Разумеется, в эти ужасные месяцы 1919–1920 годов провинциальные города тоже были затронуты дефицитом, хотя по-разному и в разной степени. Как и прежде, промышленные города и бывшие торговые центры за пределами хлебопроизводящих районов снабжались необходимыми товарами главным образом по железным дорогам и речным транспортом. Что касается населенных пунктов в глубинке, там положение зависело от ситуации в деревне и, в некоторой степени, от властей, ответственных за снабжение. Летние волнения в Петрограде, Московском регионе, Туле, Сормове и других промышленных центрах беспокоили большевистских вождей в той же и даже в большей степени, чем борьба в деревне. Летом 1919 года, этим пятым летом тревог и нестабильности с начала мировой войны, С. В. Косиор, В. П. Ногин и другие руководители Совнархоза стали замечать «перелом в настроении рабочего класса». Их интересовало только обеспечение их «реальных потребностей», поскольку большевистский режим явно оказался неспособен исправить положение[1323]. Как докладывал из Воронежа политкомиссар Б. И. Бровер, распространение контрреволюционных листовок в городе имело «хронический характер»[1324]. Легитимность режима оказалась непосредственно связана со снабжением продовольствием.
Однако стоявшие перед властями проблемы касались не одной только продовольственной безопасности. Существованию рабочих по-прежнему угрожала нехватка топлива, производственных материалов и прочих товаров первой необходимости, равно как и отсутствие средств для продолжения производства и выплаты зарплаты. Москва столкнулась с необходимостью более жестко контролировать большие и малые города, особенно те, которые грозило охватить или уже охватило недовольство. Эту задачу были призваны решить дальнейшая мобилизация ЧК и красный террор, развязанный в начале сентября 1918 года. Многочисленные рьяные чекисты, отправленные в провинцию, охотились за местными меньшевиками и манипулировали выборами в местные советы, чтобы тем или иным образом добиться желаемого. С одной стороны, агенты ЧК не могли эффективно работать без содействия местных властей. С другой стороны, препятствием для этого содействия было поведение самих чекистов. Вместе с тем некоторые из них докладывали из глубинки, что их действия против кулаков и прочих врагов власти явно подталкивают крестьян-бедняков и местные крестьянские советы к своему собственному «экономическому бандитизму»: к конфискации уже реквизированных запасов и к различным проявлениям произвола. «Бедняцкие комячейки и волисполкомы, — сообщалось в одном докладе, — неизбежно превращаются в своего рода комбеды. В предыдущий период борьба бедноты с кулачеством проходила организованно и под нашим руководством, а именно, беднота входила в продотряды, с помощью комячеек проводилась разверстка, реквизиции, конфискации и т. д.»[1325]
Даже те региональные советы, в которых преобладали большевики, распоряжались своей властью преимущественно с оглядкой на местные условия, пытаясь справиться с теми последствиями дефицита и неурядиц, которые затрагивали их сильнее всего. Как удачно выразился американский историк Дональд Рейли, опираясь на работу антрополога Джеймса Скотта, должностные лица в Саратове и других провинциальных городах «вели себя не по-государственному», ставя свои непосредственные нужды и потребности выше нужд и потребностей московского режима[1326]. Указы и требования, непрерывно спускавшиеся сверху, по большей части игнорировались. Председатель Совнархоза А. И. Рыков лично рассылал сотни телеграмм, касавшихся крупных и мелких местных дел — от «катастрофической» ситуации с топливом в Нижнем Новгороде до «незаконной конфискации» денег и товаров уездным продовольственным комитетом в Тамбове, — но его усилия явно были тщетными. Местные совнархозы брали на себя ответственность за борьбу с производственными сбоями, дублируя функции многочисленных московских главков. На местах под руководством Москвы продолжалась национализация промышленных предприятий. В Ростове рабочие воспротивились передаче их завода в собственность государства, потому что оборотный капитал исчез и в кассе не было денег для выплаты зарплаты. Смоленские власти в тщетной попытке не допустить остановки производства ввели ставки зарплаты, на 25–30 % превышавшие те, что были утверждены в Москве. Твердые цены, устанавливаемые на местном уровне для обуздания инфляции, не имели особого смысла в отсутствие товаров, к которым они были бы привязаны. В Саратовской губернии нехватка хлеба для продажи по карточкам вынудила губернский совет временно отменить запрет на свободную торговлю. В конце лета 1918 года дефицит привел к еще одной волне возвращения рабочих в деревню. Те, кто остался в городах, пополнили ряды обездоленных безработных. Отъезд прочих привел к дальнейшему росту напряженности в их селах. Разные местности уже провозглашали себя «республиками», как железнодорожники летом 1917 года. Совнарком Калужской народной республики своим официальным решением «национализировал» местные речные лодки с тем, чтобы обеспечить «правильное развитие торговли и промышленности в Калужской республике». Из Тульской губернии докладывали, что «при реквизиции хлеба у мешочников солдатами Красной армии происходит обратное — продажа хлеба мешочникам по более высокой цене». В высших кругах обсуждалась возможность выплаты зарплат натурой, в виде продовольственных пайков, или повышения производительности путем возвращения к сдельной оплате[1327].
В противоположность региональным властям с их преимущественным вниманием к местным нуждам, в глазах московского режима все это очень сильно походило на то государство, которое он собирался построить. Советскому государству следовало расширять масштабы своего непосредственного вмешательства во все аспекты социально-экономической и политической жизни — собственно говоря, создавать чисто социалистическую политическую экономию. Согласно либеральному Большому сюжету в его различных версиях, сами попытки построения социалистической экономики были утопией, что бы в то время ни понимали под «социализмом». Например, Ричард Пайпс пренебрежительно называет все эти начинания плодами усилий неумелых и невежественных фантазеров, зачарованных иллюзией власти. По мнению давнего члена кадетского ЦК А. В. Тырковой, Советы собрали вокруг себя все самые вредоносные преступные элементы: «Господство западных демократий — это обман, который устраивают в тех странах политические деятели. Надо уметь смотреть прямо в глаза дикому зверю, который называется народной массой»[1328]. В социал-демократической литературе господствует троп большевистского сопротивления рыночному обмену. Даже такие левые меньшевики, как Ю. О. Мартов, откровенно высказывались на этот счет на протяжении всего 1918 года, в то время как большевики, подобно их предшественникам из царского и Временного правительств, спорили о том, были ли конфискационные меры, предпринятые их режимом, достаточно решительными. Некоторые призывали покончить с «шингаревской хлебной монополией», утверждая, что широкие круги городского пролетариата усматривают в ее отмене ключ к преодолению голода. Другие же полагали, что всякое ослабление хлебной и торговой монополии, скорее всего, лишь усилит классовых врагов в деревне, не увеличив количество хлеба, доступного для изъятия, и не решив фундаментальную проблему его распределения в голодающих регионах. Левые большевики Н. И. Бухарин, Л. Н. Крицман и Ю. Н. Ларин полагали, что благодаря этим проблемам настал подходящий момент для «героического» перехода от денежного обращения к системе чисто товарного обмена[1329]. Как этот переход мог быть успешно совершен в условиях нехватки самих товаров первой необходимости, было неясно.
Трудно сказать, в какой мере привлекательность построения новой социалистической экономики проистекала из идеологических фантазий, а в какой она была обусловлена проблематичностью эффективного управления разрушенной экономической системой. Хорошо известные попытки осуществления культурной революции на этих ранних порах вдохновляли блестящую когорту авангардных художников, писателей и авторов социальных экспериментов. В Наркомате юстиции обсуждались самые прогрессивные концепции европейской юриспруденции, в Наркомате просвещения — концепции радикального реформирования образования[1330]. Ключевая проблема заключалась в том, каким образом эффективно управлять разрушенной экономикой и контролировать ее сверху. Диктатура нуждалась не в самовольных захватах собственности, а в рациональных оценках, планировании и тщательно отмеренном вмешательстве. Однако сама ситуация дефицита и субъективная природа «чрезвычайной необходимости» крайне затрудняли, если не делали вовсе невозможным эффективный диктаторский контроль. Почти повсюду царил произвол местных должностных лиц. Любой город сталкивался с ростом преступности, нападениями на тех, кого считали обладателями тайных богатств, и кражей их имущества. В Самаре, Харькове и многих других местах произошли крупные еврейские погромы, устраивавшиеся как сторонниками большевиков, так и теми, кто считал, что партию подмяли под себя многочисленные соплеменники Льва Бронштейна-Троцкого и Гирша Апфельбаума-Зиновьева, считавшиеся евреями и выросшие в еврейской среде. В этих обстоятельствах невозможно было просто объявить диктатуру в сколько-нибудь обоснованном расчете на то, что террор и драконовские санкции обеспечат повиновение.
Особые уполномоченные, непрерывно прибывавшие из Москвы на места, лишь усугубляли ситуацию, как это было в предшествующие годы — в 1917 году и даже ранее. Самыми одиозными из них были отряды чекистов в их фирменных кожаных куртках, бесцеремонно распоряжавшихся поездами и грубо помыкавших всеми встречными[1331]. В донесении из Царицына сообщалось, что «производятся расстрелы по 30–40 человек сразу, причем некоторые расстреливаемые умирают с возгласами… что дело Коммуны не прочно — она строится на невинной крови». Множество жалоб поступало на самих чекистов, которых обвиняли в самых разных преступлениях: в арестах людей, производившихся произвольным образом или «по требованию», за которыми сразу же следовали суровые наказания, и в сговоре с группами мешочников и мешочниц, с которыми они должны были бороться. Сами чекисты впоследствии докладывали, что не менее 25 %, а может быть, и до половины тех, кто был арестован в июле— августе 1918 года, содержалось под стражей безосновательно. «Ни один коммунист не станет отрицать необходимости массового террора против врагов в этот труднейший период, но весь ужас заключается в том, что работа местной ЧК происходит совершенно без какого-либо контроля со стороны центра. ВЧК не имеет прямого непосредственного наблюдения над деятельностью местной ЧК и оставляет им решение всех важных вопросов… Отсутствие честных руководителей на местах при наличии тех чрезвычайных прав и полномочий, кои предоставлены им ВЧК, приводит к самым нелепым результатам», — с тревогой указывалось в одном из докладов. Ленин получал огромное число обращений, авторы которых призывали его проявлять больше участия, точно так же как к этому призывали предыдущих правителей[1332].
В надежде повысить эффективность борьбы с коррупцией и в рамках расширения масштабов надзора правительство приказало завести во всех советских учреждениях так называемые ящики жалоб. С их помощью простые граждане могли без всякой боязни подать жалобу на своих товарищей и должностных лиц, дав выход своему раздражению. По сути, эти ящики выполняли роль «глаз» режима. (Их все еще можно было найти в почтовых отделениях и других учреждениях в 1991 году, на момент краха СССР; таким образом, к лучшему или к худшему, но эта система анонимного надзора проработала более 70 лет.) Предсказуемым итогом стала новая лавина письменных жалоб, охватывавшая весь спектр от мелких личных конфликтов до обвинений в тяжких преступлениях. В Ивановском текстильном районе, например, жаловались на то, что некомпетентное руководство предприятий не чинит сломанную вентиляцию, повсюду лежит пыль, а в цехах месяцами не проводится систематическая уборка. Кожевники сообщали, что вынуждены работать со шкурами, не прошедшими стерилизации, потому что все дезинфицирующие средства были распроданы. Рабочие заводов, производящие боеприпасы, писали о загубленном здоровье, а борьба с заболеваемостью почти не велась. В Москве и других местах жаловались на то, что неделями не вывозился мусор, улицы тонули в грязи, что в глазах некоторых служило символом ложных обещаний Октябрьской революции. Ведущих партийных руководителей Пермской губернии обвиняли в «крупномасштабных» злоупотреблениях должностью. Поступали даже жалобы на «массовое потребление кокаина в Москве», «крайне распространяющееся среди учителей Москвы»: его продавали в задних комнатах аптек и кофеен[1333]. К маю 1919 года бюро жалоб действовали в 23 регионах. В одной месячной сводке жалоб, поданных в провинциальные бюро, числится 97 жалоб на аресты, 420 жалоб на противозаконные конфискации и реквизиции, 181 жалоба на «беспорядок в советских учреждениях» и 155 жалоб на «злоупотребление по должности»[1334].
Уникальная форма государственного финансирования, сложившаяся в Советской России, тоже служила источником подозрений — явно не без причины. Уже к лету 1918 года сами губернские и местные совнархозы жаловались на то, как использовались и распределялись средства. Местные советы и их комиссары забирали себе по-прежнему взымавшиеся налоги, несмотря на издание декрета о том, чтобы все средства, конфискованные на местах, передавались в государственную казну[1335]. На местном уровне выдавались «кредиты», объемы которых теоретически соответствовали средствам, имевшимся у местных банков, но в реальности ничем не обеспеченные. В Нижнем Новгороде губернский совнархоз выделил кредит в миллион рублей исполкому городского совета на финансирование взятых в секвестр и национализированных заводов. (20 тыс. руб. из этой суммы забрали на собственные нужды городские власти.) В то же время губернский совет распорядился изъять из обращения все бумажные деньги, имевшиеся у местных советов и других учреждений. Отныне для всех денежных расчетов между местными государственными учреждениями и предприятиями следовало использовать не бумажные деньги, а бухгалтерские записи о переводе средств со счета одного учреждения на счет другого[1336].
В других местах советы наряду с этим продолжали печатать собственные деньги, добавлявшиеся к огромному количеству царских кредитных билетов и «керенок» 1917 года, все еще находившихся в обращении. Эмиссия этих новых старых банкнот за первые пять месяцев составила 12 млрд руб., а в конце лета и осенью для удовлетворения армейских потребностей было выпущено еще больше. Финансово-учетный отдел Совнархоза в январе 1919 года отчитался о выдаче кредитов в 1918 году на 5 901 069 981 руб. 48 коп., подсчитав сумму с точностью до копейки, чтобы показать, что это не приблизительные цифры. По расчетам, превышение расходов над доходами за первые шесть месяцев 1919 года составило 3,3 трлн руб. Номинальная величина денежной массы, находившейся в обращении в 1921 году, составляла 16,3 трлн руб. По сравнению с довоенными временами рубль обесценился в 100 тыс. раз[1337].
Те, кто сейчас столкнулся с финансовым кризисом, так же как и их предшественники, не видели реальной альтернативы, кроме обращения к печатному станку. Проблема при этом заключалась в том, каким образом контролировать получателей субсидий и кредитов, возможных благодаря этим эмиссиям. К тому моменту еще не было выработано согласованных правил финансирования национализированных, и тем более частных предприятий, несмотря на острую нужду в росте промышленного и оборонного производства и пресечении роста безработицы[1338]. По словам тех сотрудников Совнархоза, которые отвечали за выдачу субсидий, их получатели являлись за деньгами в тот же день, когда их бухгалтерии получали уведомления о разрешении этих выплат.
Кроме того, Совнарком и отдельные наркоматы выдавали собственные субсидии и кредиты. Газета «Экономическая жизнь» обвиняла Москву в неосведомленности о выкачивании денег и о других злоупотреблениях на местах, там, где преступные группы превратились в независимые финансовые власти, не представлявшие никого, кроме самих себя[1339]. Подделка финансовой и прочей отчетности являлась особенно тревожным фактом. Она превратилась в нормализацию укрывательства. У людей появлялась склонность к сокрытию от враждебных властей любых сведений об использовании государственных средств или наличии товаров, которые могли бы поставить под удар местное благосостояние.
Привлечь к ответу должностных лиц было непросто. Но люди ошибочно полагали, что доносы смогут сыграть роль народного контроля и повысят внутреннюю безопасность. Эта убежденность отражала политическую культуру, сопоставимую с той, которая, как мы видели, существовала в самом начале войны или даже раньше. Ключевая идея при этом заключалась в том, что дефицит и другие упущения невозможно было объяснить, не найдя тех или иных лиц, «виновных» в некомпетентности, если не в более серьезных прегрешениях. Благодаря ящикам для жалоб и доносов было несложно выдвигать обвинения в «измене» наподобие тех, которые придавали характерную окраску поискам виновных, сопровождавшим крупные военные неудачи России в начале Первой мировой войны, хотя теперь подать жалобу стало еще проще. В большевистском политическом лексиконе еще более мощным ярлыком, чем «предатель», было слово «контрреволюционер». Оно применялось в отношении людей, совершавших самые разные преступления. Понятие «контрреволюционер» подразумевало необходимость применения чрезвычайных мер. Снова, как было почти с самого начала войны в 1914 году, стал популярен вопрос «кто виноват?».
Мы можем выявить ряд взаимосвязанных процессов и типов поведения, которые в 1918–1920 годах и позднее составляли одно из наиболее существенных последствий дефицита в Советской России. Своими корнями они восходят еще к началу Первой мировой войны. Укрывательство как очевидная защита от реквизиций стало традицией в огромной прифронтовой зоне и за ее пределами задолго до Февральской революции. К осени 1918 года оно вышло далеко за рамки реалий жизни в деревне. Скрывать от власти стали не только продовольствие, но и дефицитные товары, имевшиеся у легальных и нелегальных торговцев и снабженцев буквально во всех советских малых и больших городах. Необычайное распространение в обществе получили и подозрения — даже при отсутствии каких-либо надежных доказательств — в укрывательстве продуктов питания и товаров.
Документальные свидетельства об утаивании продуктов и товаров не слишком многочисленны, и потому чрезмерно широкие обобщения могут быть ошибочными. Однако имеющиеся архивные документы все же дают возможность понять, что происходило в стране. По тайным донесениям Совнаркома из Вологодской, Воронежской, Тульской, Тверской, Тамбовской, Самарской и других губерний, «тревожные» настроения наблюдались в Костроме, Калуге, Твери и Мстиславле — в городах, где в конце лета и осенью 1918 года было объявлено военное положение. Из регионов приходили сообщения и о недисциплинированных отрядах красноармейцев, грабивших деревни и села, жители которых — справедливо или несправедливо — обвинялись в сокрытии продовольствия или под воздействием агитации оказывали сопротивление властям[1340]. Аарон Ретиш в книге о русских крестьянах в годы революции и Гражданской войны приводит подробности одного из самых громких инцидентов такого рода. 1-й Московский продовольственный полк под командованием бывшего капитана царской армии А. А. Степанова в Вятской губернии столкнулся с решительным сопротивлением крестьян, не желавших отдавать свое зерно. Солдаты Степанова быстро превратились в мародеров. Они самочинно изымали и продавали зерно, гнали и продавали водку, а затем подняли мятеж против советской власти. Они объявили военную диктатуру и нейтрализовали соседние части Красной армии[1341]. Также Аарон Ретиш убедительно показал, что ударной силой одного из крупнейших мятежей против советской власти, произошедшего в Прикамье, стали вернувшиеся с фронта солдаты. Они ненадолго одержали верх над местными красногвардейцами и успешно сопротивлялись частям Красной армии в Ижевске и Воткинске. Однако мятеж в конце лета 1918 года начали не вернувшиеся с фронта солдаты, а крестьяне, возмущенные изъятием зерна продотрядами. В некоторых городах Прикамья крестьян поддерживали рабочие, служащие и интеллигенция, недовольные общим ухудшением экономической ситуации[1342]. Из Ярославской губернии поступали сообщения о сокрытии крестьянами «достаточных» запасов продовольствия. Это было вызвано слишком низкими закупочными ценами. В местных комбедах было слишком мало решительных людей, готовых к изъятию продовольствия. В секретном донесении из Ярославской губернии была обозначена и дополнительная проблема: обилие конфискаций, совершавшихся всевозможными учреждениями, как до, так и во время революции. Для контроля над ними, для борьбы с преступностью и для борьбы с крестьянами, скрывающими продовольствие, предлагалось учредить новое отделение ЧК с неограниченными полномочиями в сфере продовольствия и транспорта[1343].