Как бы громко ни выражали восторженную хвалу императору за его преобразования, до слуха Юлиана вполне отчетливо доходило возмущение народа христианского Константинополя. По мрачному выражению его лица, когда Юлиану случалось присутствовать на заседаниях сената или выходить из дворца для жертвоприношений богам, было видно, что этот народ, семь месяцев назад принимавший его как «ангела небесного», когда он торжественно вступал в город во главе своих легионов, теперь уже не смотрел на него с любовью. Даже у жестокого тирана вызывает беспокойство окружающая его враждебность, а чувствительного правителя она и вовсе сковывает оцепенение. Из-за своей непопулярности в любимом городе Юлиан находился в подавленном состоянии. Как далеко были теперь годы юности, когда появление его на улицах Константинополя вызывало бурное выражение народной любви! С каждый днем он все сильнее ощущал желание покинуть столицу и оказаться в дружески расположенной к нему провинции – пожать руки язычникам, совершить поклонение в святилищах, увидеть собственными глазами шагающего «паралитика»… «Уже наступила весна, вновь расцвели деревья, ласточки давно уже вернулись, указывая нам, что пора выходить из домов, и призывая перейти через границу», – писал Юлиан каппадокийскому поэту Филиппу.
Наконец, в один из летних дней 362 года в разгневанный Юлиан ушел из Константинополя во главе своих легионов, оставив столицу на попечение префекта претория Саллюстия. Предлогом для этого выступления стал поход против Персии, однако действительной причиной было посещение городов Малой Азии, где Юлиан надеялся вернуть себе вновь душевное спокойствие. Столь важный вопрос, как война с Персией, был только предлогом, потому что со своими приближенными Юлиан избегал обсуждать планы военных действий. В поход по Малой Азии Юлиан отправился, следуя маршруту, который начинался с Халкедона и оканчивался в Антиохии, включая города, связанные с воспоминаниями юности, словно был неким беззаботным путешественником… Советники предлагали ему выступить сначала против вероломных готов, то и дело нарушавших договоры, однако Юлиан ответил, что этот вопрос могут мирным путем решить галлы, которые посещали готов за границей, продавая им свои продукты, а сам он предпочел напасть на высокомерных персов. Своим восточным очарованием Малая Азия оставила глубокий след в душе Юлиана еще в годы его юности…
Уже во время первой остановки в Халкедоне он подвергся внезапному нападению на невидимом фронте борьбы с христианами. Об этом случае (в той степени, насколько он был подлинным) сообщает нам добросовестный церковный историк Иоанн Зонара. Когда Юлиан отправился принести жертву в храме Тихи, верховным жрецом которого он назначил христианина-отступника Гекеболия, неожиданно среди его приближенных появился ведомый мальчиком-поводырем слепой старец преклонных лет очень внушительной внешности – арианский епископ Марес, который назвал Юлиана «безбожником», «нечестивцем» и «отступником». Сохраняя хладнокровие, Юлиан стал насмехаться над своим хулителем (данные которым прозвища навсегда остались за Юлианом в истории), говоря, что Галилеянин оказался неспособен исцелить его от слепоты. Тогда вне себя от гнева епископ ответил, что благодарен спасителю Христу за свою слепоту, поскольку не видит его отвратительного лица. Таково было предвестие целого ряда разочарований, которые Малая Азия приготовила для своего ностальгического почитателя…
Из Халкедона Юлиан прибыл в Либиссу, где жил в изгнании, а затем и покончил жизнь самоубийством бывший некогда грозой Рима карфагенянин Ганнибал. Юлиан совершил поклонение его могиле. Прибыв в Никомедию, он едва сдержался, чтобы не разрыдаться. Старая столица империи, которую его предшественники украсили великолепными общественными зданиями, а здешние вельможи – роскошными дворцами, столица, достойная соперничать с Вечным Городом, лежала в развалинах после землетрясения и пожаров, оставивших без крова тысячи жителей. Печально бродя по крепостным стенам города, Юлиан думал о непостоянстве судьбы, равнодушной и к людям и к богам. Слова пифии прозвучали еще более зловеще: «Нет боле Фебовой хижины…». А что готовила судьба ему? Столько раз в жизни своей он уже узнал, что так называемое «счастье» есть не что иное, как промедление судьбы в создании новых печалей… Печаль его возросла еще больше, когда встречать его вышли сенат и народ. На лицах этих людей оставила свои следы пережитая ими трагедия. Почтенные вельможи, его старые знакомые по тем временам, когда он жил здесь под опекой епископа Евсевия, были теперь нищими, а некогда радостный народ одет в рубище. Увидев вскоре дворец своих предков, в котором он провел детские годы вместе с Мардонием, Юлиан не смог удержаться от слез. Он пожелал посетить дворец в одиночестве.
Юлиан прошел по затянутым паутиной залам, задерживаясь в любимых местах и касаясь изъеденной червем мебели. За обветшалыми пологами шумел ветер с Пропонтиды, вызывая ощущение присутствия душ умерших… Волшебный мир Гомера, воскрешенный Мардонием в его детских глазах, задыхался теперь в тиши и пыли. Только вид на море не состарился…
Юлиан поспешно вышел из дворца, словно преследуемый призраками. Произнося вскоре после этого речь в полуразрушенном сенате, он пообещал сенаторам помощь из государственной и личной императорской казны для улучшения их доли…
Покинув Никомедию с тяжелым сердцем, Юлиан отправился в Ниссу. Повернув оттуда направо, он посетил Пессинунт, лежащий у границ малоазиатской Галатии. Город, считавшийся священным благодаря древнему храму Кибелы, получил свое название от глагола pesein «падать», поскольку здесь упал около 500 года до н.э. огромный черный метеорит. Здесь же находилась знаменитая статуя богиня, известная совершенными ею чудесами. Во время оргиастических празднеств в честь богини жители Пессинунта после священной пляски впадали в состояние особого опьянения и, охваченные неистовством, оскопляли себя. Юлиан испытывал чувство особого благоговения перед Кибелой с тех пор, как Максим посвятил его в Эфесе в мистерии этой богини. А затем, будучи благочестивым митраистом, он посвятил богине произведение «К Матери богов». В эпоху империи культ Кибелы пользовался огромной популярностью. Изваянию богини, который перевезли в Рим во время Второй Пунической войны (218 год до н.э.), молились римлянки с распущенными волосами, восклицая в отчаянии: «Ганнибал у ворот!», пока богиня не вняла им. Влияние богини на здешний народ было столь велико, что первые христиане называли здесь Богородицу «новой Кибелой».
Юлиан благоговейно смотрел как толпы галатов неистово пляшут перед изваянием богини под звуки флейт. Чтобы выразить свое почтение богине, он назначил ее верховной жрицей в этой области знаменитую Калликсению, вознаградив ее тем самым за ее приверженность многобожию в течение сорока лет. А жрица в благодарность за это отвела его в святая святых храма, где император смог беседовать с богиней. Либаний сообщает, что тронутая его благочестием богиня сообщила Юлиану о готовящемся против него заговоре, велев как можно быстрее покинуть ее город. И, действительно, несколько дней спустя несколько молодых фанатиков-христиан ворвались в храм и разбили алтарь, на котором приносил жертвы Юлиан. Дерзость их была столь велика, что во время самосуда они поносили августа, его порфиру и поведение, вызвав своим кощунством осуждение даже у Григория Назианзина. Юлиан не забыл об этом оскорблении, и когда, немного времени спустя, верховный жрец обратился к нему за помощью своим согражданам, он, как добрый митраист, ответил стихами Гомера:
… неприлично
Нам под защиту свою принимать человека, который
Так очевидно бессмертным, блаженным богам ненавистен.
И добавил, что если жители Пессинунта нуждаются в помощи, пусть город их обращается к Матери богов…
Продолжая свой поход, Юлиан прошел со своими легионами через Анкиру. Столица Галатии разочаровала его. Тогда как в церквях здесь было множество фанатиков-христиан, гордившихся тем, что общину их основал в 51 году апостол Павел, и что она стала знаменита благодаря его посланию «К галатам» и тремя состоявшими здесь в тому времени церковными соборами, страдавшие от междоусобных раздоров и бедности язычники не проявляли должной заботы о богах и не приносили вовремя положенных жертвоприношений. Здешнему верховному жрецу, оправдывавшему своих сограждан тем, что с древности верующим запрещалось часто посещать храмы, разгневанный август напомнил о своем указе, который велел собирать верующих в принудительном порядке и выступать перед ними с проповедями. Потому Юлиан отрешил жреца от должности.
Дурное настроение императора еще более усилило письмо, полученное из Антиохии от дяди Юлиана. Правитель Востока предоставил весьма живое описание жизни в этой многолюдной столице. Он стал ненавистен галилеянам из-за того, что подвергал их преследованиям, закрывал церкви и отнимал статуи, которые те похитили из храмов. Верхом их дерзости стал поступок некоего Лаврака, приславшего ему очень оскорбительное письмо. Поэтому наместник просил у племянника позволения предать его пыткам. Подавив в себе возмущение действиями христиан, Юлиан сумел в ответе брату своей матери дать ему урок незлобивости и умеренности: «Как стрелы не могут ни пронзить толстых и мощных стен, чтобы повергнуть их, ни вонзится в них, но с еще большей силой отлетают к тем, кто мечет их, так и всякая неправедная клевета, ругань и брань, обращенная против честного человека, совершенно не вредит ему, но возвращаясь к тому, кто извергает их…».
Гнев и печаль переполнили душу его, когда он покинул этот безвольный город. Он стал подозревать, что в этом путешествии по Малой Азии ему суждено испытать горечь крушения надежд… Как путник стремится найти в пустыне благодатную тень, так и Юлиан жаждал встретить родственную душу, которая даст отдохновение его душе. Такую душу он встретил в городе Тиане в лице философа Аристоксена. Юлиан испытывал огромное желание поговорить с этим самым что ни на есть искренним язычником. Узнав, что тот находится неподалеку от пути его следования, император отправил ему письмо с просьбой прибыть к нему, хотя раньше они никогда не встречались. «Приезжай ко мне в Тиану, ради Зевса, покровителя дружбы, дабы смог я увидеть, наконец, подлинного эллина среди каппадокийцев, потому что теперь я вижу только людей, которые не желают приносить жертвы, а также немногих таковых, которые желают, но не знают, как это делается».
Если знакомство с Аристоксеном взбодрило Юлиана, то встреча с Кельсом вообще окрылила. Вечный студент, которого он недавно назначил префектом Киликии (как и обещал, отправляя Орибасия в Грецию), поспешил встретить Юлиан у врат Тарса. Они заключили друг друга в объятия, а затем Юлиан взял друга к себе на колесницу. На протяжении всего пути старый афинский кутила, принимавший некогда Юлиан в своем дворце в те счастливые времена, когда тот прибыл учиться в город Паллады, без устали рассказывал о положении дел в его провинции. И, действительно, Юлиан то и дело удивлялся, когда они въехали в этот необычайно развитый торговый город. Статуи на перекрестках и небольшие алтари в рощах (покрытые цветами, которые оставляли прохожие) придавали родине апостола Павла вид настоящей языческой столицы. Народ славил в лице Юлиана друга бедных, мудрого и воздержанного императора, который вершил суд по справедливости и жил, как и его легионеры. Юлиан присутствовал при исполнении обряда у «священного древа». Городской жрец Бакхий, хранивший у себя дома статую Артемиды со времен Диоклетиана, украсил ее и устроил за свой счет моление с жертвоприношениями и угощением для народа, во время которого произнес хвалебную речь многобожию. Это было так непохоже на нечестивый Пессинунт и ленивую Анкиру! Покидая этот город на реке Кидне, Юлиан задавался вопросом, как этому неисправимому кутиле, не имевшему особо тесных связей с духовной жизнью, удалось то, в чем потерпели неудачу многие ученые сподвижники? Может быть, он совершил ошибку, избрав своими соратниками в деле преобразований людей духовной жизни, тогда как нужно было опираться на людей действия?
Теперь, когда его повозка двигалась, легко покачиваясь, по тенистым ущельям Каппадокии, среди дубрав, а слух его ловил гул водопадов Кедра, в памяти Юлиана снова возникли картины из другой его поездки, когда он двадцать лет назад направлялся вместе со своим братом в ссылку в Макелл. Вспоминая теперь о тех пяти годах своей угнетенной юности, проведенных во дворце-темнице, Юлиан признал, что именно там сформировался в основном его дух, что именно там он осознал впервые свои непроизвольно проявившиеся наклонности и сумел подавить в себе дурные порывы. Каким блаженством было совершать в одиночестве прогулки, произнося при этом монологи. Совершать волшебное путешествие внутрь самого себя. Восторженно смотреть часами в слепящие очи царя Гелиоса, словно отождествляя себя с ним, или неподвижно созерцать, как Геката рассыпает во вселенной свое сияние в тиши ночной… В библиотеке он утолял жажду своей души родниковой водой древней словесности, после занудных всенощных в часовне вместе со своими соглядатаями, иссушавшими эту свежесть. О, какое великое достижение было спасаться от их присмотра, чтобы упражнять мысль свою за чтением трудов Платона, Аристотеля, Плутарха, Ямвлиха, Плотина.
День уже угасал в далеких ледяных сумерках, когда повозка подъехала к крепости. Собаки за высокой оградой задыхались от неистового лая, услыхав шум, поднятый легионерами. Императорская беседка, в которой отдыхали когда-то его предки во время охоты, была пуста. Внезапно Юлиан подумал, что посещение мест своего старого затворничества могло вызвать печальные воспоминания, а ему нужны были оптимизм и вдохновение. А потому он решил продолжить путь, оставляя свою печальную юность погребенной навек на кладбище Макелла, стремясь как можно быстрее приехать в Антиохию. Разве мог он представить себе, что направляется в логово самых неприкаянных христиан…
Антиохия была самым роскошным из городов Востока. Основал ее Селевк Никатор в честь своей победы в битве при Ипсе в 330 году до н.э. Расположенный на южном берегу реки Оронта город, казалось, лениво лежал у подножья гор Амана и Касия. Чтобы объехать окружавшие город «грозные», как пишет хронограф Малала, крепостные стены, нужно было затратить пять часов. Вскоре после своего основания город превратился в важный торговый и культурный центр и какое-то время даже соперничал с Римом и Александрией. Цезарь, Октавиан Август, Антоний и другие выдающиеся римляне украсили столицу Сирии с полумиллионным населением великолепными памятниками и общественными зданиями. Пестрая толпа горожан, состоящая из представителей множества народов, исповедовавших всевозможные религии, двигалась по широким улицам, перекресткам, просторным площадям и живописным переулкам, заполняла театры, ипподром, палестры, болтала на рынках, в термах и у фонтанов, у струй ключевой воды среди цветников, у алтарей и статуй, а ночью отблески горящих светильников вдоль протяженного проспекта с четверной колоннадой (образующей как бы три улицы – центральную для проезда тяжелых повозок и две другие – для пешеходов, всадников и легких повозок) и журчание проточной воды создавали атмосферу сладострастия и фантасмагории. Воспевая родной город, Либаний пишет: «Свет солнца сменялся другими огнями. День отличается здесь от ночи только освещением». Несмотря на землетрясения, время от времени разрушавшие город, он каждый раз поднимался из руин еще более прекрасным, – замечает Малала. Язычники называли Антиохию «Цветком Востока», христиане – «Градом Божьим». Скульптор Эвфикл, ученик Лисиппа, создал для центральной площади статую Тихи-Фортуны, которая указывала на благоволение богини к этому очаровательному городу…
В Антиохии, бывшей в древности крупнейшим религиозным центром многобожия, учили прославленные риторы и софисты во главе с Либанием. Здесь епископ Еводий впервые назвал своих единоверцев «христианами», тогда как раньше их называли «галилеянами» и «назареями». В один из весенних вечеров (возможно, 42 года) в Антиохию прибыл апостол Павел вместе с дядей евангелиста Марка Варнавой после того, как «апостол народов» спасся от раввинов Дамаска, спустившись по веревке с крепостной стены этого города, и был гостеприимно встречен здесь «пресвитерами» (как называли старейшин общины первых христиан), страстно преданных распространению новой веры. Сюда прибыл в 45 году Петр, бежав из заточения в Риме, к которому приговорил его Ирод Агриппа, бежал сюда, чтобы возвещать здесь слово божье, став первым пастырем Антиохии. В числе христиан, принявших здесь мученическую смерть во время первых гонений, был вдохновенный епископ Игнатий, освятивший город своим мученичеством. С середины и до конца III века здесь состоялось десять церковных соборов. Первый вселенский собор признал этот город за христианское рвение его жителей епископской резиденцией наравне с Римом и Александрией. Учитель Ария Лукиан Самосатский основал здесь около 260 года крупный богословский центр, где выдающиеся ученые (такие, как Диодор из Тарса и особенно Феодор Мопсуестийский), в отличие от александрийской школы, придерживавшейся (во главе с принявшим христианство стоиком Пантеном) аллегорического метода толкования Писания, обосновали «историко-грамматический», строго ограниченный определением логического смысла текста. В 333 году Константин Великий заложил на том месте, где проповедовал Петр, фундамент «большой церкви» с золотым куполом (так называемой «Золотой церкви»). Строительство церкви продолжалось шесть лет. Понятно поэтому нетерпеливое желание Юлиана прибыть в этот город со столь значительным прошлым, где язычники оказывали упорное сопротивление христианам, стараясь сохранить свое преобладание, пока появление ученика Либания Иоанна Златоуста не привело к окончательному торжеству христиан. Так, по воле судьбы многобожие вскормило своего непримиримого врага…
Едва антиохийцы узнали о прибытии в их город императора, делегация благородных граждан и множество народа во главе с дядей Юлиана вышли встречать его у городских ворот. Приятно удивленный восторженным приемом (Юлиан опасался, что, помня о свирепом обращении с ними Галла, антиохийцы могли встретить его холодно), император не смог разглядеть в толпе сенаторов Либания, сильно изменившегося под влиянием артритов и старости. Когда же дядя вежливо указал ему на Либания (как самодовольно рассказывает о том великий законовед Кельсу), Юлиан сошел с коня, схватил его за руки, прижал их к своей груди и стал взволнованно расспрашивать о жизни. Необщительный старик, с молчаливым осуждением считавший, что его место в сердце давнего ученика занял Фемистий, был сразу же растроган ласковыми словами Юлиана. Август шел рядом с учителем, а толпа восторженными криками приветствовала «новое светило», сияние которого несло спасение всему Востоку. Поскольку прибытие Юлиана совпало с великим праздником (в пору жатвы) в честь возлюбленного Афродиты Адониса, убитого диким вепрем, и с неблагоприятным последним днем года (18 июня по египетскому календарю), в городе раздавались плачи по Адонису и было видно траурное убранство, что суеверные люди сочли недобрым предзнаменованием для императора…
Отдохнув после утомительного пути, Юлиан, желая отблагодарить антиохийцев за столь радушный прием, организовал конные состязания. Перед началом зрелища он попросил Либания, чтобы тот произнес свой панегирик. В высокопарной хвалебной речи в честь своего ученика Либаний упомянул о его прилежании в учебе в годы юности, восславил его глубокое знание греческих авторов, выдел особо значимость его походов в Галлии. Либаний назвал Юлиана «несравненным вождем», ритором и стратегом, судьей и софистом, жрецом и посвященным, философом и прорицателем, «божественной душой в человеческом теле, принесшей на землю новые времена, вновь зажигая факелы в ее храмах», а в завершение похвалы сказал: «да удостоят боги своего любимца жить много лет и оставить после себя постойных наследников». Наблюдательный Юлиан сразу же заметил, что, в отличие от язычников, восторженно приветствовавших его прибытие в город, христиане выразили своей холодностью враждебное отношение к гонителю их религии. Из бесед со своим дядей-наместником и Либанием Юлиан сразу же понял, что для снятия напряженности в отношениях между язычниками и христианами нужен какой-то посредник. И он решил принять эту роль на себя.
Вскоре он испытал чувство разочарования. Антиохия, посетить которую он так стремился, оказалась развращенным городом. Антиохийцам недоставало благородства. Насмешники, кутилы, гордецы, эгоисты, легкомысленные, язвительные, суеверные, безбожники, они бездумно спускали все, что зарабатывали с легкостью на ночные пирушки, на азартные игры, на притоны разврата, на состязания в плавании голых атлетов, на буйные пиры с гетерами в прозрачных одеждах, на «неестественные» наслаждения. Ночью они спали на пуховых постелях, приняв ароматизированную ванну, а днем расхаживали в щегольских одеждах и с диковинными прическами. Не зря Ювенал, желая высмеять нравы Рима, писал: «… воды Оронта излились в Тибр»… С глубокой скорбью признал Юлиан, что среди моря развращенного города христиане составляли небольшой островок нравственной чистоты и веры в своего единого бога. Тогда он почувствовал страшное одиночество. О, если бы рядом был хотя бы его «превосходный» Саллюстий Секунд! Префект претория, который замещал его в Константинополе, был чем-то большим, чем философ, – он был философствующим человеком. Сопутствовавший Юлиану в путешествии Орибасий рекомендовал пригласить Приска. В столь важном походе нужно было иметь рядом мудрых исследователей, которые записывали ли бы свои соображения об увиденных местах. Неужели Юлиан забыл, что Александра Македонского сопровождала целая группа ученых? Вскоре приехал Приск, а вместе с ним и Максим. В этом содомском городе случались недоразумения даже с его учителем Либанием. И, правда, Либаний как истинный антиохиец давал оценку всему – и в литературе и в политике – руководствуясь только субъективными критериями, вызывая возражения у Юлиана, который был уже недоволен им за то, что учитель не сопровождал его во время жертвоприношений. Дипломат Приск, очень кстати прибывший в Антиохию, так хорошо сыграл роль примирителя, что сразу же вызвал к себе симпатию славолюбивого старца. Правда, Либаний никогда не просил услуг у своего друга-императора, а потому Юлиан часто говорил, что если другие восхищаются его могуществом и богатством, то Либаний любит его самого. Тем не менее, когда однажды Либаний просил его вступиться за одного из своих учеников – сына сенатора, коринфянина Аристофана (ставшего жертвой коварства фаворита Констанция Павла Алиссиды), Юлиан оказал столь живое участие (относительно этого дела они обменялись очень задушевными письмами), что растроганный антиохиец снова стал выказывать безграничное восхищение и преданность своему бывшему ученику. В знак почтения к выдающемуся законоведу Юлиан предоставил ему звание квестора.
Во время длившихся по многу часов кряду бесед при свете звезд в садах дворца Селевкидов мудрый учитель с пафосом говорил о духовных течениях современной эпохи. Юлиан часто упрекал представителей Младшей Стои за то, что, используя созданный их гордыней ложный образ человека, который способен противостоять даже богам, они увлекали молодежь к безбожию. Кощунство, которое содержала отдававшая бахвальством фраза вольноотпущенника Эпиктета: «Даже Зевс не способен противостоять воле…», приводила его в ярость. «Несомненно, что последователи Стои, сами того не понимая, своим космополитическим гуманизмом пропагандируют экуменизм христианства», – заметил Максим. А Орибасий добавил: «Благодаря болтовне Сенеки о греховной природе человека христианские богословы создали миф о «первородном грехе»». Тогда Юлиан процитировал скромные слова своего любимого Марка Аврелия, словно желая подчеркнуть благочестие, которым обладал император-философ: «Дела божественные полны провидения, дела судьбы не чужды природе или причастности и связи с тем, что управляется провидением». Стало быть, он, как и Марк Аврелий, был готов просвещать людей. И, порывисто взмахнув руками, он начертал в воздухе воображаемый круг, словно показывая значение своей борьбы. Однако было совершенно очевидно, что, пребывая в унынии, он сам пытался придать себе смелости… Приск, считавший своим долгом всегда соглашаться с августом, стремясь своими обворожительными речами добиться того результата, к которому Либаний стремился порывисто, обращаясь к весомым аргументам, напомнил, сколь незначительно различие между словами Эпиктета: «Коль я не желаю чего, так этого не происходит» и изречением Павла: «Не потому что я того желаю, я творю добро». Однако тщетно старались в ту ночь эти четверо, доказывая каждый свою правоту. Убежденный платоник Либаний неожиданно нарушил царившее до того равновесие беседы следующим замечанием: почему столь обладающие столь богатой фантазией эллины не позаботились оградить свою религию некоей «догмой», а христиане со столь убогим воображением додумались до этого… Юлиан гневно потряс руками. Удивляться следовало бы противоположному: если бы «догме» повиновались люди столь свободного мышления. Разве можно представить себе, что Еврипид или Аристофан сами подвергают свои произведения цензуре вероисповедания? – иронически спросил Максим. Однако Либаний, хотя и не был митраистом, уважал принцип «цель оправдывает средства» за его продуктивность. Он продолжал высказывать притворное удивление по поводу человеческих странностей, пока не остановился на одной из них (воистину, роковой) – на судьбе многобожия. Если эллины, – сказал он, – страстно влюбленные в жизнь, скорбя о ее утрате, поместили вечную жизнь в недрах земли, то пренебрегавшие жизнью христиане вознесли ее на небеса! Это, конечно же, щедрое воздаяние для этих преобладающих на земле несчастных, за которое стоит заплатить пожизненными лишениями… И Либаний завершил разговор драматичным восклицанием: «О, какими детьми были эти эллины!», и при этом поморщился, потому что мучившие его с юности хронические головные боли (из-за молнии, которая убила стоявшего рядом его соученика), видимо, не давали ему в ту ночь сомкнуть глаз.
Уже близился рассвет, когда август ушел, оставив друзей продолжать беседу. Ему не терпелось поднести цветы статуе Тихи до наступления дня. Верный слуга Эвгемер сопровождал Юлиана.
Светильники на перекрестках еще струили свой бледный свет. Утренний ветерок разливал в свежем воздухе густое благоухание цветников. В предрассветной мгле чистильщики улиц, подметавшие огромными метлами бесчисленные плиты «среднего» проспекта, казались призраками. Птицы щебетали в аллеях, радостно приветствуя утро. Казалось, в этих еще бесформенных очертаниях он видел тени богов, которые торопились возвратиться на Олимп, задержавшись на всенощных оргиях в распутном городе. Разве можно было надеяться найти здесь деятельных сторонников в деле восстановления древней религии, если даже столь замечательные язычники, как Либаний, воспринимали его с такой апатией? Неужели христианские богословы, напитавшие свои отвратительные тексты выжимками эллинской мудрости, уже довели до конца свое разрушительное дело? Юлиан резко остановился, словно желая удостовериться в истинности того, что видели его глаза: да, действительно, пьяный легионер, покачиваясь, шел по мосту через Оронт в обнимку с гетерой… Необходимость поднести цветы в дар богине Судьбы становилась все более насущной. Может быть, желание действовать покидало его, уступая место пассивной покорности судьбе? Пучок света, пробившийся сквозь листву, вдруг резко упал ему на глаза. Юлиан остановился и произнес молитву: «О, владыка Гелиос! Твой свет и зримый мир столь же далеки друг от друга, сколь истина и воображаемый мир…».
Белоснежная статуя Тихи-Фортуны белела в глубине парка. Юлиан положил цветы к ее постаменту и прильнул взглядом к смотревшим в неземной мир глазам богини, которая стояла в отрешенной позе, поднеся левую руку к шее, словно взирая на долю человека, неодолимая в своей диадеме… Он вздрогнул. Изречение дельфийского оракула: «Нет боле Фебовой хижины…» показалось ему карканьем ворона. В какое-то мгновение среди этого самоуглубления послышался шум города. Антиохия просыпалась. Он отправился обратно во дворец, опустив взгляд долу и избегая праздной толпы, которая стала собираться вокруг, чтобы приветствовать его. Вдруг перед ним оказался какой-то человек из народа, державший в руках корзину, наполненную рыбой. Конечно же, это был слуга какого-нибудь богатого антиохийца. Эвгемер бросился было прогонять продавца рыбой, но Юлиан остановил его. Слуга поклонился с почтением. «Август, – сказал он голосом, в котором была однако смелость, – неужели столь мудрый человек может верить, что Зевс путался с Европой, Семелой, Алкменой и еще множеством других женщин?». Юлиан весело глянул на него: «В таком случае скажи мне, поскольку ты, конечно же, христианин, на каком языке говорил змей с Евой? Неужели, на человеческом? Тогда в чем отличие ваших сказок от эллинских?». Он похлопал рыбника по плечу и засмеялся.
Несмотря на то, что с каждым днем Юлиан чувствовал себя все более чуждым благоденствующему обществу Антиохии, тем менее, скрывая свою антипатию к городу как человек, император проявлял большой интерес к его нуждам. Часто (как и в других городах) он сам разбирал важные судебные дела. Аммиан Марцеллин неустанно восхваляет его хладнокровие и здравый смысл. Правда, при разбирательстве Юлиан продолжал выказывать особый интерес к религиозным убеждениям спорщиков, однако решения он принимал Соломоновы.
Летом 362 года вследствие страшной засухи урожай зерна оказался очень скудным. Избалованные антиохийцы, закрома которых опустели, с беспокойством ожидали приближения зимы. С другой стороны, легионеры, бездумно тратившие свое жалованье, способствовали повышению цен. Поэтому экономический кризис не прекращался. Чтобы облегчить положение города, где ему предстояло провести зиму, Юлиан простил ему все невыплаченные налоги, а сумму последующих налогов уменьшил на пятую часть. Кроме того, сенаторов, экономическое положение которых было не блестяще, он заменил лицами, способными нести тяготы общественных дел. Чтобы не допустить спекуляции, особым распоряжением он установил максимально допустимые цены. Тем не менее, принятые им меры считают отрывочными и неоправданными: Юлиан нанес ущерб мелким торговцам, не улучшим при том ситуации. Наконец, из Гиераполя, Халкиды и других мест он доставил триста тысяч килограмм пшеницы, а затем еще пять тысяч, затем еще семь тысяч и еще десять тысяч из Египта. Это зерно он продал по низким ценам. Однако ловкачи, успевшие скупить зерно в больших количествах, установили свою монополию, наживаясь на спекуляции. В гневе на городские должностные лица, не поставившие его в известность об ухищрениях на рынке, Юлиан удалил их из своего окружения. Понадобилось посредничество Либания, чтобы примирить его с сенатом. Своим аскетизмом Юлиан первым подавал пример умеренности. Однако антиохийские прожигатели жизни не нуждались в уроках нравственной философии: им нужен был не кусок хлеба, а изобилие дичи и рыбы. При этом, учитывая лишения горожан, дорогие жертвоприношения богам множества быков и птицы (Юлиан устраивал их в общественных местах, в окружении благочестивых лиц и священных блудниц) выглядели вызывающе. Злые языки говорили, что, чем больше продлится его правление, тем больше угрожает опасность исчезновения некоторых видов животных… Эти расточительные проявления благочестия императора легионеры дополняли отвратительные пирушками: они поедали щедрые остатки жертвенного мяса и напилась до бесчувствия, так что горожанам приходилось переносить их на своих плечах из храмов в казармы… Всякую допустимую меру превосходили прежде всего пентулаты и кельты – старые товарищи Юлиана по восстанию в Лютеции, последовавшие за своим императором на Восток. Можно сказать, как отмечает Биде, что «боги и солдаты были единственными потребителями мяса в Антиохии». Они ненасытно вопили: «Всего вдоволь, все даром!». Так образом, Юлиан, который чистосердечно пытался облегчить положение антиохийцев, начал становиться непопулярным в народе, как и его брат, совершивший здесь столько убийств. В его адрес все чаще отпускали язвительные насмешки. Обидные клички императора передавали из уст в уста. Он подвергался ядовитым укусам и со стороны язычников, и со стороны христиан. Его называли «обезьяной», «человечком с козлиной бородкой». Этот сарказм очень больно ранил чувствительного Юлиана. Тем не менее, подавляя в себе чувство горечи, он пытался быть незлопамятным по отношению к своим обидчикам.
Однажды, когда Юлиан приносил, как обычно, жертву на склоне лесистого Касия, слушая щебет птиц на заре, какой-то человек средних лет бросился перед ним на колени и принялся молить о прощении. Императору сказали, что это был глава городского совета Гиераполя Феодор. Несколько месяцев назад, провожая вместе с городскими старейшинами проезжавшего через их город Констанция, который направлялся во Фракию на войну с Юлианом, Феодор, уверенный в победе Констанция, со слезами на глазах просил Констанция прислать им голову бунтовщика Юлиана, «чтобы снова видеть зрелище, подобное тому, когда была срублена голова бунтовщика Магненция». Юлиан ответил на его мольбы: «Просьба твоя достигла тогда моего слуха с разных сторон. Возвращайся домой и не сомневайся в милосердии своего императора. Из благоразумия он желает уменьшить число своих врагов, по складу своего характера любит делать их друзьями…».
Там же Юлиан получил письмо из Египта, в котором сообщалось, что после долгих стараний удалось найти быка Аписа, а это было предвестием богатого урожая всякого рода благ. Но и в маловерной Антиохии начали видеть благие предзнаменования императору. Либаний сообщает, как пойманного в заводях Оронта лебедя посвятили Зевсу. Живя на священном участке бога и лишенная свободы, птица постепенно разучилась летать, но только плавала в ручье или ходила по земле, не пользуясь крыльями. И вот, во время какого-то обряда, когда огонь приближался к алтарю, лебедь вдруг взмахнул крыльями, сделал три круга в воздухе над храмом и улетел на восток. Верующие, помня, что Зевс, влюбившись в Леду, превратился в эту благородную птицу, решили, что Зевс отправился на восток, чтобы приготовить там для императора великую победу над персами. Однако, несмотря на все благоприятные предзнаменования, ободрявшие Юлиана в его печали, вид храмов приводил его во гнев. Верующих было мало, и к тому же они вели себя неподобающе, прославляя Юлиана сразу же при его появлении. Раздраженный этим отсутствием благочестия, Юлиан говорил: «Если бы я приходил в театр, вы могли бы встречать меня рукоплесканиями, но когда я появляюсь в храме ваши рукоплескания должны быть обращены к богам…».
Взаимная неприязнь между императором и антиохийцами (особенно христианами) внезапно едва ли не переросла во враждебность из-за пожара храма Аполлона в пригороде Антиохии Дафне. Эта живописная долина, название которой было связано с расцветом славного города (тогда он назывался «Антиохия близ Дафны»), была посвящена Селевком Первым богам-покровителям царей. Только цари имели право назначать жрецов в здешний храм. Расцвет Дафны продолжался до римских времен. В здешнем дворце останавливались императоры во время посещений столицы Сирии. В пригороде, носившем имя прекрасной нимфы, антиохийцы устраивали олимпийские игры до IV века н.э. Несомненно, что эта тенистая долина, добраться до которой можно было по протяженной северной дороге, усаженной деревьями, с фонтанами и роскошными виллами с садами, была в своем роде неповторима, если учесть, что Юлиан (в одном из писем к Либанию) пишет, что она прекраснее Темпы, Пелиона, Оссы и вершин Олимпа. В описании великого ритора, который тоже был очарован этой долиной, сказано, что здесь были огромные скалы, сверкавшие, отражая блеск соседнего водопада, а в священной роще Аполлона среди стройных кипарисов сияли белизной мраморные строения храма, стадиона и театра. Пение птиц в сочетании с пьянящими запахами и шелестом деревьев создавало неповторимую атмосферу любвеобилия, «достойную Афродиты и ее божественного стрелка», как пишет охваченный сладостным восторгом софист. В роще было много посетителей. В храме стояла статуя Аполлона из слоновой кости работы афинского скульптора Бриаксида, представлявшая бога: он стоял в полный рост, в позе полной движения, с лирой в руках, а глаза его сияли, глядя на два гиацинта. Среди шума небольшой речки, воды которой катились по обе стороны перистиля, слух молящегося ловил пророческие слова. Говорят, что этот источник предсказывал будущее столь безошибочно, что Адриан, получивший здесь предсказание о своем восшествии на престол, велел впоследствии завалить его устье тяжелыми камнями, чтобы никто больше не воспользовался здешними пророчествами.
Эта знаменитая пригородная местность пришла в полное запустение в годы правления Констанция: гонитель язычников окончательно закрыл здешний храм. В свою очередь Галл довершил разрушение, пристроив к фасаду храма часовню, в которой хранились останки епископа-мученика Вавилы, казненного в годы гонений Деция. Задумав посетить Антиохию, Юлиан просил своего дядю, здешнего правителя, как можно скорее восстановить храм, однако, поскольку большинство колонн уже упало, верхняя часть храма осталась без кровли и зияла, словно открытая рана…
Август часто совершал двухчасовую прогулку в Дафну и приносил там жертвы. Однако в один из октябрьских дней, когда Юлиан решил посетить в качестве великого понтифика ежегодное торжество в честь Аполлона, он испытал потрясение. В храме не оказалось ни одного верующего! Он ожидал увидеть жертвоприношения, возлияния, воскурение фимиама, танец юношей вокруг «священного пепла», множество язычников в белых одеяниях, которые молятся богу света, но храм был совершенно пуст – ни людей, ни даров, ни жертв! Состоявший в большинстве своем из христиан городской совет, несмотря на значительные доходы, не подготовил ничего. К счастью, какой-то бедный жрец додумался принести гуся, иначе огонь на жертвеннике и вовсе не зажгли бы… Безбожные антиохийцы посещали рощу только ради разнузданных пиров. Возмущенный до глубины души таким отношением, август послал членам сената письма с порицаниями. Однако обвинения его «в одно ухо входили, а из другого выходили». Юлиан вопрошал храмовых идолов, что нужно делать для того, чтобы умилостивить бога, однако те молчали. Теург-неоплатоник Евсевий, желая помочь Юлиану, совершил установленные обряды, которыми пренебрегали антиохийцы. Однако статуи оставались все столь же молчаливы и неподвижны. Тщетно Юлиан, склонившись над устьем пророческого источника, вопрошал его снова и снова, как умилостивить бога. Источник тоже молчал. Тогда Евсевий, заподозрив, что Аполлон разгневан каким-то необдуманным поступком, поставил перед храмом саркофаг с останками Вавилы. Воздух сразу же наполнился смрадом – доказательство того, что останки оскверняли священное место. Император тут же распорядился отнести эту скверну на антиохийское кладбище. Возмущенные этим решением антиохийские христиане устремились в пригород защищать останки своего мученика. Поняв однако, что ничего им не удастся, когда солдаты погрузили раку на повозку, они последовали за ней, восклицая: «Позор верующим в идолов!» и понося императора-идолопоклонника.
Несколько дней спустя, 22 октября 362 года, в полночь был подожжен храм Аполлона в Дафне. Захваченные этим бедствием врасплох, жрецы не сумели погасить пожар. Огромные столбы дыма в течение нескольких минут укутали просторный храм. Идолы, словно извиваясь в красных языках пламени, исчезли вместе с роскошными занавесями и украшениями из слоновой кости. Наконец, балки, поддерживавшие крыши, до которых достигала исполинская статуя бога, рухнули с грохотом вниз и были поглощены яростными огнями пламени. О былом великолепии прекрасного здания из белоснежного мрамора напоминали теперь только превратившиеся в известь стены. Бог покинул Дафну.
У Юлиана не хватило силы духа отстроить храм заново. Удрученный нежданным несчастьем, он занялся розыском поджигателей. Среди его окружения возникли разногласия: возник ли пожар по небрежности или по злому умыслу? Некоторые обвиняли философа Асклепиада, который посетил августа за несколько дней до того. Он посвятил Аполлону серебряное изваяние Матери богов, вокруг которого зажигали множество свечей. Когда Асклепиад установил изваяние в храме, была глубокая ночь, и поэтому не было никого, кто мог бы предупредить пожар. Стены святилища были очень старые и тут же вспыхнули, словно факелы. Христиане приписывали возникновение пожара тому, что с неба низвергся огонь, однако это казалось невероятно для столь спокойной ночи… Тщетно пытали храмовых жрецов, желая, чтобы те признались в своей вине. В конце концов, подозрения Юлиана обратились против галилеян. Преступление было слишком тяжким, чтобы остаться безнаказанным. Антиохийские христиане снова, как и во время сильного землетрясения при Траяне, поплатились за бедствие. Дядя императора возбудил против них преследования. Ненавидевший их император решил не мешать этому: можно сказать почти с уверенностью, что он только поощрял наказания. Церковные писатели Филосторгий и Созомен сообщают (и язычник Аммиан Марцеллин не замалчивает об этом), что была закрыта «большая церковь» с огромным куполом, построенная Константином Великим и освященная Констанцием. (Несколько лет спустя там провозглашал свои вдохновенные проповеди Иоанн Златоуст.) Фанатичные язычники во главе с комитом Феликсом разбили ее священную утварь и расхитили драгоценные дары. Все зачинщики событий в Дафнии были брошены в темницу, подвергнуты пыткам и казнены. Христиане оказали сопротивление и действием, подняв бунты в ряде мест, и словом, подвергая императора всевозможным оскорблениям, которые достигали его слуха во время поездок по Антиохии: Юлиана называли «козлом», «киклопом», «мясником-жертвователем», «грубияном», «невоспитанным», «презренным левшой, который проводит ночи в одиночестве, марая свои ногти в чернила или раздувая огонь на жертвенниках», «вшивым бородачом». Его обвиняли в тайных сговорах с «вонючими фракийцами» и «помешанными галлами», сделавшими из него развратного человечишку, несносного и ненавистного для всех. Говорили, что, вмешиваясь во все, он вызывает волнения в народе, что он объявил войну «Хр» (Христу) и «К» (Констанцию), однако «ни один из них не был подобен этому фанфарону». Тогда, утратив хладнокровие, Юлиан обрушил месть на города и руководителей недовольных. Среди епископов, раздражавших его своим вызывающим поведением, «наглейшим» был Афанасий Александрийский, враг богов, особенно ненавистный Юлиану за то, что не ставил ни во что его силу. Так, под предлогом, что этот неисправимый смутьян привлек в лоно христианской церкви четырех знатных гречанок, Юлиан потребовал, чтобы александрийцы изгнали из города «ничтожество, во избежания того, что случилось во времена арианина Констанция, когда легионеры убили десятки его последователей…». Однако его распоряжение, отданное префекту Египта, не было исполнено: христиане скрывали своего святого в течение восьми месяцев, переводя его из дома в дом, пока тот снова не обрел свободу после смерти императора, снова (в четвертый раз) торжественно взойдя на епископский престол. В ту зиму 362-363 года Антиохия превратилась в настоящее поле битвы скрытой войны, когда фанатичные последователи обеих религий выказывали отвратительные примеры нетерпимости. Странное совпадение: через несколько месяцев после событий в Дафне умер от кровотечения комит Феликс, а вскоре последовал за ним на тот свет и дядя августа – наместник Востока Юлий Юлиан. Враги императора желали, чтобы мертвые составили троицу, т.е. смерти самого Юлиана. Неужели, столь мстительным был бог галилеян, учивший любить своих врагов?
Юлиан снова стали мучить во сне кошмары: он видел свою скорбящую мать, Максима, который укорял его за мягкость в обращении с христианами, Орибасия, призывавшего к суровым гонениям на них. Охваченный смертельной тоской, Юлиан думал, что бог Аполлон в гневе покинул его, поскольку император оказался не способен умилостивить своего бога, посвятив ему новое святилище. Он чувствовал себя таким одиноким в распутной Антиохии, окруженный ненавистными христианами и кутилами-язычниками…
Любой император, чьи подданные осмелились бы поносить его, принял бы против них суровые ответные меры. Юлиан решил выступить против своих подданных с сатирой. Любой другой способ выразить свою неприязнь сделал бы Юлиана похожим на его предшественников, кары которых сочли бы варварскими и забыли бы из-за отсутствия оригинальности. Достаточно вспомнить наказания, которым подверг александрийцев Каракалла, о чем рассказывает в своей «Истории» Дион Кассий. Подвергнув ироническим насмешкам в своей «Антиохийской речи или Ненавистнике бороды» характер и нравы антиохийцев, Юлиан проявил благородство души и сохранил в веках недобрую славу о них.
362 год был уже позади. Начался 363 год. В занятиях литературой и подготовке к походу против Персии Юлиан нашел два действенных выхода своей душевной подавленности. Ясно, что «Ненавистника бороды» он написал в порыве гнева (сколь бы сильным он ни был, как человек, получивший хорошее воспитание, Юлиан пытался совладать с собой) в течение всего двух ночей. Произведение обращено непосредственно к сенаторам, которые порицали его. Композиции произведения присущ прием, оказывающий честь характеру автора: вместо того, чтобы защищаться от обвинений, Юлиан вооружился необычайным хладнокровием, чтобы вместе со своими противниками обсуждать их, отказавшись от более выгодной позиции, заняв которую, император мог бы расправиться с противниками. Так, рассуждая вместе с ними о своих недостатках в сопоставлении с их недостатками, как равный с равными, Юлиан получил возможность напомнить (с некоторым упреком) о своих благодеяниях, оказанных их городу, рассказать доверительно о некоторых обстоятельствах своей жизни, дать описание собственного характера, дать им советы, пофилософствовать относительно житейских дел как всякий мыслящий человек и дать наставления как монарх. Наконец, Юлиан пригрозил, что лишит Антиохию своего присутствия (он намеревался перенести столицу Востока в языческий Тарс и отдал наместнику Сирии Меморию распоряжение устроить там все, что необходимо для его пребывания), что явилось бы наказанием, которое, несомненно, только обрадовало бы христиан, избавившихся бы таким образом от вдохновителя гонений против них, однако Антиохия утратила бы таким образом привилегию города, оказывающего гостеприимство императорам…
Отметим прежде всего, что «Ненавистник бороды» – произведение полемическое. Пытается увидеть на страницах этого произведения отблески света атараксии, излучаемого признаниями «К самому себе» Марка Аврелия, не понимают его направленности. Верно, что высказывание императора-философа, что «люди созданы друг для друга, а потому старайся либо просветить их, либо терпеть их», является аксиомой и для этики Юлиана, боровшегося в течение всей своей жизни за достижение обеих этих целей. Однако если непоколебимой позицией Марка Аврелия было созерцание человеческих дел с определенным скептицизмом, на который указывает его явное высокомерие, стимулом к написанию «Ненавистника бороды» стало для Юлиана его возмущение сожжением храма Аполлона в Дафне, а потому мысли его весьма углублены в человеческие дела… Мы уже сказали, что в своем произведении Юлиан использует следующую уловку: вместо того, чтобы обвинить антиохийцев напрямик (что, возможно, повлекло бы за собой нежелательные выражения), Юлиан порицает их косвенно. Иронизируя над собственной внешностью, привычками, наклонностями и устремлениями или же взяв в качестве отправной точки обстоятельства, характеризующие жителей других городов, он пользуется этими средствами, чтобы высмеять их скверный характер и испорченные нравы. Так, Юлиан признается, что некая склонность к меланхолии заставляет его скрывать за густой бородой непривлекательные черты лица (которое он как бы желает покарать таким образом). («Вы говорите, что могли бы пользоваться волосами моей бороды как веревками. Я уступаю их вам, смотрите только, чтобы у вас, когда будете вырывать их, не заболели белые изнеженные руки».) Отвечая антиохийцам на насмешку, что в бороде у него якобы водятся вши, Юлиан замечает, что «большой лес не боится зверей…». Юлиан уверяет антиохийцев, что его наставник Мардоний приучил его избегать зрелищ вообще (предпочитая узнавать о них из описаний Гомера), чтобы подчеркнуть тем самым их страсть к праздникам и торжествам, конным ристаниям и выступлениям мимов, всенощным кутежам с танцовщицами и флейтистками, к пустой болтовне на перекрестках и площадях. Он упоминает о происшествии во дворце в Лютеции (где ему среди суровой зимы грозила смерть от удушья из-за испарений, вызванных горящими углями у только что построенных стен, однако грубые кельты спасли его и помогли впоследствии в борьбе с Констанцием), противопоставляя тем самым примитивный, но добродетельный образ жизни кельтов изысканному, но извращенному образу жизни антиохийцев, которые «отдохнувшие и довольные идут многолюдной толпой, справедливо восхваляя свой город, поскольку там множество танцовщиц и продавщиц цветов, а мимов больше, чем граждан, но при этом никто не оказывает почтения своим архонтам…». Юлиан признает, что еще в юности объявил войну собственному чреву, чтобы не потреблять в больших количествах пищу, и ощущает отвращение к удобствам и любовным утехам, намекая тем самым на страсть антиохийцев к еде, питью и плотским наслаждениям и на их любовь к роскоши. Юлиан вспоминает, как римляне обвинили тарентийцев за то, что те во хмелю обругали их послов, чтобы напомнить антиохийцам: «Вы развлекаетесь больше тарентийцев, которые, предавшись пирам в течение нескольких дней в году, оскорбили, по крайней мере, чужестранцев, вы же пируете на протяжении всего года, ругаете своего императора, насмехаетесь над его бородой и сбиваете его изображения на монетах. Ну, что ж, мудрые граждане, позволяющие своим женам отбиться из рук, став свободными и бесстыжими, так что они даже перестали слушать ваши возражения! Вы доверяете им воспитание своих детей, которые даже не получают предварительно от вас более подобающего мужам воспитания, так что в итоге у них возникает раболепное сознание, … и в конце концов вырастают уже не мужами, но рабами…». Читая этот отрывок, испытываешь волнение от того, что могучий монарх, имевший все основания подвергнуть дерзких подданных суровой каре за брошенные ему в лицо оскорбления, жалуется, словно обиженный ребенок, на плохое к нему отношение: «В конце концов, что я вам сделал? Уверен, что я не причинил вам никакого зла. Напротив: я предоставил вам все преимущества, которые вы могли в рамках законности ожидать от того, кто, по мере сил, желает быть великим благодетелем человечества». Верно отмечает Кристиан Лакобрад в своем вступительном комментарии к «Ненавистнику бороды», что несколько неопределенной фразой «в меру возможного» Юлиан прикрывает свою нравственную драму – драму монарха, который знает уже по собственному горькому опыту (а не по книгам), сколь значительное расстояние отделяет «нужное» от «возможного», теорию от практики.
Прошло уже почти три года после того, как, отвечая на письмо Фемистия, который поздравлял его с провозглашением императором легионерами в Лютеции, Юлиан писал о многократно обсуждавшемся (еще во время его учебы в Афинах) вопросе о теории и практике («душе» и «теле» по выражению софиста): «Я полагаю, что исполнение царской власти превосходит силы человеческие … Закон есть разум без желаний». Если же, став монархом, Юлиан начал сомневаться в своих возможностях «стать великим благодетелем человечества», верил ли он, по крайней мере, что продолжал быть избранником богов в деле восстановления древней религии? Из-за осадка горечи, содержащейся в «Ненавистнике бороды», создается впечатление, будто Юлиан уже утратил былую веру в собственные силы. После напряженной войны на уничтожение с христианством он словно перешел к арьергардным боям. Несомненно, что в часы одиночества, Юлиан задавался вопросом, не потерпел ли он поражения. Однако он вовсе не собирался слагать оружия. За страницами «Ненавистника бороды», обнаруживающими некоторое ослабление порыва, следуют другие, где этот порыв обретает вновь былую воинственность, словно взлетающая из пепла искра…
Как и энкомии в честь Констанция и Евсевии, а еще более «Воззвание к Совету и Народу афинскому», «Ненавистник бороды» – ценнейший источник биографии Юлиана. Поскольку, как было уже сказано, он был написан в порыве гнева в течение всего двух ночей, здесь нет гладких, емких и ясных фраз, встречающихся в других произведениях Юлиана. Тон его напоминает трактат «Против киника Гераклия», тоже написанный в порыве гнева в течение двух ночей с целью обличения характерного представителя молодежи того времени. Однако моральная позиция, занятая Юлианом в отношении своих хулителей, в этих двух трактатах различна: поведение Гераклия, имевшего наглость пригласить его на свою лекцию во дворце, в которой он высмеивал богов, сравнивая императора с Паном, а самого себя с Зевсом, Юлиан в конце концов оправдывал, поскольку Гераклий происходил из «грубой естественной среды и необразованной семьи». Однако антиохийцев, которых Юлиан считал виновными в собственной развращенности, он бичевал беспощадно до последней страницы «Ненавистника бороды», давая обещание впредь вести себя с ними более осмотрительно.
Никогда антиохийцам не доводилось видеть, чтобы во дворце Селевкидов свет горел до утра, как в то время, когда там жил Юлиан. Как в Галлии и Константинополе, август посвящал день практическим делам (подготовке к войне с Персией), а ночью пылал, охваченный творческим вдохновением, пока луч зари не напоминал ему о наступлении рассвета. Либаний представляет нам картину его многосторонней деятельности в течение всего лишь одного дня: «Он встречался с многочисленными посольствами, принимал участие в военных совещаниях, отправлял сообщения со строгими указаниями городам, руководства военачальникам и правителям, городским властям, письма друзьям, которые уезжали, а также тем, которые собирались посетить его, и рука писца не поспевала за его словами».
К произведениям того времени относится и сочинение «К царю Гелиосу», о котором мы уже упоминали, когда речь шла о религиозных убеждениях Юлиана. Весьма вероятно, что в Антиохии Юлиан написал трактат «Пир или Сатурналии», посвященный (как и «К царю Гелиосу») его другу Саллюстию: иначе невозможно объяснить саркастических замечаний о христианах, поскольку, когда император находился еще в Константинополе, последние не выказывали еще своей вражды столь вызывающе, чтобы обличать их. «Пир или Сатурналии» – одно из наиболее читаемых произведений Юлиана (некоторые считают, что это его лучшее произведение), составленное в форме диалога, аллегорически-сатирического характера, в котором Юлиан находит предлог высмеять своих предшественников на престоле (исключая Марка Аврелия), судя о них «свысока», выразить свое восхищение эллинским духом и свою веру в Митру-Гелиоса. Основатель Рима Ромул по случаю праздника Сатурналий устраивает двойное пиршество – для двенадцати богов и для римских императоров. Действие происходит на небе. Пиршественный стол богов установлен на его вершине, а стол императоров – под луной. Как в платоновском «Пире» и в «Пире» Ксенофонта, рассказчик сообщает о том, что интересного было сказано во время этого двойного пира. Перед восседающими на престолах бессмертными проходят чередой императоры в хронологическом порядке их правления от Юлия Цезаря до Константина Великого, а насмехающийся над ними Силен дает каждому из них едкие характеристики и отпускает разного рода замечания. Так, он высмеивал внешность и лицо Августа, Траяна и Адриана, страсти в личной жизни и ошибки Клавдия, Веспасиана, Антонина, Константина Великого. Некоторых из императоров, например, Аврелиана и Проба, боги защищают, считая их не столь уж безнравственными. Непочтительный Силен причисляет к соучастникам Диоклетиана Максенция и Максимиана. Спуску нет никому, за исключением основателей второй династии Флавиев – предков Юлиана, Клавдия Готского и Констанция Хлора. При появлении Калигулы, Тиберия и Нерона боги сразу же велят по причине чинимых ими зверств бросить первых двух в тартар, а третьего – в Коцит. Появление Марка Аврелия вызывает уважение. Когда Силен описывает его наружность, кажется, будто Юлиан набрасывает собственный автопортрет: «Серьезное выражение лица, глаза, уставшие от изнурительного труда, сутулая спина, густая борода, простая и скромная одежда, худощавое, утратившее материальность тело». По завершении парада императоров Геракл, принадлежащий согласно церемониалу к числу богов вместе с Гермесом, Квирином и Дионисом, отдает распоряжение, чтобы явился и воссел вместе с августами Александр Македонский. Целью этой встречи было состязание императоров в славословиях, победитель в котором получил в награду от богов право восседать за одним столом вместе с богами, как богоравный. Клепсидра отсчитывала время каждой речи. Императоры напыщенно разглагольствовали о своих деяниях. Когда наступил черед Александра Македонского, царь, опровергая бахвальство Юлия Цезаря, сказал, что если бы римляне воевали с объединенными силами греков и в период их расцвета, они потерпели бы поражение… Затем Силен велел, чтобы каждый рассказал о своих заветных целях, которыми руководствовался во время правления. Александр сказал, что желал всюду одерживать победы, Юлий Цезарь – быть всюду первым, Октавиан – править безупречно, Траян – подражать Александру, Марк Аврелий – подражать богам, Константин – принести все в жертву своим страстям. Силен продолжал задавать самые беззастенчивые вопросы… После исповедей императоров воцарилась глубокая тишина. Наконец, после тайного голосования боги признали первенство за Марком Аврелием – идеалом Юлиана. Таким образом, император-философ удостоился чести восседать за одним столом с бессмертными, как богоравный. Затем каждый из императоров избрал себе бога-покровителя, за исключением Константина, который устремился вместе с сыновьями к богине Сладострастия. Богиня облачила его в прозрачные женские одежды (намек на его любвеобильность) и отвела к Роскоши (намек на страсть к мотовству). Внезапно рядом с ними появился Христос, проповедующий, «словно мошенник»: «Развратники, убийцы, богохульники, распутники, идите смело за мной. Я вмиг освящу вас, омыв этой вот водой. Кто снова впадет в грех, пусть бьет себя в грудь и по голове, и я сразу же дам ему отпущение грехов…». Эта странная политическая и религиозная сатира завершается признанием веры: Гермес напоминает о нравственных наставлениях Митры-Гелиоса, которого Юлиан называет своим «отцом», «щедрым вождем и надежным убежищем»…
Ненависть Юлиана к христианам не имела границ. Не сумев справиться с ними силой и потому борясь против них во дворце Селевкидов своим грифелем, Юлиан давал тем самым выход своим чувствам, однако наиболее прозорливые из его окружения понимали, что император сражается с тенями. Так, в гневе против христиан, после «Пира или Сатурналий» Юлиан написал трактат «Против галилеян». По примеру яростного противника христианства того времени Кельса, аргументы которого против новой религии, изложенные в его «Истинном слове», смог опровергнуть только талант Оригена, Юлиан пытался доказать, что учение противоборствующей религии представляет собой неуклюжий и неубедительный синтез старых верований, что христианская религия содержит самое худшее, что было в иудейской и эллинской религиях. Он противопоставляет самобытность иудаизма в простоте Библии противоречивым лжепророчествам! И в итоге снова приходит к прославлению эллинского духа и многобожия. Сколь скромным и результативным врачевателем считает Юлиан сына Зевса Асклепия в сравнении с магом Христом (утверждая, что образ этот – мифологический) и его лжедостижениями. Это произведение по мнению многих (в том числе даже христианских богословов) было написано с необычайно сильной аргументацией, поколебавшей веру многих образованных христиан. Язычники назвали его «твердыней многобожия». И сторонники и противники считали былого «чтеца» в Макелле глубоким знатоком Святого Письма. Напуганная вредом, которое причинило ее верующим это опасное произведение, церковь сразу же после смерти императора поспешила уничтожить все его списки. Поэтому, все, что нам известно о нем, это выдержки, содержащиеся в опровергающем его сочинении Кирилла Александрийского – единственного из христиан, осмелившегося выступить против него. До сих пор противники христианства в своих выпадах против него словно используют отголоски произведения «Против галилеян».
Давая психологическую характеристику Юлиану, вряд ли будет ошибкой сказать, что его страстная борьба с христианами достигла такого накала, что (на какое-то время) он даже пренебрег подготовкой к войне с Персией. Стремясь в своей одинокой борьбе создать себе фанатичных сторонников, ненавидящих христианство, он стал выказывать все больше благоволения иудеям, прощая различные их ошибки и способствуя распространению иудаизма в Палестине. Показательны своей приязнью к евреям мысли Юлиана относительно иудеев и их религии в письмах к первосвященнику Феодору, в которых император выражает свою терпимость к их единому богу. (Признавая, что бог этот «угрюм» и «суров» в сравнении с радостными богами Олимпа, Юлиан признает, что он символизирует «родоначальника», поглощенного заботами о благе своего народа.) Юлиан восхищается евреями за их непреклонность в традициях и фанатизм в исполнении своих религиозных обязанностей (в отличие от «безразличных» язычников), придя в конечном итоге к выводу, что, за исключением единобожия, «все прочее одинаково у язычников и иудеев – храмы, древние святилища, жертвенники, обряды очищения, верования». Поэтому нет ничего удивительно в том, что, когда пришло время покинуть Антиохию, несмотря на множество других забот, Юлиан возложил на себя еще и хлопоты по восстановлению Иерусалимского храма, последнее разрушение которого (вместе со всей столицей) произошло после осады Иерусалима Титом в 70 году н.э. Некоторые предполагают также, что желание Юлиана восстановить Иерусалимский храм (кроме эмоциональной потребности привлечь на свою сторону непримиримых врагов христиан) объясняется также скрытым желанием опровергнуть утверждения Библии и Христа, предсказавших, что храм навеки пребудет в развалинах. Вполне возможно. Все противоречивые друг другу стремления, которые могли способствовать достижению главной цели, уживались в душе этого митраиста. Поэтому, выполняя данное в начале года обещание иудеям обеспечить их проживание на родине и восстановить их храм, Юлиан велел своему старому другу Алипию, уже испытанному в управлении Британией, осуществлять надзор за строительными работами, оплачиваемыми из государственной казны. Вполне естественно, что живущие в диаспоре евреи восприняли это решение с нескрываемой радостью. Охваченные восторгом они видели в Юлиане своего избавителя, «сосуд избранный» своего бога, который положит конец страданиям его народа. Как всегда фанатичные и гордые своей верой, они считали восстановление храма делом национальной важности. А потому иудеи стали активно оказывать поддержку своему благодетелю во всех областях. Они предоставляли деньги, собранные в храмовых сокровищницах, делали общие пожертвования, их женщины продавали свои украшения. День, когда звон лопаты впервые раздался над обагренной кровью землей Иерусалима, стал великим праздником, который иудеи отметили славословиями своему богу и благими пожеланиями августу в связи с возрождением преследуемого племени. Разве могли они представить себе, что разгневанный этим Иегова продлит их изгнание еще на целых шестнадцать веков? Внезапно, в одно из холодных утр страшное землетрясение разрушило все города на побережье Финикии и Палестины, повергнув в развалины все, что еще оставалось от страдальческого города. Ряд следующих друг за другом неудержимых волн цунами, ринувшихся на охваченные пламенем развалины, вопли жителей подземные толчки и грохочущие разрушения напоминали сцены Апокалипсиса. Погребенные под злополучными стенами строители храма унесли с собой мечты о возрожденной родине евреев. Неизвестно, что больше опечалило Юлиана – предсказанное разрушение Иерусалима или сам факт исполнения библейского пророчества…
И вот однажды на заре, находясь во дворце Селевкидов, Юлиан понял, что его война против Антиохии с грифелем в руке должна уже уступить место другой войне – в долинах и на возвышенностях Персии. Разрушенная Амида, пребывавшая все еще в руках Шапура Второго, была словно тернием в глазу императора. Он был обязан удалить этот терний как можно быстрее. Поклонник Александра Македонского был готов без колебаний разгромить царство Сасанидов, чтобы превзойти военными подвигами своих предшественников (которых уже осудил так строго в «Пире или Сатурналиях»). И потому Юлиан отказался от предложений, сделанных персидским царем. Узнав, что победитель германцев собрал в Сирии огромную армию, чтобы напасть на него, Шапур отправил в Антиохию посольство, желая решить разногласия миром. Стратеги и придворные с восторгом восприняли инициативу гордого Сасанида. Мечта о многолетнем мире, казалось, должна была стать действительностью. Однако Юлиан разочаровал их. Злодей Шапур, – ответил он, – который вот уже много лет нарушает границы, чтобы грабить и убивать, не должен оставаться безнаказанным. Юлиан ответил послам, что считает излишними переговоры, поскольку намеревается встретиться с царем в Персии и там решить их спор силой оружия. И вот те же лица из придворной среды, которые только что радовались мирным предложениям Шапура, славили теперь императора за гордый ответ…
Однако Юлиан чувствовал, что тайная тревога за исход похода, волновала его окружение. Неблагоприятные предзнаменование создавали гнетущую атмосферу. Римский консул сообщал, что хранившиеся в Вечном Городе со времен Тарквиния Сивиллины книги дельфийской пророчицы Герофилы советовали избегать военных действий в тот год. И ближайший его друг, префект претория Саллюстий, прибывший в Антиохию, чтобы сопровождать Юлиана в походе, упорно советовал повременить с выступлением. То же советовали Максим и Приск. В Константинополе произошло сильное землетрясение; прорицатели давали двусмысленные толкования знамениям; верховный жрец Зевса внезапно умер, когда Юлиан поднимался по ступеням его храма, намереваясь совершить молитву; противоречивые гадания по внутренностям жертвенных животных, к которым то и дело обращался август – все это создавало атмосферу пораженчества. Однако Юлиан не отступал. Легионеры (думавшие о собственной выгоде, как и все наемники) стали выказывать неповиновение. От каких-то пьяных солдат узнали, что они намеревались убить императора во время смотра. Юлиан отреагировал молниеносно. Два христианина, офицеры его гвардии, заподозренные в подстрекательстве к бунту, были сразу же казнены. Все были вынуждены повиноваться приказам императора. Тогда царьки и племенные вожди стали присылать к нему послов с предложениями помощи. Однако Юлиан, сомневаясь в их искренности (он не забывал, сколь неверными оказались галльские вожди), отвечал стандартной фразой, что «Рим всегда спешил на помощь своим союзникам, когда того требовали обстоятельства, однако Риму не пристало пользоваться их услугами, когда нужно карать своих обидчиков»… Поэтому он принял помощь только от царя Армении Арсака, смертельного врага Шапура, а также помощь царевича Ормизда, старшего брата персидского царя, который бежал к Константину Великому, когда знатные персы свергли его за то, что он был поклонником эллинских обычаев.
Некоторые считают, что Юлиан поступил необдуманно, открыв свои намерения выступить против Персии вместо того, что напасть внезапно на неподготовленного врага. Другие вообще считают эту войну нецелесообразной, поскольку Шапур с самого начала правления Юлиана выказывал свои миролюбивые намерения. Думаю, что первое обвинение лишено оснований. Сколь бы плохо не была организована разведка в ту эпоху, подготовка к столь крупномасштабным военным действиям не могла остаться в тайне. Разве возможно, чтобы император с таким военным опытом, какой был у Юлиана, пренебрег бы столь эффективным стратегическим действием, как внезапное нападение? Что же касается миролюбивых намерений желавшего выиграть время Шапура, разве можно было быть уверенным, что они не изменятся со временем, едва царю представилась бы возможность выгодного нападения, а именно такой тактики он и придерживался в военных действиях против Констанция. Тем же, кто пытается приписать настойчивость Юлиана в вопросе о войне с персами эмоциональной необходимости избавиться от ощущения несомненного поражения от галилеян, одержав победу над персами, можно возразить, что такое объяснение слишком рискованно, чтобы принимать его без оговорок… Наоборот, из комментариев современников Юлиана известно, что, вернувшись с победой над персами (до тех пор он не знал поражений), император собирался более решительно вести борьбу с христианами, обратившись к гонениям, ограничениям в правах и прочим насильственным мерам. Было ясно, что, претерпев унижение, он действовал теперь несколько нервозно…
Хотя Юлиан и объявил о своем решении выступить против Персии, план похода он доверил только двум своим доверенным советникам (действие, еще раз доказывающее его осмотрительность) – родственнику со стороны матери, стратегу Прокопию, мужчине высокого роста и прекрасной внешности, который всегда держался очень скромно и никогда не смеялся, и комиту Себастьяну, сановнику в Египте, которого Юлиан назначил своим помощником. Согласно этому плану, армия должна была выступить из Карр и переправиться через Евфрат, а затем, совершая обманные движения вдоль Тигра, чтобы у противника создалось ложное впечатление, будто на него собираются напасть оттуда, повернуть с юга и оказаться на левом берегу Евфрата. Затем Юлиан во главе основных сил должен был двинуться на Ктесифонт, столицу Месопотамии, а Прокопий во главе северного корпуса в тридцать тысяч легионеров и сил Арсака, пройдя обходным путем через горы Курдистана, взял бы персов в клещи. Действиям сухопутных сил должен был помогать речной флот, состоящий из грузовых судов (с зерном, сухарями и уксусом) и ста боевых. В конце концов опытный полководец Прокопий согласился с этим смелым планом, поскольку Юлиан объяснил, что не намеревается овладеть городами Персии, но подчинить эту страну, возведя на престол Ормисда, бывшего марионеткой в его руках. Прежде чем выступить из Антиохии, Юлиан назначил наместником Сирии гелиополита Александра, человека зловредного и склонного к интригам. Как фанатичный митраист, он не забыл, сколько обид вынес за восемь месяцев от злоязычных антиохийцев, а потому объяснял свой выбор следующим образом: «только такого субъекта заслуживают иметь своим правителем такие злопыхатели и корыстолюбцы, как они»…
В тот год весна пришла в Сирию преждевременно. В последние дни подготовки из-за своей взволнованности Юлиан снова стал видеть кошмары. Однажды ночью он проснулся в испуге после одного из таких снов: какой-то русый юноша печально смотрел на него, не говоря ни слова. Наконец, он сказал тихо: «Ты будешь убит во Фригии». Юлиан встревожено вскочил с ложа, обливаясь потом, и стал ходить взад-вперед по комнате, погруженный в раздумья. На рассвете он был уже более спокоен – несомненно, он видел призраки, поскольку воображение его было напряжено из-за переутомления. По мере того, как близился день отбытия из Антиохии, Юлиан все более чувствовал себя во дворце, словно в заточении. Что бы ни говорили, эта война была сильно действующим средством от подавленности, угнетавшей его в течение восьми месяцев в распутном городе.
Накануне выступления из города, 5 марта 336 года он уже не находил себе места. В полночь Юлиан надел на глаз черную повязку, спрятал меч под старым хитоном, которым пользовался во время тайных прогулок и вышел совершить прощальную прогулку. Верный Эвгемер следовал за ним на некотором расстоянии с зажженным факелом в руках. Ночь была мягкая, луна в ущербе. В сыром воздухе было разлито благоухание, идущее из рощ и розариев. Проходя у статуи Тихи-Фортуны, он поднес в дар богине цветы и пообещал в случае возвращения из похода с победой посвятить оставшуюся жизнь борьбе за торжество язычества и благоденствие подданных. Он шел, погрузившись в свои мысли, а на лице его словно отражался диалог с окружающим миром. Отблески светильников на Среднем проспекте вспыхивали радугами в воде источников. Журчали фонтаны. Проспект с рядами колонн, освещенных светильниками, казался фантасмагорией. В ярко освещенных виллах с просторными террасами богатые антиохийцы развлекались пирами или азартными играми. Из ночных таверн доносились отзвуки музыкальных инструментов. Конечно же, никто в сластолюбивой Антиохии, которая кутила, словно гетера, не думал, сколь суетна жизнь, сколь неверным советчиком являются ощущения… Юлиан размышлял о том, что император, который не желает спастись от поглощения безвестностью в истории, должен оторваться от прошлого и совершить свое деяние. Его деянием было завоевание Персии: он должен увидеть, как римский орел распахнет свои крылья над долиной Ганга, долиной многобожия, завершив тем самым дело Александра. Он уже был научен горьким опытом, что человек достоин своей судьбы, а жизнь его – результат совершенного и упущенного: нужно обладать достаточным мужеством, чтобы, не сетуя, принимать последствия этого. Каковы же его свершения и упущения, которые можно считать «ошибками», спрашивал себя Юлиан. Он вышел на берег Оронта, стал под аркой моста. Река текла с глухими всплесками. В камышовых заводях квакали лягушки. Сырость ударяла в лицо. Юлиан углубился пальцами в свои длинные волосы. Каковы его ошибки? – снова спросил он себя. И нашел в себе смелость ответить: увлекшись мечтами, он пренебрег действительностью, и та отомстила ему горькими разочарованиями. Какие еще выводы мог он сделать после восьмимесячного пребывания в провинции, после постоянных разочарований в характерах и нравах? И еще он слишком переоценил ту помощь, которую могли оказать ему в преобразованиях его собратья по духу, предпочитавшие действовать неприметно и пожинать почести и выгоды, связанные с полученными от него должностями. Он оказался обманут в своих ожиданиях разжечь в язычниках страсть к своей религии и остановить распространение христианства: язычники смотрели на его борьбу равнодушно, а христиане – с презрением, если вообще не проявляли враждебности и дерзости. Юлиан нервно прошелся пальцами по своей бородке. Какое скорбное время – подлинные похороны язычества! Он стоял, устремив неподвижный взгляд в течение реки, всплески которой долетали до его слуха, словно содрогания вечности. Внезапно ему вспомнились его собственные стихи, и он прошептал:
Нужно стремиться куда устремляет тебя устремленье,
Сопротивленье вредно: всех устремленье стремит.
Он поднял взгляд в небо. Геката скрывалась средь бледных облаков. И вот, когда он был поглощен созерцанием луны, перед мысленным взором его внезапно прошло видение, виденное за окном дворца в Константинополе в то утро после дождя. Радостные города, счастливые граждане, храмы, в которых славят богов, алтари с богатыми жертвами, благочестивые празднества, стадионы с множеством атлетов, театры, в которых устраивают поучительные представления, одеоны, в которых звучит музыка, школы, заполненные любознательной молодежью, прорицалища, дающие оракулы, рощи и источники со звонкими водами – и все это красуется в великом царстве бога Гелиоса. Врата, фронтоны, обелиски, базилики, символизирующие торжество возрожденной империи: «паралитик», доставшийся ему в наследие после правления Констанция, шел вперед исполинскими шагами… Какое разочарование!
«О, печаль, дитя чистоты, питаемое одиночеством…» – снова тихо произнес Юлиан. «У тебя почти не осталось времени для сна, август…» – послышался голос Эвгемера. Юлиан вздрогнул и взволнованно посмотрел на африканца глазами, полными слез. «Мне кажется, Эвгемер, что боги очень любили мою мать, и потому забрали ее на Елисейские поля совсем молодой. Если бы она жила дольше, то страдала бы, видя мои мучения…».
5 марта 363 года Юлиан выступил из Антиохии во главе своей армии. Кроме лекаря Орибасия, его сопровождали Максим и Приск. Антиохийцы вышли с утра восславить его на прощание. Всюду, где проходил Юлиан, ему желали возвратиться с победой, умоляли простить их. На лице митраиста застыла улыбка, которая словно говорила: «Я хорошо знаю вас, злоязычные, ленивые, распутные. Кара моя вам – ваш правитель гелиополит Александр…».
Несмотря на боль от артритов, Либаний очень рано пришел проститься с ним. Дурные предчувствия о судьбе похода наполняли душу его меланхолией. Вернувшись домой опечаленный, он немедленно написал августу очень нежное письмо, в котором выражал сожаление по поводу того, что не смог проводить его до пригорода Литарбов, где Юлиан должен был остановиться на ночь, «чтобы иметь удовольствие снова видеть утром следующего дня твой божественный лик, поскольку совсем не дает мне утешения пребывание в городе, погруженном в недоброжелательство…». Тем не менее, несколько членов сената, считавших себя ответственными за поведение сограждан по отношению к августу, последовали за Юлианом в Литарбы. Поскольку предзнаменования были недобрыми, сенаторы еще раз попытались убедить Юлиана отложить поход против Персии. Однако Юлиан был непреклонен…