Кладовка в нашей квартире не крошечная, но она почти сверху донизу набита всяким хламом и в ней нет света. Замка в ней тоже нет, но я знаю: если выйду, будет только хуже. Я сажусь на старый неработающий пылесос, неизвестно почему занимающий здесь место, вместо того чтобы оказаться на помойке, и чувствую, словно на помойке оказалась я. В который раз. Провожу рукой по ветхим, пахнущим старым пыльным деревом полкам, обвожу пальцем по контуру донышки банок, наполненных чем угодно: гвоздями, ватой, мусором, советскими монетками, даже фантиками от конфет. Об голову привычно трётся нафталиновая шуба, который год покоящаяся здесь с миром. Никак не могу понять, зачем всё это хранить? Да тут можно было бы обустроить целую комнату! Особенно раз я так часто тут ночую. Как-то раз мне удаётся захватить с собой фонарик, и ночь проходит веселее. Потом фонарик исчезает. Пыль внутри меня не исчезнет уже никогда.
Первый раз я оказываюсь здесь после вполне безобидного разговора, зашедшего куда-то не туда. Первый раз мне даже весело. Я не вполне понимаю, за что меня наказали, но сидеть в кладовке забавнее, чем стоять в углу, как, я знаю, любят наказывать других. Начинается всё с чая и милой беседы о моих успехах в школе. И хотя вырасту я сукой, пока я учусь на одни пятёрки, о чём не без гордости и с удовольствием рассказываю бабушке. В ушах у неё неизменно, и на улице, и дома, сверкают большими бриллиантами серёжки, и она кивает, покачивая ими, подливает мне малинового чая, спрашивает о моём классе. Когда дело подползает к тому, нравится ли мне кто-нибудь из мальчиков, я не задумываясь отвечаю: нет, и она смеётся. Мне действительно никто не нравится, все мои одноклассники туповаты и отнюдь не красавчики, пока мне больше по душе какие-нибудь актёры из фильмов, платонической любовью к которым страдают почти все наши девчонки, и я не вижу, что здесь смешного.
– Никогда не ври мне, – шутливо (пока ещё шутливо) грозит она пальцем.
Я понимаю, что бабушка мне не верит, но не понимаю, почему. Я уверяю её, что мне абсолютно неинтересны одноклассники, и тогда она морщится:
– Только не говори, что ты лесбиянка.
Звучит это жёстко, с отвращением. Раньше она так со мной не разговаривала. И потому неважно, что происходит на самом деле, неважно, что правда, а что – защитная реакция. Важно, что в этот момент предопределяется вся моя жизнь. И что я хочу, чтобы она перестала морщиться.
– Конечно, нет! – пылко отвечаю я, и горячий чай выплёскивается мне на колени.
Подобревшая бабушка вытирает мне ноги вафельным синим полотенцем и говорит:
– То-то же. А теперь рассказывай.
– Бабушка, – с мольбой говорю я через пять минут непрекращающегося напора и расспросов, – ну не нравится мне никто! Ну ни капельки!
И бабушка сдаётся. Ей приходится мне поверить, потому что до этого у меня не было причин ей врать. И она верит. Но бабушка уже заготовила свою лекцию, и она не может остаться непрочитанной.
– Смотри мне. Ты же знаешь, что бывает?
И я знаю. Прекрасно знаю, ведь с этого дня и следующие года два или три мне не перестают об этом напоминать. О том, что за всю жизнь главврач роддома тако-о-ого повидала! На таких «девочек» насмотрелась! Шалавы чёртовы, в четырнадцать уже рожают, куда их семьи вообще смотрят? Молоденькие, хрупкие, а залетают так, что кесарево приходится делать, ты этого хочешь? Чтобы тебе живот разрезали? Знаю, всё равно по-своему сделаешь, сколько ни предостерегай, не слушаешь, своенравная девица, только и врёшь, что никто не нравится, сама, небось, уже со всеми одноклассниками перетрахалась… Нет? Смотри мне. Не дай бог узнаю. Ты пойми, сначала записочки, конфетки… Потом кино… А потом всё, конец. Принесёшь в подоле – что с тобой делать? Всю жизнь себе сломаешь. Им всем от тебя только одно нужно. Одно-единственное, запомни. Узнаю, что кому-нибудь глазки строишь, сама будешь разбираться, ещё и помрёшь при родах, дура. Да пей же ты чай, ведь остыл! Чего ревёшь? Иди уже отсюда, прошмандовка.
И так каждый раз. Конечно, каждый раз монолог всё короче, потому что я убегаю, не в силах больше безрезультатно отрицать свою греховность, но чем он короче, тем ядовитее. Я из тебя эту дурь выбью, говорит бабушка, и действительно осуществляет задуманное. Я начинаю избегать не то что отношений – вообще любых привязанностей, любых проявлений симпатий, милых заигрываний, даже невинных шуточек. Невинные шуточки, как меня уже научили, обязательно приведут к тому, что я принесу в подоле. И несмотря на то что подола у меня нет и в помине, потому что хожу я в джинсах, средневековый пояс верности и целомудрия смыкается на мне: не только там, где ему положено быть, но и на лице, перестающем откликаться на любые попытки познакомиться.
Однако бабушке этого мало. С самого детства я пытаюсь убедить кого-то, что я не та, кем меня считают, но в итоге лишь сама начинаю верить в навешанные ярлыки. Если при почти монашеском поведении тебе всё равно не верят, и после каждой провинности вроде задержки на дополнительных занятиях (врёшь, небось целоваться ходила) или невинного похода в кино со всем классом и классным руководителем в том числе (ну конечно, уследит она там за вами в темноте, да ты и на экран-то не взглянула, что я, не знаю тебя?) тебя без ключа, но недвусмысленными угрозами запирают на ночь в кладовке, то рано или поздно ты поверишь, что ты действительно потаскуха и вот-вот родишь тройню поганых младенцев. Если все вокруг взглядами, движениями губ, выражениями глаз и даже словами считают тебя сукой, ты поверишь и в это. Если нет возможности вырваться из тисков обвинений, начинаешь им соответствовать.
Когда я наконец обретаю долгожданную свободу, я не начинаю скакать с члена на член, но какие-то шестерёнки во мне крутятся назло, а не во благо. Выпивка, сигареты, клубы, секс без обязательств, эйфория от вседозволенности и безнаказанности смешиваются в один мощный водоворот и в конце концов выливаются в омерзение к себе. Я не пробую только наркотики, и то лишь потому, что прямо у меня на глазах в одном из клубов у кого-то случился весьма неприятный передоз. Всё остальное я пробую, не прислушиваясь к собственным ощущениям, как не прислушивались к моим бесплодным попыткам обелить свою честь.
Но всё это было мне не нужно. Всё то, что мне запрещали, оказалось в моём возрасте уже не таким захватывающим, каким представлялось раньше, и вовсе не таким ужасающе опасным, как мне описывали.
И подол мой по-прежнему пуст.