Но тут Бакунин, по собственной инициативе, начал хлопотать о моей поездке. Он придумал отправить меня с караваном золота. Тогда золотоплавильная печь в Барнауле была одна на всю Сибирь. В Барнаул свозили золото со всех сибирских приисков, и в течение зимы отправляли в Петербург до семи караванов, или, как называли в народе, «серебрянок». Караван обыкновенно состоял из 17–20 возков. Для конвоя садили на караван человек пять солдат. Для большего успокоения начальства старались караван сделать многолюднее и оживленнее. Всегда записывали в караван трех, четырех обывателей, едущих по собственной надобности.
Вот Бакунин и порешил пристроить меня с караваном. Для этого нужна была протекция в Барнауле. Он ее нашел в Ананьине[84], смотрителе томского уездного училища, с которым я, кажется, познакомился помимо Бакунина. Это был интересный и курьезный старик. Он был старый холостяк, страдал запоем, тучный человек, и в свободное от служебных занятий время немного занимавшийся наукой. Писал статьи, между прочим, он первый познакомил ученых с фактом существования липы в Кузнецком уезде, которая во флоре Ледебура не была указана в числе сибирских растений. Записывал сказания алтайских инородцев, это был ученик Словцова, автора книги «Историческое обозрение Сибири», хотя сам научными исследованиями не занимался, но оказывал содействие разным ученым-путешественникам; с путешественником Карелиным[85] он даже переписывался и доставлял ему какие-то шкурки. Был живой собеседник, знал массу интересных и забавных анекдотов, частью вычитанных из книг, частью «подготовленных жизнью самой» и приобретенных в гостиных; за это Бакунин его называл «Шехерезадой».
Когда я приходил к нему, я всегда заставал его сидящим за письменным столом. Он занимался тогда устройством волшебного фонаря, он сам что-то стругал и клеил. Он жил в нижнем этаже училища, так что окно, у которого он обыкновенно сидел, очень мало возвышалось над тротуаром, проходившие мимо нищие прямо протягивали руку в открытое окно. Ананьин отрывался от работы и, не торопясь, отыскивал сначала табакерку, нюхал табак, потом искал в кошельке, доставал пятак и, с притворным презрением к лохмотьям, отвернув лицо от окна, подавал деньги рукою наотмашь и произносил: «Отыди, чернь непросвещенна».
Он имел большие знакомства между горными инженерами. В то время начальником горного округа был Фрезе[86]. По просьбе Бакунина Ананьин согласился написать письмо с просьбой устроить меня на ближайший караван. Кроме этого письма, Ананьин написал и другое – Семену Богдановичу Прангу, горному инженеру, назначенному начальником [золотого] каравана.
На эти письма Ананьин получил удовлетворительные ответы. Мне осталось только отправиться в Барнаул; так как денег я не имел, то Бакунин выпросил для меня 100 руб. у томского золотопромышленника Асташева[87], и я, наконец, двинулся из Томска.
В Барнауле меня встретили приветливо. Фрезе сказал, что мне придется целую неделю прожить в Барнауле до отхода каравана, что он приглашает меня в течение этого времени приходить к нему обедать, что начальник каравана Пранг желает, чтобы я и у него обедал, и что они уговорились, чтобы я один день обедал у одного, а другой у другого. Он представил меня своей жене, потом свел в свою библиотеку и предложил брать книги, пока я живу в Барнауле. Я повиновался и поочередно ходил обедать к обоим.
Помню, однажды я пришел обедать к Фрезе. В зале были гости, и госпожа Фрезе вела с ними оживленный разговор о каком-то таинственном писателе. Она жаловалась, что он производит на нее своим пессимизмом всегда гнетущее впечатление. Из того, что она о нем говорила, я вывел заключение, что это был писатель, мне совершенно незнакомый; только впоследствии, уже в Петербурге, когда мне попала в руки книга «Былое и думы», я догадался, что пессимист-писатель был Герцен. Да, это несомненно был он, но странно, чтение его вызвало во мне не пессимистическое настроение, а, наоборот, самое жизнерадостное, бодрое, веру в светлое будущее. Это потому, что мы принадлежали к разным классам: я, читая Герцена, приобретал, а госпожа Фрезе теряла.
Пранг, начальник каравана, был моложе Фрезе, и потому в нем было меньше покровительственного тона. Горные инженеры не занимались наукой, у них были дилетантские увлечения; у Пранга было два: аквамарины (он имел большую коллекцию их) и архитектура. Последнее увлечение объяснялось тем, что его брат Генрих был архитектор. Пранг только что выписал альбом рисунков недавно отстроенного Кремлевского дворца в Москве, показывал мне этот альбом, стараясь внушить мне удивление к архитектору, сумевшему разрешить задачу примирения нового стиля с архитектурой старых теремов; он горел желанием, по приезде в Москву, бежать в Кремлевский дворец, чтобы осмотреть его залы.
С этим же караваном, кроме Пранга, ехали горный чиновник Давидович-Нащинский[88] и урядник Злобин и обыватели; кроме меня, одна гувернантка, возвращавшаяся по окончании своей службы в Прибалтийский край, и 10-летняя девочка, дочь одного горного инженера, ехавшая в Петербург, для поступления в Павловский институт.
В день выезда каравана мне пришлось обедать у Фрезе. В этот же день Пранг делал прощальный обед своим родственникам и знакомым, туда же должна была поехать и госпожа Фрезе. Она распрощалась со мной, сказала, что она заказала к обеду пельмени, так как я провожу последний день в Сибири, и прибавила, что я, когда сделаюсь ученым, должен первый свой труд посвятить ей. Пообедав с детьми и гувернанткой, я со своими пожитками приехал во двор горного правления.
Восемнадцать возков, в которые были составлены ящики с золотом, стояли на дворе. В стороне ожидали готовые лошади в хомутах. В самом заднем возке были назначены места для урядника Злобина и для меня. Пришло начальство, пощупало возки, опросило, крепки ли полозья и шины, и приказало запрягать лошадей. В это же самое время в другом конце огромного двора, где стояли возки, исполнялась экзекуция; гоняли сквозь строй какого-то преступника. Раздавались бой барабана и крики несчастного наказуемого под шпицрутенами. Так меня провожала Сибирь.
Растворились ворота, и первый возок тронулся. Караван выезжал под начальством Злобина, а Пранг и Давидович-Нащинский остались еще на некоторое время в городе, чтобы потом в двух возках с остальными членами компании догнать нас на первой станции. Я уже сидел в своем возке, наблюдал, как возок за возком выезжали за ворота, и думал: только один месяц, и я в Петербурге! С трепетом я ожидал того радостного момента, когда, наконец, и наш возок тронется. Но вот тронулся и он и выехал из ворот на улицу.
<…> Как только наш возок выкатился на улицу, я почему-то почувствовал, что теперь уже нет никаких препятствий, никто и ничто не помешает моей заветной мечте осуществиться. Какой контраст! В моей груди сердце стучало от радости, а сзади еще меня провожали крики несчастного под шпицрутенами.
Впереди «серебрянки» всегда бежала эстафета о заготовке лошадей под караван, так как почтовых лошадей не хватило бы; для каравана нанимались вольные лошади. На всякой станции, когда караван подъезжал, лошади были уже готовы, они стояли в хомутах, подле заборов вдоль улицы; к стенам прислонены дуги. Только подъедет возок, на него набрасываются люди, запыхавшихся лошадей отпрягают и отводят прочь и впрягают свежих. Не успеешь отогреться в комнате для приезжающих, как уже докладывают: «Лошади готовы».
Возки бежали быстро, наполовину вскачь; особенной быстротой отличалась езда по ровной, гладкой Барабинской степи. Красивую картину представлял приезд каравана в деревню ночью; улицы у станции запружены народом, ожидающим караван; вдоль улицы горят костры; беготня людей, шум, крики, перезванивание колокольчиков, фырканье лошадей. Так мы доехали до Казани.
От Казани караван ехал на почтовых, а не на вольных, а потому он был разделен на три партии: одна под начальством Злобина, другая – Давидовича, в третьей ехал Пранг, взявший меня на свой возок. Переезд от Казани до Москвы был мучителен: дорога была избита, возок нырял из ухаба в ухаб, и я от духоты в возке страдал морской болезнью. <…>
В Москве Пранг должен был прожить несколько дней. Я воспользовался этим временем, чтобы снести письмо к Каткову, которое мне дал Бакунин.
Катков[89] тогда жил на Арбате. В конторе мое появление вызвало недоумение; меня спросили, что мне нужно, не поставщик ли я дров. Я сказал, что имею рекомендательное письмо к Каткову. Взяли письмо и отнесли. Катков принял меня, немного побеседовал и пригласил в этот же день к обеду.[90]
Помня совет ветеринара Германа воздерживаться от езды на извозчиках в столице, я пошел в свою гостиницу пешком, и хотел также пешком пойти на Арбат к обеду. Я шел, на каждом переулке останавливался и замечал видные здания, церкви и пр., чтобы они мне послужили маяками, когда буду возвращаться в Арбат. Первый опыт вполне удался, и я без чужой помощи скоро нашел квартиру Каткова. У него уже было до десяти человек гостей.
«Эти гости, – сказал Катков, – которых вы видите здесь, все это товарищи Бакунина, которые в одно время с ним слушали лекции в берлинском университете. Я пригласил их с умыслом, чтобы они могли услышать ваши рассказы о Бакунине».
Сели за стол. Катков передал гостям содержание полученного им письма. Он высказывал свою радость, что Бакунин, несмотря на десять лет тюремного заключения, великолепно сохранился – бодр духом, молод душой и готов к новой борьбе. Он спросил меня, какой у него лоб, низкий ли, как прежде. Я ответил, что у него большой открытый лоб. «Ну это значит, вылезли волосы».
Какие литераторы обедали, я перезабыл, помню только два имени – Леонтьева[91] и Ефремова[92].
Меня расспрашивали о Сибири. Я что-то рассказывал, жаловался, кажется, на неумеренное обложение податями крестьян, и Катков с чувством сказал: «Что за несчастный этот русский народ!» Он дал мне рекомендательное письмо к Делянову[93].
<…> От Москвы мы ехали по железной дороге. За дорогу я свыкся со своим спутником Злобиным и на первое время поместился с ним в одном номере, в гостинице на Невском, а потом переселился на Васильевский остров.