Легионеры миновали ущелья Фракии быстрым шагом и с высоко поднятыми знаменами. Они были приятно удивлены тем, что ни города, ни крепости не оказали им сопротивления. Через два дня они были уже в Дидимотейхосе, на следующий день в Филиппополе, а наутро следующего – в Перинфе. Волны Пропонтиды играли радугой в лучах восходящего солнца. При виде Константинополе в утренней дымке первые ряды галлов издали радостный клич. О новом августе в столице уже ходили легенды. Вельможи и народ готовились к приему первого императора, родившегося в самом Константинополе. Правда о его победах, справедливости и мудрости, которую столько лет замалчивали его враги, сразу воссияла ослепительным нимбом вокруг его главы. С раннего утра толпы жителей всех возрастов и сословий высыпали на городские стены и на улицы, спеша увидеть «ангела небесного».
11 декабря 362 года Юлиан вступил в столицу. Сенат встретил его с выражениями почтения, а народ – неистовством восторга. Все взгляды были устремлена на него: стало быть, этот невысокий молодой мужчина с блестящими черными глазами, с русыми волосами и загорелым лицом и совершил великие деяния – посрамил царей и племена, освободил от рабства страны, вернул их к жизни и взошел на престол, не нанеся императору ни малейшего вреда, не обратив в развалины ни одного города, как только в сказках рассказывают? «Многие лета тебе, август Юлиан! Да будет счастливо твое царствование!» – восклицали все в один голос.
Конечно же, первую ночь во дворце склонный к мистицизму Юлиан провел неспокойно. Сцены лет ученичества, когда он находился «под надзором» мешались в кошмарном сне с образами предков и родителей. Угрюмый призрак Констанция все еще бродил у его ложа. Однако уже сама по себе мысль, что он спит вместе с тремя тысячами трутней в этом улье интриг, жгла его через покрывала, словно хитон Несса – Геракла. На следующий день Юлиан спустился в порт встретить разукрашенную галеру с телом покойного Констанция, прибывшую с противоположного берега Босфора. Во главе торжественной процессии он сопровождал покойного до церкви Святых Апостолов, постоянно лия слезы, с непокрытой головой и в хламиде, которую надел на него Констанций, когда нарек его цезарем. Со следующего дня в столицу начали прибывать представители городов империи, чтобы поздравить Юлиана, пожелать ему долгих лет царствования и преподнести дары. Вскоре слава о молодом императоре, равного которого не было в военном искусстве, добродетели и мудрости, облетела весь мир. Послы из ближних и дальних стран – Армении, Персии, Скифии, Азии, Индии прибывали друг за другом, чтобы смиренно просить у него мира, заявляя о своей покорности, поднося роскошные дары. Но вот наступил день, когда траур и празднование кончились, и новый август приступил к исполнению своей миссии – вернуть империи обычаи древнего Рима…
Если душевные травмы, нанесенные моральным гнетом в юные годы Юлиана могут объяснить особенности его характера, его восшествие на престол являет нам государственного мужа, который чувствовал больше образ действительности, чем ее сущность. Высший титул Юлиан получил не так, как его предшественники, которые были провозглашены императорами по воле легионеров после долговременного командования армией или достигли верховной власти, научившись искусству правления у своих отцов. Юлиан внезапно стал цезарем после многих лет учебы вдали от государственных дел, не пройдя через промежуточные стадии, в которых приобретают жизненный опыт. Естественно, что, не имея опыта ни в командовании армией, ни в управлении (этих двух сложных механизмах, посредством которых воплощалась в жизнь сама сущность империи), Юлиан был вынужден прибегнуть к импровизации. «Отступничества» в случае Юлиана были двумя бедами, которые он унаследовал вместе с престолом от Констанция. Речь идет об упадке моральных ценностей в переходную эпоху и о коррупции в администрации, следствием которых стали «метания» – слишком смелые меры по исправлению этих бед. Не успев осознать в качестве свободного гражданина изменений действительности в фазах ее диалектического развития и составить о них свое собственное суждение, не осознавая, что сам он уже не соответствует духу времени, Юлиан создал свою собственную «действительность» благодаря сформированному образованием воображению и пытался заметить последней нелюбимую им «первую» действительность. При этом Юлиан предавался самообману, полагая, что видит воображаемую им действительность, подобно тому, как Донкихот принимал за противников ветряные мельницы. Однако при этом в некоторых областях – таких, как местное управление и армия – меры его оказались результативными, поскольку на эти области Юлиан смотрел «глазами своего времени»…
Свои преобразования Юлиан начал с самого себя, изгнав из памяти кошмарное прошлое. Однако для дальнейшего продвижения нужно было удалить из политической жизни советников Констанция, подталкивавших его на беззакония, а также дворцовых трутней. Вскоре он учредил особый суд, чтобы судить виновных. Чтобы решения суда не считали необоснованными, половину судей Юлиан назначил из окружения Констанция. В состав суда были включены известные военные и политические деятели: председателем стал Саллюстий Секунд, членами – Мамерций, Невитта, Иовиан, Азилий, Арбетион. Обязанности следователя исполнял Арбетион после того, как сам он оправдался от всех обвинений. Чтобы судьи не подвергались влиянию столицы, а обвиняемые – проклятиям ее населения, местом проведения суда стал Халкедон. На заседаниях суда присутствовали члены двух больших военных корпусов – иовианов и геркуланов: войска не должны были сомневаться, что обвинения их рассматриваются. Аудитория испытывала чувство ужаса и отвращения, слушая показания свидетелей об интригах, которыми занимались при дворе Павел Алиссида, Евсевий, Палладий и Аподем. Мрачная роль евнуха в убийстве Галла (к которому был причастен и нынешний его обвинитель Арбетион) была выделена особо. Однако и раскрытые на суде факты морального разложения в восточных легионах вызывали тревогу и сожаления. Чрезвычайный суд завершил свою работу через несколько недель. Пятеро из множества обвиняемых были присуждены к смертной казни: Павел Алиссида и Аподем – к сожжению живьем, а также Палладий, Евсевий (заочно) и министр экономики Урсул. Остальные были отправлены в изгнание. Евсевий, переодевшись, бежал в Каппадокию, но был обнаружен и казнен. Несмотря на желание Юлиана, чтобы решения суда были беспристрастными, имели место крайности и преувеличения со стороны пристрастного Арбетиона, и потому желание Юлиана не было исполнено. В итоге Юлиан был обвинен (и современниками и потомками) в том, что он удовлетворил свою мстительность с помощью действий Арбетиона, которого по легкомыслию (или незлопамятности?) сделал своим помощником, хотя и знал о его склонности к интригам. Во всяком случае, двуличный Арбетион, желая отплатить Юлиану за его великодушие, счел своим долгом поступить со своими сообщниками с фанатизмом ренегата. Этим он подорвал авторитет суда. Как всегда беспристрастный Аммиан Марцеллин считает справедливыми смертные приговоры Павлу Алиссиде, Аподему и Евсевию, однако не находит убедительными аргументы против Палладия и считает большой ошибкой осуждения Урсула. Конечно же, военные не могли простить министру экономики Констанция, который при виде развалин Амиды он обвинил легионеров в том, что те незаслуженно получают жалование, будучи не в силах защищать империю! Юлиан признал чрезмерную суровость приговора Урсулу, однако приговор был окончателен и обжалованию не подлежал. Действительно ли для кассации его не было законных оснований или же Юлиан решил уважить суд под председательством Саллюстия? Во всяком случае, испытывая угрызения совести (может быть, он вспомнил, что Урсул попытался спасти его достоинство, увеличив его личные расходы в Галлии, ограниченные Констанцием), Юлиан дал в приданое дочери Урсула большую часть из подлежавшего конфискации имущества ее отца. Другой верховный суд приговорил к смерти Флоренция, за то, что тот оставил свое место в Галлии, а его коллегу по должности в Иллирии Тавра – к изгнанию. Гауденций, который был послан Юлианом охранять побережье Африки и собирать там зерно, однако вступил в сговор с Констанцием и удерживал урожай, был доставлен в цепях в столицу и осужден на смерть. Сумевший оправдаться от обвинений (как и Арбетион) Пентадий стал в свою очередь судьей военного трибунала, чтобы осуждать других. В итоге множество врагов и злоумышленников против нового августа избежали наказания, осужденные только на изгнание. Нужно признать, что на решения судей в Халкедоне оказали влияние военные. Юлиан расплатился за их злопамятность. Недоставало ли ему сил оказать сопротивление духу военщины или же он попросту не пожелал этого, поскольку опирался на нее? Некоторые деяния государственных мужей вызывают вопросы подобно тому, как тень, привлекает к себе пресмыкающихся. История, как правило, признает привилегию бескорыстия за безвестными, возможно, чтобы тем самым польстить им…
Юлиан совершил вовсе неподобающий ему нравственно неприглядный поступок: перенес ответственность за приговоры на военных, хотя приговоры эти, говоря по справедливости, омрачают его доброе имя. Однако, как слишком строгими кажутся судьи, столь же слишком строги и те, кто обвиняет Юлиана. Если мы, так или иначе, грешим против истины, слишком высоко ценя или идеализируя его поступки, не приводя при этом надежных свидетельств или (по крайней мере) каких-либо фактов, столь же грешим мы против истины, недооценивая или осуждая эти поступки без подтвержденных доводов. Верно отмечает Джулиано Негри: не следует забывать, что, сколь бы незлобив ни был Юлиан по своей натуре (что он неоднократно доказал), он принадлежит своей эпохе. Будучи преемником бесчеловечно мстительных императоров (Константина Великого и Констанция), он, естественно, увлекся в первые бездумные месяцы своего восшествия на престол и последовал (хотя и в течение краткого времени) их примеру. Халкедонский трибунал нежданно обогатил его также следующим опытом: новый главнокомандующий узнал, насколько сильно моральный дух армии Констанция подорван коррупцией. Вместо того, чтобы воспевать в возвышенных песнях величие империи (как его собственные воины в Галлии), воины Констанция распевали непристойные четверостишия. Сам Юлиан спал на земле, а его воины – на мягких постелях. Юлиан ел и пил из глиняной посуды, его воины – из металлической, «более тяжелой, чем их мечи», как признается один из офицеров. Солдаты настолько разбогатели от грабежей, что избегали битв, чтобы вместе с жизнью не лишиться своего имущества. Стало быть, прав был несчастный министр экономики, обвиняя их в отсутствии патриотизма при виде разрушенной Амиды. Разве могли простить ему эту великую правду? После этого удручающего открытия Юлиан стал спешно принимать решительные меры по восстановлению дисциплины в армии. Он назначал военачальниками воинов с многолетним опытом, которые могли служить образцом для других, создавал искусственные трудности, чтобы отучить легионеров от изнеженности и приучить к выдержке. Например, Юлиан запретил брать корм для лошади, если всадник не проделал с ней положенного дневного перехода; сам всадник должен был вести животное на пастбище, когда травы на лугах недоставало и т.п. Юлиан проявил заботу о том, чтобы все имели вооружение, регулярно получали денежное жалование, обмундирование, съестной паек, желая быть уверенным, что воины будут надежно охранять дунайские границы. Наконец, он укрепил пограничную линию во Фракии, восстановив разрушенные крепости и построив новые.
Если в минуты раздумий о делах человеческих новый август относился к военным с некоторым благодушием (в конце концов они рисковали жизнью ради безопасности империи), то строгость его не знала границ в отношении придворных, пользовавшихся благами этой безопасности, добиваясь с помощью интриг и раболепия званий и состояния. Уже со времени Траяна, принесшего с Востока вместе с богатой добычей мистические верования и чародейства, скромный уклад жизни римского двора был искажен зрелищности Сасанидов. В свою очередь Диоклетиан (сын раба) и Константин Великий (внук крестьянина) ввели при дворе роскошь и величественный церемониал персидских царей. Двор не являлся более лишенным излишеств домом императоров-полководцев эпохи Антонинов, став своего рода святилищем, где многочисленный штат монарха почитал его, как бога, помпезными титулами, где при одном его виде падали на колени, словно пораженные видом необычайного величия. Сам Константин Великий смущал христиан своим самообожествлением. Следуя его примеру, Констанций требовал, чтобы с ним обращались как со сверхчеловеком: во время официальных приемов он давал целовать край своей порфиры, заставлял стоять своих приближенных, являясь перед народом на колеснице, принимал позу статуи – «неподвижно держа голову с застывшим выражением на лице», как язвительно высказывается Аммиан Марцеллин при описании одного из его триумфов в Риме. Если Юлиану понадобилось дожить до тридцати лет, чтобы узнать о разложении, царившем в армии Констанция, о нравах двора он знал по горькому опыту еще в годы юности: щупальца этого спрута простирались до краев империи и зачастую поднимались перед ним с угрозой для его жизни или духовного пути. Теперь пришло время обрубить эти щупальца. Аммиан Марцеллин назвал двор Констанция «семинарией испорченности». Историк рассказывает, как однажды новый август велел постричь ему волосы. К нему явилось некое лицо в роскошном убранстве. «Я позвал цирюльника, а не распорядителя казной», – удивился Юлиан. Тем менее, он поинтересовался о цене за его работу. «Двадцать порций еды за плату и столько же для пропитания моего коня, не учитывая прочих значительных второстепенных расходов…» – был ответ. В бесчисленных переходах и необозримых залах пышномраморного дворца находились три тысячи царедворцев – казначеи, ключники, евнухи, камергеры, конюхи, спальники, повара, виночерпии, стольники, распорядители кладовых, банщики, цирюльники, портные, хранители гардероба, парикмахеры, скороходы, церемониймейстеры, лекари, кормилицы. Все они окружали императора, «словно мухи пастуха с наступлением жарких дней», как тонко подмечает Аммиан Марцеллин. В своеобразной дворцовой иерархии критерием значимости той или иной должности была не ее важность, а непосредственный контакт, в который вступало лицо, занимавшее эту должность, с императором… На торжественных обедах можно было видеть арабески из золотых приборов и драгоценной посуды, на которой подносили самые изысканные изобретения гастрономического искусства. Златотканые одежды мелодично шелестели, прически и притирания преобразовывали выражения лиц, украшения и ароматы создавали настоящую фантасмагорию. Но и за повседневным столом императора вкусовые ощущения поражали своей вычурностью – рыба и птица из экзотических стран, фрукты всех времен года, снег посреди лета. Содержание двора стоило дороже легионов!
Решив вернуть общественной жизни строгие нравы древнего Рима, Юлиан провел радикальную чистку двора. В секретариате он оставил четырех служащих и семнадцать посыльных для доставки сообщений, уничтожил дух интриг, раболепия, доносительства и шпионства. Великолепные процессии и ритуалы уступили место скромным церемониям, атмосфера подозрительности и коварства – искренности сотрудников. Уважение человеческого достоинства и ценности человеческой личности стало основным правилом поведения. Дворец стал домом высшего республиканского чиновника.
Естественно, что Юлиан отказался от титула dominus. Выражая свое уважение к сенату, отошедшему на задний план при его предшественниках, Юлиан признал его равноправным с римским, вернул его членам экономические и юридические привилегии и выделил особое для заседаний (Константин Великий и Констанций вызывали сенаторов во дворец). «Великая честь для меня сотрудничать со столь благородным собранием», – заверял он сенат. Юлиан часто ходил на заседания сената пешком и в сопровождении небольшой свиты, что вызывало восторг у народа, хотя аристократы считали такие действия демагогическими. «Если принцепс умеет управлять и обладает необходимыми для этого качествами, он может обойтись без шумной показухи», – говорил Юлиан.
Только однажды Юлиан был вынужден прервать заседание сената, когда ему сообщили о прибытии его учителя Максима Эфесского, которого Юлиан пригласил, находясь еще в Иллирии. Юлиан поспешил навстречу Максима, обнял и поцеловал его со слезами на глазах и представил сенату. Принимавший во время всего своего пути до Константинополя поздравления язычников, поскольку судьба дала ему в ученики такого мужа, Максим явился к императору, словно уполномоченный от всех язычников Малой Азии.
Однажды двое из уволенных секретарей попросили у него аудиенции. Юлиан принял их. Надеясь снова получить свое место, они сообщили, где скрывается со своей семьей приговоренный к смерти Флоренций. Юлиан обвинил их в доносительстве. «Император не нуждается в уловках, чтобы схватить в тайном убежище того, кто боится смерти и рано или поздно будет обнаружен», – сказал он. На следующий день он велел сообщить Флоренцию, чтобы тот сменил убежище. Дивны дела человеческие: два писателя консервативных взглядов – церковный историк Сократ и Аммиан Марцеллин – осуждают Юлиана за нравственное очищение двора. Сократ обвиняет Юлиана в то, что, уменьшив распутное великолепие двора, он тем самым уменьшил престиж империи. Тем не менее, замечание Сократа удачно своим обобщением: «Император может уподобляться философу, руководствуясь разумом и сдержанностью. Однако философ, желающий подражать императору, увлекается и ведет себя неразумно». А Аммиан Марцеллин, хотя и называет двор Констанция «семинарией испорченности», насмехаясь над его мотовством и роскошью, ставит Юлиану в упрек легкомысленность в исполнении его реформаторского дела: из-за поспешности он лишил двор опытных и честных слуг, создав тем самым вокруг себя недовольных. Однако оба эти автора избегают выносить суждение «по сути дела», ограничиваясь поверхностными явлениями. Они забывают, что случай Юлиана особый: это не просто полководец, возведенный на престол легионерами за свои подвиги, как множество императоров и до и после него (чтобы роскошью и великолепием вознаградить себя за лишения и унижения), а наследник престола, который с детских и до своего провозглашения императором находился вдали от своего окружения. Реформатор, который своими радикальными мерами неизбежно должен был удалить способных и выдвинуть посредственных, если первые были связаны со старым, а вторые разделяли его радикальные настроения. Тем не менее, намерения его были чисты. Его спешка не была действием в нравственном смысле ошибочном. В худшем случае он поступил не так, как надлежало политику. Создавая себе врагов из-за своего неумения, он тем самым проявил свою искренность. Может быть, спеша ввести в Константинополе нравы древнего Рима, Юлиан предчувствовал, что время его жизни сильно ограничено? Нередко одаренной личности, увеличивающей насыщенность событий своей жизни, потому как она словно спешит прожить отпущенное судьбой ограниченное время, кажется, будто жизнь становится благодаря этому длиннее…
Несомненно, впечатлительный Юлиан чувствовал себя весьма неуютно во дворце, лишенном человеческого тепла и напоминавшем поэтому огромное помещение с голыми стенами. Однако его ныне залитые светом залы украшали самые выдающиеся из философов и культурных деятелей того времени. В отличие от подозрительного Констанция, Юлиан не стал ограничивать свою деятельность администрацией и армией. Критерием при назначении на ту или иную должность являлись для Юлиана нравственный облик и личные достоинства, тогда как вера кандидата была ему безразлична. Как и в руководстве армией, он предпочитал в управлении людей зрелых и опытных. При этом все, кто прибегал к лести и подкупу, были для него заранее обречены на неудачу. Так, своему другу поэту Филиппу, который прислал ему серебряный фиал и мину золота с целью получения выгодного назначения, Юлиан написал письмо, в котором вежливо намекал, что присутствие его во дворце нежелательно: «Уже наступила весна, вновь расцвели деревья, ласточки давно уже вернулись, указывая нам, что пора выходить из домов, и призывая перейти через границу: надеюсь повидаться с тобой в ваших краях…».
Посылая теплые письма, Юлиан стал звать в столицу философов, риторов, историков, юристов, политиков, дипломатов, которые должны были составить «новое руководство» обновленной империи. Противоречие, присущее этому обновлению, было уникальным: «новый дух» звал не в будущее, а в рафинированное прошлое. Усматривая в лице выдающегося в то время арианина Аэция, нанесшего сильный урон православным своими аргументированными возражениями, своего союзника в возможном столкновении с последними, Юлиан пригласил его одним из первых к своему двору. Выросший на классической литературе авантюрист, которого Галл послал в Эфес, чтобы наставлять его брата быть осмотрительным с язычниками, прибыл из Александрии с большими почестями. Юлиан назначил его на видную должность в провинции. Как ни странно, Юлиан пригласил также двух великих христианских ученых – своего соученика по Афинам Василия и их учителя Проэресия. Ни тот, ни другой не откликнулись на призыв. И, наоборот, его учитель Гимерий принял приглашение Юлиана весьма охотно. Юлиан окружил его почестями, как и приехавшего с ним из Южной Галлии Приска. Заведующим греческой канцелярией и хранителем печати был назначен ритор Нимфодиан, брата учителя императора Максима Эфесского, получивший честных и образованных помощников. Главным лекарем Юлиан назначил фанатичного христианина Кесария, брата другого своего соученика по Афинам Григория Назианзина. (Кесарий вскоре был уволен.) Правителем Востока Юлиан назначил Саллюстия Секунда, правителем Киликии – философа Кельса, правителем Аравии – ритора Белея, проконсулом Ахайи – римского сенатора Претекстия. Высокообразованные и известные Юлиану своей честностью Орибасий, Эвферий, Мамерций, Анатолий, Невитта получили высшие административные должности в провинции. Юлиан желал, чтобы его помощники были откровенны с ним и даже давали ему советы. Так, когда однажды преданный друг Орибасий заметил Юлиану, что тот позволил гневу проявиться в его взгляде и в словах, Юлиан ответил: «Прошу тебя, делай мне почаще такого рода замечания». Правда, многие из ученых-язычников, которых Юлиан пригласил в столицу, не откликнулись на его приглашение. (Некоторые ссылались на здоровье, другие – на предзнаменования.) Поздравляя Саллюстия с назначением его на должность правителя Востока, Юлиан сказал следующее: «В отличие от стенографов, которые своими проворными пальцами делают учеников ленивыми (поскольку переписывают вместо них уроки), ты почтил Словесность, выдвигая учителей. (Саллюстий был воспитателем). Таким образом, ты заполнил школы молодежью, честолюбие которой подогревает ее любовь к учебе». На торжества, организованные в январе 362 года Мамерцием и Невиттой по случаю начала года их консульства, Юлиан отправился вместе с прочими. Многие сочли это проявлением популизма, однако другие восхваляли его простоту. Когда Мамерций давал знак к началу состязаний, а привратник представлял в соответствии со старинным обычаем освобождаемых рабов, Юлиан стал произносить обязательную речь, хотя единственным, кто имел такое право в тот день, был Мамерций. За это нарушение Юлиан присудил самого себя к уплате штрафа в десять золотых солидов…
Если Констанций любил город, основанный его отцом, как «сестру», родившийся и получивший воспитание в нем Юлиан почитал его как «мать», о чем он сообщает в послании к александрийцам. Поэтому этому городу должно было отведено соответствующее место в общей программе реформ. Константинополь превосходил Рим красотой своих окрестностей и должен был превзойти его величием своих построек. Стремясь, как и во всех областях, достичь оригинального обновления с использованием элементов старины, с целью привлечь переселенцев из числа новой аристократии Рима с тем, чтобы новый порядок был более впечатляющим, Юлиан следовал градостроительному проекту Константина Великого пятидесятилетней давности. Наспех сооруженный его дядей порт «Элевферия» не мог удовлетворять нужды мировой столицы. Юлиан построил второй порт – больших размеров, закрытый от ветров, вход к которому осуществлялся через длинную полукруглую арку. Этот порт Юлиан назвал своим именем. Там он установил обелиск, привезенный из Александрии и за счет александрийцев, получивших взамен его бронзовую статую. Посреди дворца он устроил библиотеку для хранения своих книг. Во избежание потери времени на жертвоприношения за пределами дворца, в центре его, отдельно от других храмов Юлиан построил святилище, посвященное исключительно богу Гелиосу, которое украсил в традициях Востока. Яркие разноцветные рельефы, посвященные богу света Митре-Гелиосу, находились на стенах, украшенных бычьими головами – символом восточных мистерий. Принося в этом святилище утром жертвы Гелиосу, а ночью Гекате, он сам исследовал внутренности жертвенных животных, желая узнать волю богов: у Юлиана ежедневно была потребность общаться в храме с богом, советуясь с ним о своих делах так, как ежедневно он должен был совещаться со своими «сотрудниками»…
Какую веру исповедовал Юлиан столь вдохновенно в дворцовом святилище? Исследователи, пытавшиеся свести ее к определенным «положениям», указывают главным образом на черты культа восточного божества света Митры-Гелиоса, воспроизведенного неоплатоническими мистиками Малой Азии IV века, и в меньшей степени на своеобразную эклектическую конструкцию из верований Востока, соединенных с пережитками орфизма, преобразованную в духе ревнителя платоновской метафизики, прибегая к которой, устраивали ему в юношеские годы интенсивное «промывание мозгов» его христианские наставники. Иными словами, исследователей занимала проблема «религии», тогда как в случае Юлиана речь идет о «секте». В своем апологетическом трактате «К царю Гелиосу», где якобы сам его вдохновитель, «божественный Ямвлих», превозносит культ солнечного божества, Юлиан доверительно сообщает: «С самых ранних лет моей юности возносил я мысль мою и все более отождествлял ее с его эфирным светом, потому и живу я, устремив к нему взор мой. Даже ночью, пребывая под безоблачным прозрачным небом (несомненно, Юлиан вспоминает о незабвенных ночных прогулках в пустынном парке Макелла), не замечая ничего вокруг, все помысли мои устремлял я к тверди небесной, не обращая внимания на то, что мне говорили и что я делаю… Должно быть, меня считали астрологом, хотя на щеках моих только появился пушок…». Позднее, по мере диалектического развития его беспокойной мысли Гелиос был отождествлен с Аполлоном, чтобы вскоре прийти к утверждению того, что «Зевс, Аид, Гелиос, Серапис суть одно», как гласит орфический стих. Однако религия Митры-Гелиоса учила о воскресении тел, он же отказывался принять утверждение, что душа может наслаждаться вечным блаженством в плотской темнице. Следовательно, эллиноцентризм привил его митраизму эллинские идеи. Вечная борьба света и тьмы преобразовалась в его платоновском мышлении в борьбу духа и материи… Дуализм персидской религии «мрак-свет» оказался приспособлен к образу мышления неоплатоника-пантеиста. Таким образом, в борьбы сил «добра» и «зла» он видел неощутимое уменьшение светозарности безмерности… В Греции митраизм, как и множество других верований, подвергся разного рода «обработкам», которые привели к его последовательным преобразованиям у стоиков и пифагорейцев. Однако факт превращения его в IV веке в религию мирового значения, причем ставшую покровительницей империи и используемую последними защитниками эллинства, значит, как указывает Буасье в своем труде «Конец язычества», что митраизм сохранил в чистом виде свои архетипные элементы, позволившие ему получать смелые философские интерпретации. Отождествлявшийся с Гелиосом Митра стал основным выражением высшего Сущего. Это был переименованный бог Мен древней персидской религии, спустившейся с диких гор Ирана. В Вавилоне его почитали как бога солнца Шамаша, в Сирии – как Ваала, во Фригии и Фракии – как Аттиса и Сабазия (Зевса, Господа Саваофа), в Греции – как Гелиоса, а в Галлии он слился с древним божеством Луны. Эллинские поэты называли его Аполлоном, Фаэтоном, Гиперионом, Прометеем. Наконец, все божества греко-римского пантеона от Сераписа до Диониса символизировали многостороннее проявление его действия. Несомненно, что, находясь в Галлии, Юлиан был посвящен в мистерии Митры. (Возможно, для этого он и вызвал элевсинского иерофанта Нестория, а не только для того, чтобы тот «подготовил» благоприятные предзнаменования богов, когда взбунтовавшиеся легионеры провозгласили его в Лютеции августом, как утверждали его противники, словно он знал обо всем заранее…). В письмах того времени к Либанию (как сообщает его учитель) Юлиан пишет о своем сопричастности к некоему божеству, несомненно, имея в виду Гелиоса. Согласно не совсем ясному описанию гелиолатрии самого Юлиана, он верил в существование трех миров в образе солнца. Первое солнце было высшим солнцем – идеей вселенной, духовно постигаемой вселенной, являющейся воплощением абсолютной истины и царством высших начал и первопричин. Зримый мир и зримое солнце, т.е. материальный мир, – это простое отображение (и при том не непосредственное) иного мира. Между двумя этими мирами, т.е. воображаемым и материальным, существует «мыслимый» мир, имеющий свое собственное солнце. Так образом, речь идет о триаде солнц, включающей «воображаемое», «мыслимое» и «материальное» солнца. «Мыслимое» солнце является отображением «воображаемого», являющегося примером для «материального» мира, который, в свою очередь, является отображением некоего иного отображения, т.е. низшим воспроизведением абсолютного прообраза. Высшее солнце совершенно недоступно человеку, тогда как естественное солнце слишком материально для обожествления. Поэтому все внимание Юлиан сосредоточивает на срединном солнце – «мыслимом», которое называет «царем Гелиосом»…
Итак, во дворцовом святилище Юлиан совершал «тавроболию»-посвящение свободного митраиста, почитающего быка, который в мистериях Востока считается творцом мира. Юлиан облачался в положенное посвященным желтое платье, надевал на голову золотой венец и опускался в «священную яму», покрытую сверху решетчатым дощатым настилом. Кровь жертвенного животного, проходя через отверстия настила, омыла все его тело. Затем Юлиан выходил из ямы весь в крови. Вид его был ужасен. Однако Юлиан лизал в экстазе кровь, струившуюся у него с волос, тогда как Приск обращался с речью к Гелиосу, Максим пел гимны, а Фемистий рыдал… Юлиан возрождался. Он чувствовал себя «святым». Он изгонял скверну прошлого, словно христианин изгоняет первородный грех. Благодаря этому посвящению он мог вступать в общение с братством митраистов, веривших в великую богиню Кибелу.
Именно в те дни, по случаю языческого праздника язычников в честь богини природы Юлиан провел бессонную ночь, во время которой написал трактат «К Матери Богов», где восторженно говорит о богине следующее: «… она – источник воображаемых и творящих богов, повелевающих видимыми богами, мать и вместе с тем супруга великого Зевса,… начало всякой жизни и причина всякого рождения, которая с удивительной легкостью совершенствует то, что производит, зачинает совершенно без страсти и создает существа вместе с отцом. Она – дева, не рожденная матерью, восседающая на престоле рядом с Зевсом…». Верующее в Кибелу братство митраистов придерживалось (как и пифагорейцы) строго определенных правил поведения, однако нравственные основы этой веры (в отличие от пифагорейцев) напоминали скорее добродетели, которые провозглашали некоторые монашеские ордена средневековья. Добрый митраист должен проявлять к иноверцам воинственность, никакого милосердия и никакой доброты, тогда как с единоверцами должен быть искренним и дисциплинированным. Принцип «цель оправдывает средства» лежал в основе их нравственности. Рассказывая в трактате «К царю Гелиосу» назидательную историю, объясняющую эту мораль, Юлиан некоторым образом дал обоснование своей позиции по отношению к христианам. Однажды Митра привел его на вершину высокой горы и указал ему на дне «ущелья слез» несчастные стада (язычников), брошенные на милость неверного и преступного пастуха (христианина Констанция). Предсказав будущему императору, что он призван спасти эти стада от злодея-пастуха, Митра начертал ему основы нравственного поведения для свершения своего дела с наступлением великого часа, каковыми были неверие льстецам, доброта к подданным, почитание богов, самодисциплина и сдержанность. Будучи еще «ревнителем» (непосвященным митраистом в Малой Азии и Галлии), Юлиан строго придерживался тактики, которой требовала его религия по отношению к другим верованиям, изучая днем христианские писания, а ночью – уроки Либания, или обманывая христиан своим присутствием на празднике Крещения в соборе Виенны со всем подобающим императору великолепием. Стало быть, зря почитатель Юлиана Джулиано Негри упрекает его в неискренности. Лицемерие по отношению к иноверцу было оружием добродетельного митраиста. С другой стороны, Юлиан заботился о своих подданных, обладал от рождения любовью к друзьям, считал своих помощников «собратьями», был сдержан и самодисциплинирован, благоговейно исполнял свои религиозные обязанности, представляя собой тем самым образец примерного митраиста…
Однако язычники ожидали, что мессия воссоздаст многобожие во всем его первоначальном блеске – восстановит разрушенные храмы, вернет почитание пренебрегаемых прорицалищ, свободу вероисповедания. Со времен Константина Великого древние храмы являлись предметом нападок христиан. Когда Юлиан стал императором, в Константинополе не было ни одного языческого храма. Сам Константин приносил жертвы в базилике, предназначенной для заседаний совета и украшенной со времен Константина Великого статуей Фортуны. Констанций запретил жертвоприношения в храмах. Их сокровищницы были разграблены. Их мрамор, ставший материалом для строительства дворцов и церквей, пережигали на известь, как и мрамор саркофагов. Константин Великий увез из значительных городских и культовых центров множество произведений искусства, чтобы украсить ими столицу. В Греции и Малой Азии все произведения искусства, не попавшие к высшим сановникам, которые выставляли их в правительственных зданиях и дворцах, города и епископы (словно они были законными их владельцами) продавали богачам для украшения садов и вилл. Лишившись мало-помалу храмов, жрецы скитались повсюду без дела и презираемые всеми, живя за счет попрошайничества, краж, подозрительных занятий, или проводя время в тавернах, публичных домах и театрах, пытаясь за вином и зрелищами забыть о собственных злыднях. Если в их местах оказывался какой-нибудь сановник, они выходили на дорогу в жреческих одеяниях и со священной утварью в руках с просьбой помочь им.
Новый август взошел на престол в то время, когда шатались уже сами основы язычества. Времени терять было нельзя. Религия предков стала страшной жертвой Констанция: Юлиан едва успел удержать ее от полного падения. Разве не об этом мечтал он в мученические годы их общей неволи? Так, в конце 361 года Юлиан издал ряд указов, относящихся к религии. В первом указе защитник традиций провозгласил, что на всей территории государства каждый волен безнаказанно отправлять культы многобожия, почитать богов, возвысивших Грецию и Римскую империю. Однако вместе со свободным отправлением культа Юлиан легализировал также и все шарлатанские верования – магию, птицегадание, астрологию, пророчества, тайные ночные обряды, поскольку и они тоже принадлежали традиции. Это было действие смелое и вместе с тем коварное. Потому что, давая свободу всякого рода теургическим мошенничествам, Юлиан разжигал тем самым дух распри в лагере христианства, ослабевавшего уже от противоборства различных конфессий.
Затем последовало действие, столь же коварное: прежде, чем приступить к радикальной реорганизации многобожия, Юлиан решил политически целесообразным установить связь с вождями христиан, которые все столь же рьяно продолжали свои распри по поводу учения. Усматривая со злорадством с одной стороны в этих распрях средство ослабления христианства изнутри, с другой стороны Юлиан опасался, как бы единодушное противодействие христиан покровительствуемой им религии не помирило конфессиональных противников перед лицом общего врага… Итак, он пригласил к себе во дворец всех христианских представителей, чтобы услышать из уст ответственных лиц об их разногласиях и дать им совет. Юлиан собрал их в просторном атриуме, посреди которого вызывающе возвышалась статуя Афродиты. Сдерживая язвительную усмешку при виде того, как православные усаживаются отдельно от ариан, а изгнанные Констанцием последователи Донатия, Маркиона и Цецилия окружили своих непримиримых противников, словно статисты главных героев. Юлиан заговорил с ними спокойно и приветливо: в демократической империи каждый волен веровать в того бога, который ему больше по душе. Православные и ариане отвечали единогласно: Бог един и является тем, кто удостоился Его божественной милости. Его нельзя выбрать: Он сам выбирает, смотря в сердце человеческое… Медленным движением руки Юлиан велел им успокоиться: «Христос отвращался от ненависти, учил любви, простил на кресте пославших его на муки – чего еще нужно вам для примирения?». Епископ Севастийский Евстафий вскочил с места: учение – основа дома Божьего. Оно должно быть твердым, как скала, о которой напоминало имя основоположника этого учения Петра… Однако Юлиан настаивал: из-за своих распрей они удаляются от духа Евангелия. «Совсем дикие германские племена слушались меня. Послушайтесь и вы. Я пекусь о вашем же благе. Если слово Христа не может урезонить вас, изучайте слова древних. Платон может научить вас спокойствию духа, которого вам так недостает…». Затем Юлиан понял, что старания его тщетны и попрощался с ними. «Не знаю зверей более свирепых, чем грызущиеся между собой христиане», – подумал он.
Попытка Юлиана восстановить многобожие мирными средствами таила противоречия уже в самой своей основе. Если необычайно искусному политику Константину Великому, благодаря введению свободы вероисповедания, удалось смирить противоборство двух враждебных религий, установив тем самым (пусть и временный) мир на обоих фронтах, то посредством той же меры его племянник вызвал там смятение в тот момент, когда нуждался во внутреннем спокойствии для упрочнения своих преобразований. Установив свободу вероисповедания, Константин Великий легализировал христианство, не затрагивая при этом привилегий язычества, Юлиан же, вернув законность многобожию, поставив его наравне с другими религиями, значительно снизил роль христианства, которое в годы правления Констанция занимало положение официальной религии. И чем более непримиримой становилась реакция христиан на его покровительственные меры язычникам, тем более выказывал Юлиан свою скрытую к ним антипатию. В конечном итоге все это привело к столкновению. Злой дух междоусобиц, который Юлиан желал вызвать в рядах христианства, чтобы положить предел его распространению, возник в рядах его собственных сторонников, препятствуя его делу. Тем не менее, многие представители языческой интеллигенции с чрезмерной идеализацией, зачастую присущей угнетенным, начали даже верить, что новый август благодаря возвращению к многобожию подготовит мощный расцвет греческой мысли. А огромное безликое множество язычников, снова получив свободу отправления своих культов, при каждом удобном случае громко выражало свою благодарность словами, которые были начертаны у правительственных зданий, на улицах и мраморных стелах, прославляя своего благодетеля, «родившегося на благо империи, непобедимого триумфатора, очистившего страну от распутного прошлого и суеверий, восстановителя храмов и дарителя свободы…». История, умеющая выражать в своей собственной кодировке сарказм, сохранила до наших дней эти слова благодарности в надписях, найденных в Аравии, Сирии, малоазиатской Магнесии, в Карии, Пергаме, фракийской Мурсе, Паннонии, которые до скончания века будут напоминать об эфемерном деле Юлиана, как христиане сохранят навечно в памяти своей ненависть к «отступнику»…
Христиане реагировали на указы о свободе вероисповедания в зависимости от условий и прошлого той или иной области. В Галлии, где обращение в христианство началось относительно недавно, христиане остались равнодушны, поскольку многие продолжали быть язычниками. В Риме, колыбели язычества, где даже Константин Великий уважил традиционные обычаи многобожия, меры Юлиана восприняли с безразличием. Несмотря на то, что христиане составляли большинство населения в столице Константина Великого, присутствие языческого войска, наряду с гибкой политикой епископа Евдоксия, который был человеком придворным, способствовали сохранению довольно миролюбивых настроений. Тем не менее, было ясно, что христиане, которые стали считать себя преследуемыми, не примут снижение позиций их религии с покорностью судьбе…
Первой заботой императора было восстановление разрушенных храмов. Зная о строгости Юлиана в отношении пользования государственной казной, сановники в провинциях оказались в затруднительном положении, поскольку должны были следить за ходом строительных работ во избежание злоупотреблений с исключительным вниманием. Поскольку Юлиан намеревался облегчить подданных от тяжкого бремени налогов, не отягощая слишком в то же время государство, он составил краткосрочный проект восстановления сооружений с использованием материала, взятого из старых развалин. Так, указом от 29 июня 362 года Юлиан распорядился, чтобы все, кто присвоил или купил всякого рода произведения искусства (колонны, ценные сосуды, статуи и т.п.), возвратили их в восстановленном виде или уплатили сумму, необходимую для их восстановления. В посмертной речи в честь Юлиана Либаний описывает этот впечатляющий возврат расхищенных произведений искусства (на кораблях и на колесном транспорте) из всех частей империи, что вызвало сильное возмущение. Естественно, мерой эквивалентной уплаты воспользовались для восстановления своих святилищ последователи многочисленных восточных религий. Конечно же, Юлиан поступил необдуманно. Стремясь к восстановлению храмов с наименьшими затратами, он дал повод к спорам между двумя лагерями иноверцев. Христиане, приравнивавшие возвращение памятников или предоставление сведений о них к непосредственному восстановлению храмов, оказали отчаянное сопротивление, отказываясь платить или сообщать соответствующие сведения. Власти, желая избежать столкновений, зачастую закрывали глаза. Поэтому однажды императору понадобилось лично приехать в Тарс, чтобы языческий жрец получил от епископа этой области колонны, изъятые христианами из большого храма Асклепия. Однако зачастую миролюбивые язычники не требовали вернуть украденное. Евнапий восхваляет теурга-неоплатоника Хрисанфия, назначенного Юлианом верховным жрецом Лидии, поскольку этот почтенный философ (почитаемый своими единомышленниками наравне с Максимом и Приском) пользовался известностью и после смерти Юлиана, так как поведение его было столь благоразумным, что в области его не произошло никаких волнений. Тем не менее, среди фанатичных христиан появилось уже некоторое число мучеников, предпочетших расстаться с жизнью, чтобы не содействовать язычникам в их восстановительных работах. Григорий Назианзин драматизирует осуждение Марка, епископа Арефусы Палестинской, префект которой осудил его на смерть за то, что тот разрушил храм Афродиты и отказался возместить ущерб. В конце концов Юлиан даровал бунтовщику жизнь. Если это было вознаграждением за благодеяние, которое (как говорят) Марк оказал Юлиану, спасши его в детстве вместе с его двенадцатилетним братом Галлом в ту страшную ночь, когда Констанций устроил избиение его родственников, тогда Юлиан должен был также избавить его и от пыток… В Кесарее христиане, осквернив алтарь Тихи-Фортуны, хладнокровно наблюдали, как самые фанатичные из них разрушают храмы Зевса и Аполлона. Юлиан наказал нечестивый город. Однако и язычники не уступали христианам в насилии, причем многие из них обвиняли императора в медлительности и умеренности. Некоторые из современных исследователей упрекают его в политической нерасторопности при осуществлении возврата памятников, настаивая, что в конце концов Юлиан мог возместить ущерб их владельцам. Однако Юлиан пытался избежать расходов. Впрочем, учитывая интересы расхитителей-христиан, он вызвал бы неудовольствие язычников, как верно отмечает Биде. Поэтому многие язычники, осуществляя возмездие, превзошли в насилии христиан в Египте, Аравии, Сирии, Финикии, особенно в Газе, Аскалоне и Гелиополе, где они грабили церкви, мучили священников, оскверняли священную утварь, издеваясь над службой и насилуя дев. Конечно, обо всем этом сообщают нам христианские историки, тогда как у язычников не находим подобных сведений. Однако отрывки из писем Либания и самого Юлиана убеждают нас в том, что это, действительно, было так. Либаний сообщает, что однажды отправился в Борсу, столицу Петрейской Аравии, которая в годы правления Констанция заняла резко враждебную позицию по отношению к язычникам, уничтожая статуи и оскверняя храмы. Целью поездки было потребовать, чтобы правитель города, ритор Белей, освободил из заточения бывшего префекта Ориона. Префекта обвиняли в том, что он возглавлял бесчинства, хотя сами язычники хвалили его за сдержанность. Белей, слишком серьезно относившийся к возложенной на него миссии восстановителя храмов, цинично ответил Либанию, что ему безразлично, находится ли его предшественник к темнице, поскольку христиане изгнали его брата, лишили его семьи, сожгли его поля и расхитили его имущество. Нередко Либаний, используя свой авторитет учителя и друга императора, советовал префектам рекомендовать язычникам быть сдержанными и вежливыми, поскольку те под предлогом поисков похищенных памятников заходили в дома христиан и обворовывали их. «Боги, – говорил Либаний, – не чужды милосердия. Если вернуть им то, что им принадлежит, они не станут требовать казни должника».
Событие, произошедшее в Египте, близ Александрийского Музея, жертвой в котором пал епископ Георгий, не имело прецедента по свирепости со стороны язычников. Город славился своими великими защитниками православия, во главе которых стоял епископ Афанасий, изгнанный арианином Констанцием. Однако не менее известен город был и своей преданностью идолопоклонничеству. Поэтому, несмотря на все свои огромные миссионерские старания, христианам не удалось добиться значительных успехов среди язычников. Еще в конце V века близ Александрии действовал храм, посвященный Исиде. Некий фанатик-епископ поджег храм бога Кофа, в котором совершало обряд множество язычников, а еще один фанатик уничтожил позднее в Абидосе древний храм вместе с двадцатью тремя жрецами. Только в середине VI века одно из святилищ Исиды было преобразовано в церковь. Как утверждает египтолог Масперо, христиане-копты до конца VI века придерживались языческих обычаев. Итак, прибыв в Египет на смену изгнанному проповеднику православия Афанасию, арианский епископ Георгий, бывший наставником Юлиана в Макелле, вскоре стал ненавистен народу по причине своего высокомерного и склонного к крайностям характера. Забыв о том, что он был прислан учить кротости и веротерпимости (как замечает Аммиан Марцеллин), он исполнял указы Констанция с чрезмерной суровостью. Так, проходя однажды, как обычно, в сопровождении многочисленной свиты у великолепного языческого храма, Георгий спросил, почему храм этот до сих пор не разрушен. В другой раз, получив от Констанция указ построить церковь на месте святилища Митры, он осквернил мистерии бога, вынеся статуи к народу. Естественно, что, едва узнав о вступлении Юлиана на престол, александрийские язычники решили казнить Георгия. Однажды утром они ворвались в дом Георгия и схватили его, собравшись устроить самосуд. Однако в последний миг, язычники образумились и бросили Георгия в темницу. Впрочем, вскоре они передумали: такого снисхождения Георгий не заслуживал. Георгия вывели из темницы, убили, возили его труп на верблюде, а затем сожгли и бросили пепел в море. За этим убийством последовала не менее свирепая казнь управляющего монетным двором Драконтия и комита Диодора. Эти расправы произошли 24 декабря 361 года, накануне великого праздника митраистов, которые почитали день рождения Солнца, как христиане почитают Рождество Христово. С возмущением узнал Юлиан о совершении гнусных убийств. Несмотря на все недобрые воспоминания о соглядатайстве Георгия в Макелле, крайности поведения александрийцев выставляли его в недобром свете. Отправленное им послание угождало тем не менее «и волкам и овцам». Напомнив александрийцам о славном прошлом их города, основанного Александром, покровительствуемого Сераписом и управлявшегося его прадедом по матери Юлианом (потому император питал особую слабость к этому городу), Юлиан обвинял их в том, что из-за учиненного насилия они оказались недостойными этого славного прошлого. Да, Юлиан признавал, что епископ вел себя вызывающе, однако его можно было судить. («Разве допустимо, чтобы народ разорвал человека, словно собачья свора, а затем без стыда и страха предстал пред богами, будто руки у него не окровавлены, но чисты?»). При этом Юлиан словно оправдывает душевное состояние, до которого были доведены александрийцы, совершая столь жестокий поступок. Наконец, Юлиан напоминает александрийцам, что, поскольку они – «эллины древнего происхождения», из уважения к исторической памяти, он поступит с ними милосердно и не покарает, как сделал бы кто-нибудь другой на его месте…
Несколько недель спустя, Юлиан отправил другое послание александрийским христианам, повелевая вернуть смотрителям храмов и государственной казне все, что было украдено ими в прошлом. Так, вместе с прочими вещами, взятыми из храма Сераписа, христиане вернули и измеритель уровня воды в Ниле, упрятанный в одной из церквей. Страстный любитель чтения Юлиан велел префектам Египта разыскать во что бы то ни стало библиотеку епископа Георгия: он не мог забыть, что тот снабжал его в Макелле драгоценными текстами…
Факты мести со стороны язычников вынудили Юлиана поторопиться с реорганизацией политеистической религии, установив правила, с помощью которых сохранялась чистота обрядов. В той же степени, в какой христианство вызывало у него отвращение, Юлиан восхищался организацией его церкви. Поэтому за основу Юлиан взял строгую административную систему христианской церкви, которая в свою очередь подражала политическому механизму греческих демократических государств, где народное собрание называлось «экклесия» (у христиан это слово и означает «церковь»), правитель «епископ», а периодические федеральные собрания – «синоды». Взяв за исходную точку некую действительность, образованную различными религиями эпохи религиозного синкретизма, Юлиан пытался создать некий иератический организм со строгим порядком, функционеры которого смогли бы воспитать новое языческое общество, как христианские клирики воспитали христианское общество. Сам Юлиан провозгласил себя его «Великим архиереем». Во главе нового общества он поставил лиц, пользующихся безупречным нравственным авторитетом, – философов, теургов, митраистов, предпочитая при этом, чтобы нижнее жречество происходило из народа, будучи почитаемым за свою добродетель. Так, Юлиан утвердил архиереем Лидии софиста-неоплатоника Хрисанфия, который под различными предлогами отверг все настоятельные приглашения Юлиана прибыть к нему в Константинополь. Архиереем западной части Малой Азии он назначил тайного митраиста Пегасия, который принимал его в Трое. В Азию он отправил Феодора, в Галлию – Арсакия. Пространные послания Юлиана к двум последним лицам (особенно к Феодору) представляют собой краткий свод строгих канонов, которых должно было строго придерживаться жречество для успешного выполнения своей миссии. Почтение к богам. («Нужно так почитать бога, как если бы он находился рядом с нами».) Доброта к людям. («Свято отдавать даже врагу нашему одежду и пищу, потому что милостыня дается человеку, а не его характеру. В то время, как никто из иудеев не бедствует, а неблагочестивые галилеяне кормят не только своих, но и наших, позорно, чтобы наши нуждались в нашей помощи. Люди родственны друг другу, желают ли они того или нет, либо потому, что, как утверждают некоторые, происходят все от одного отца и одной матери, либо потому, что боги создали нас иным образом одновременно с сотворением вселенной – не одного мужчину и не одну женщину, но множество мужчин и множество женщин»). Жрецы обязаны быть высоконравственными. («Жрецы обязаны быть чистыми не только от гнусных и постыдных действий и поступков, но и от такого рода слов. Они не должны посещать военных у них на дому, но должны писать им; не должны выходить навстречу военным, но когда те приходят в храмы, радушно встречать их. Внутри храма они не должны следовать за воинами, но кто хочет, пусть сам следует за ними».) Юлиан обязывал жрецов объяснять верующим значение многобожия, советовал им быть строгими к самим себе и снисходительными к другим, призывал их учить гимны к богам, запрещал присутствовать на зрелищах. Юлиан требовал, чтобы жрецы достойно исполняли свою должность, строго соблюдали праздники, оставались по многу дней в святилищах. Нарушители подвергались наказаниям и проклятию. Юлиан поддерживал древние праздники в Афинах, Коринфе, Аргосе, Олимпии, Акции, Никомедии, Антиохии. Он выделил денежные суммы на восстановление прорицалищ, покровительствовал гимнасиям с целью привлечения туда юношей. Под предлогом, что похоронные процессии христиан вызывали у граждан болезненные чувства (а в действительности потому, что считал появление их на улицах зрелищем отвратительным, тогда как сам он желал видеть всюду радость творчества), Юлиан запретил хоронить покойников днем. Своими радикальными мерами по реставрации язычества консервативный Юлиан обнаруживал укоренившийся в его подсознании комплекс христианина-вероотступника, пытавшегося превзойти своими самаритянскими делами соперничающую религию. А потому с усердием, характерным для тех, кто обрел свободу после упорной борьбы, он стал формировать класс активных духовных лиц, готовых стать исполнителями его миссии по возвращению империи строгих нравов эпохи Антонинов и первых Флавиев. В этом деле ему, несомненно, помогали Максим и Приск, которые жили во дворце императора. Говорили даже, что с течением времени скромный поначалу Максим становился невыносим из-за своего своеволия и стремления к роскоши. Многие считали его «злым советником» Юлиана по причине его крайне отрицательного отношения к христианам. (Григорий Назианзин называл его «проходимцем».) Странно, что в этом триумвирате не принимал участия Либаний. Самый выдающийся из адвокатов своего времени, постоянно мучимый артритами, возможно, предпочитал мягкий климат Антиохии. Возможно также, что он не желал иметь соперниками в благоволении императора лиц, которых не считал равными себе. Не исключено, что оба софиста возражали против приглашения Либания, поскольку его присутствие уменьшало бы их влияние на Юлиана: своей склонностью с самовыдвижению Либаний вызывал недовольство даже у императора… Судьбой одинокого антиохийца было не только вызывать восхищение, но и подвергаться клевете, как это было в Афинах, Константинополе, Никомедии. Тем не менее учитель и ученик обменивали теплыми письмами…
Однажды, желая извлечь для себя пользу из демократического настроя императора, философ-киник Гераклий, посетивший Констанция в Медиолане, попросил, чтобы ему выдели зал во дворце для изложения своих идей. Юлиан охотно дал разрешение. Более того: он даже пошел послушать Гераклия вместе с дворцовым распорядителем Анатолием и Меморием, который должен был стать правителем Киликии. Гераклий оказался типичным представителем молодых людей, которые бродили во всех областях империи с растрепанными волосами, полуголые, грязные, с котомкой и посохом, питаясь чем попадется и устраиваясь на ночлег где придется. Тем не менее, народ уважал их за их добродетели. Руководители христиан не гнушались вступать в беседы с ними. Когда был еще жив его наставник Мардоний, Юлиан познакомился с одним из таких киников по имени Ификл, который был родом из хорошей семьи, которую опозорил впоследствии своим образом жизни нищего. Зимой он ходил «с растрепанными волосами, с грудью нараспашку, в грубом плаще, наброшенном на плечи, с посохом и котомкой». Когда Юлиан занял престол, многие из киников заходили к нему во дворец: некий Асклепиад, затем некий Серениан, некий Хифрон и еще какой-то очень белокурый и очень высокий юноша. Они проповедовали отречение от всего мирского, насмехались над богами, презирали жизнь. То, как они высмеивали олимпийских богов, а также их безразличие к наслаждениям и чинам вызывали к ним симпатии в среде христиан, поскольку казалось, будто они выступают все вместе одним фронтом против язычников. При этом некоторым из них (например, Максиму из Александрии) удалось даже согласовать свои принципы с христианской моралью. Афанасий Великий общался с Максимом, Григорий Назианзин, принимавший его в своем доме, не поколебался провозгласить в честь его панегирик в церкви. Несмотря на то, что киники презирали похвалы и славословия народа, тем не менее своей эксцентричностью они вызывали одобрение толпы.
Стоя на возвышении, Гераклий сравнивал Юлиана с Паном, а самого себя – с Зевсом, высмеивал олимпийских богов за их любовные похождения и жалел людей за их тщеславие. В конце концов, он пришел к выводу, что жизнь есть факт, не имеющий никакого значения, а то, что называют добродетелью, – плод пустого воображения. «Я слушал лай собаки!» – воскликнул в негодовании Юлиан, выходя из зала. В гневе он решил заклеймить позором этих эпигонов Диогена, которые своим богохульством сеяли тернии на его пути. И вот в течение двух бессонных ночей Юлиан написал трактат «Против киника Гераклия», который прочел на собрании во дворце. Этот трактат – протест боговдохновенного язычника, воспевателя жизни, против учения отрицателя божества и святости жизни. За притчами, к которым обращается Юлиан, чтобы изложить свои взгляды более эмоционально, за примерами, взятыми, как всегда, из области мифологии и литературы, кроется своего рода очаровательная агрессивность. «Тебе подобает не ответ, как человеку, а побои, как скоту», – отвечает он к Гераклию знаменитой фразой Аристотеля. Зачастую вместо изящного текста, характерного для других произведений Юлиана, выступает самопроизвольная ирония. («Ты говоришь, что идешь к добродетели кратчайшим путем, но было бы лучше если бы ты шел самым длинным: по нему достичь цели легче. Разве ты не знаешь, что краткий путь сопряжен с великими трудностями?») Моралист Юлиан не упускает случая заявить о своем почтении к богам (особенно к Гелиосу), о любви к жизни, о вере в человеческие ценности. Он защищает мифы, потому что они открывают путь к истине. («Ты думаешь, что великое достижение – взять в руки посох, отрастить волосы, скитаться по городам и селам, ругая достойных и льстя недостойным? Почему в скитаниях твоих ты только утомляешь мулов и, как говорят, погонщиков? Тебя боятся больше солдат, потому что твой посох страшнее их меча. Давно уже дал я тебе имя, а теперь нет причины скрывать его от тебя: «отказниками» от мирской жизни называют своих галилеяне…».) И тем не менее, в силу своей природной незлобивости Юлиан, в конце концов, оправдывает распущенность Гераклия тем, что тот родился «в суровой естественной среде и вырос в необразованной семье»…
Однажды вечером, рассматривая во дворцовом святилище внутренности животного, принесенного в жертву Гекате, Юлиан содрогнулся от ужаса. Кровавое пятно на печени напоминало крест! Он сразу же позвал Максима, чтобы тот дал истолкование. Теург не замедлил с ответом: «Богиня негодует на символ христиан! Замени его на знаменах и на монетах изображениями Зевса и орла. Не забывай об оракуле Аполлона Дельфийского, данном киникам: «Перечеканить монеты». Проведи коренные преобразования в империи, Юлиан: настал час язычества!». Юлиан вернулся в покои, погруженный в раздумья. Он понимал, что его просветительское дело должно продвинуться глубже – войти в души людские… Мартовская ночь была темна. Влажный ветер с Мраморного моря сгущал над городом облака. Допоздна просидел он при свете светильника над «Филебом» Платона, однако мысли его то и дело устремляясь к словам пифии, о которых напомнил Максим: «Перечеканить монеты…». Если киники полагали, что оракул Аполлона велел им преобразовать растленное общество (хотя и во времена, когда благочестия было больше, чем в нынешние), почему бы ему самому не попытаться вновь сотворить человека, созданного из благородного металла (как и монета), чтобы снова начертать на нем образ божий? О, да! Максим, закаливший его своим учением в Эфесе так, что впоследствии он сумел воздвигать по своей воле статуи, конечно же, прав! Это должно получиться!
Свиток пергамента выскользнул из рук. Сонный Юлиан погасил светильник. Поздней ночью он вдруг поднялся на ложе. Дивное сновидение все еще пребывало вокруг него во мгле. Юлиан стал у террасы. Гром и молнии разрывали небо. Небо низвергало на город свои потоки. Редко являлась ему во сне мать, образ которой он помнил очень смутно. Странно, но всякий раз во время своих очень редких явлений мать принимала иной облик. В ту ночь у нее был лик Богородицы! Она гладила его по волосам, а из больших черных глаз ее струились слезы. Тревога его нарастала. Он видел, что губы ее движутся, но слов разобрать не мог. От тщетных усилий он обливался холодным потом, но звуки ее голоса затихали прежде, чем достичь его слуха. Но вот в какое-то мгновение шепот стал громче: «Ты очень одинок в христианском Константинополе, Юлиан…». А затем на месте этого образа возник луч. Что должны значить ее слова?
Юлиан стоял, погрузившись в раздумья, а буря яростно набросилась на город. Придя в себя, Юлиан просил царя Гелиоса просветить его разум (как и землю), чтобы ясно видеть будущее…
Следующий день выдался погожим. Во время скромного завтрака Юлиану сообщили, что его желает видеть Орибасий. Они обнялись и поцеловались. Орибасий прибыл в столицу в полночь в жалкой повозке, с которой обильно стекала вода. Наблюдения, сделанные в провинциях, вызвали у него разочарование: дороги в неудовлетворительном состоянии, станции не обустроены. Крестьяне страдали от тяжких налогов, арендаторы земли – от землевладельцев, обедневшие патриции – от крестьян, городские советы – от наместников… Юлиан сказал: «Я помню обо всем. Император – один, Орибасий… Но никто не уйдет от правосудия…». Он рассказал о своем сновидении. Лекарь молча посмотрел на него, затем сказал: «Твоя мать явилась тебе в решающий момент твоего дела». И посоветовал обратить внимание на плачевное состояние провинций: «Народ ждет от тебя милосердия. Прежде, чем поверить, народ должен быть сыт – хлебом или надеждой, не имеет значения. От последней зажгло свой огонь христианство. Христианство дало народу надежду на счастье в иной жизни. Христианство почтило народ, посмеявшись над богатыми в притче о верблюде и игле… Народ предпочитает клочок земли в этой жизни месту в грядущем раю…».
Они вышли на террасу. Омытый дождем город сиял в утреннем свете. Лекарь сказал, что во время путешествия по провинции у него было время поразмыслить об императоре. Он внезапно умолк. Затем шагнул к нему, и сказал, понизив голос, словно желая придать особую значимость своим словам: «Кроме земли, у тебя есть еще одно мощное оружие против вождей христиан, Юлиан, – слово древних. Христиане недостойны обучать ему, потому что презирают его веру. Запрети им это…». Захваченный этим советом врасплох, Юлиан сдвинул брови. Это было так вовремя… И как только до сих пор у него самого не возникла эта мысль? В восторге он положил руки на плечи лекарю.
«Твой совет – великий дар для меня, Орибасий. Вот уже второй раз, после Лютеции своими мудрыми словами ты вдохновляешь меня смело встретить будущее. Я послушаюсь твоего совета. Слово Платона и Аристотеля для уст христиан то же, что «святое для псов», как сказал галилеянин. Все христиане – псы, как и философ Гераклий, прибывший сюда недавно проповедовать свою философию…».
Орибасий приподнялся на носках, как делал каждый раз, когда желал придать особую выразительность своим словам, и посмотрел Юлиану прямо в глаза.
«Август, дай землю безземельным, посильные налоги – крестьянам, поддержку – обедневшим аристократам, дай честных префектов и деятельные городские советы. Верни юношей в гимнасии. Возроди празднества. Провинция ждет тебя!».
Юлиан, прохаживавшийся по террасе, потупив взгляд, резко остановился. Глаза его сверкали.
«Поручаю тебе ответственное дело, дражайший друг! Отправляйся с богатыми дарами в Дельфийское прорицалище и вопроси от моего имени Аполлона. Что он думает о моем деле – вернуть былой блеск язычеству? Возьмешь на себя заботу о восстановлении разрушенных памятников. Проезжая через Афины, передай привет Проэресию. Я не сержусь на него за то, что он не откликнулся на мое приглашение и не приехал в столицу. А Гимерия я ожидаю. Думаю, что неисправимый Кельс все так же продолжает свои пирушки, вместо учения, и будет продолжать их – во всяком случае, пока позволяет отцовское наследство. Скажи ему, что почитая более то, что он способен сделать, чем то, что он делает, я предоставил бы ему какую-нибудь руководящую должность, естественно, если он сам того пожелает. Если мои друзья Эвмений и Фариан находятся все еще там, пожури их от моего имени. Обещаю, что если они закончат учебу в этом году, я дам им хорошие должности в Греции. Если не забудешь взять с собой немного меда с Гиметта, буду считать, что ты принес мне поцелуй моих любимых Афин. Я дам тебе крепкую колесницу, которая выдержит все невзгоды пути, как и душа твоя все трудности… Не теряй времени. Наступающая весна, несущая новые силы телу, рождает и смелые мысли. А весен у нас не так уж много, Орибасий… В полдень пообедаем вместе, а затем я приготовлю дары для оракула. Прощай…».
Он остался неподвижно стоять на террасе, любуясь панорамой трех морей. Галеры и дромоны покачивались на лазурных волнах, словно огромные лебеди. Свет низвергался с неба потоками, как ночью низвергались оттуда воды грозы. Чудо великого царя Гелиоса! И вдруг Юлиан восторженно глянул в пустоту. Взору его явился добродетельный мир времен Антонинов и первых Флавиев, который казался его собственным творением. Счастливые города, радостные граждане, храмы, где славят богов, алтари с богатыми дарами, благочестивые празднества, заполненные атлетами стадионы, театры с поучительными представлениями, звучащие музыкой одеоны, школы, заполненные любознательной молодежью, вещающие прорицалища, рощи и ручьи с журчащими водами, сияющими под лучами великого царя Гелиоса, врата, фронтоны, обелиски, базилики, символизирующие триумф империи, обновленной, словно заново переплавленный металл. Он вздрогнул. Он слова слышал слова Максима: «Перечеканить монеты, Юлиан…». В мгновение этого миража он успел разглядеть профиль своей Славы. Он будет бороться всю жизнь за то, чтобы увидеть ее лицо полностью…