ставят под удар безопасность, социальное благополучие и будущее страны, не говоря уже об их вине за колоссальные людские потери и сопутствующие им материальные и эмоциональные издержки[285].