В молодости я думала, что всегда буду молодой или умру молодой.
Но вот и молодость моя позади, и многое-многое теперь уже позади. А я живу. Не хуже других, хотя во многом не так, как хотелось бы, но всегда честно, не зарилась на дармовое, не выбирала, где легче.
Теперь, когда мне за сорок, у меня есть что вспомнить хорошего из того, что было, разумеется, есть и такое, что я вспоминаю без удовольствия, что хотела бы забыть, когда даже от воспоминаний хочется куда-нибудь уйти, может, в неведомые края и дали, к травам росным, к цветущим черемухам или к тихим и вольным заводям — так, наверное, манит вернуться в детство. Но мне мало пришлось познать, почувствовать в детстве все это, я — дите городское, в деревне была случайно, наездом. В этом смысле в моем детстве получилась пустота, которую всю жизнь ощущаю и которую постоянно как бы восполняю: при возможности отправляюсь в лес или к реке, даже в городе выбираю травянистые тропинки, если можно свернуть с асфальта, ну и, конечно же, чтением книг, особенно поэзии, некрасовской, есенинской, рубцовской, пронзительно воспевающей русскую природу. Но если уж говорить о поэтах, то больше других люблю Блока.
Детство у меня было не очень счастливое: моя мама умерла от тяжелой, врожденной, болезни, когда мне было одиннадцать лет, папу не помню. Я подолгу жила у бабушки — старшей маминой сестры, позже она меня наставляла на путь истины, была она добрая и справедливая, верующая, но не фанатично, мудрая и чуткая, неустанная труженица и светлый человек.
После школы были годы студенчества. Эта пора для меня совершенно особенная, не говорю уж о том, что неповторимая, — ведь ничего в жизни человека не бывает дважды, подобное случается, а дважды — нет. Студенческая пора — самое счастливое время, самая яркая пора в юности, яркая и стремительная, когда как бы ветер в спину! Для меня лично именно такой была жизнь, когда я училась в институте.
Я закончила филфак и на всю жизнь полюбила литературу, много читала и читаю, читаю быстро, и это меня выручает, и чем дальше, тем больше, потому что в жизни чем дальше, тем больше не хватает времени. Литературу, осмелюсь сказать, знаю, а уж поэзию, а уж Блока!..
После окончания института преподавала в школе, затем в техникуме, потом опять в школе.
После второго курса института мы небольшой компанией поехали на Сахалин. Объехали его почти весь. Путешествие это незабываемо! Один Тихий океан чего стоит! Именно с тех пор мир для меня сделался шире, просторней, интересней. Там я увидела жизнь и быт охотников и оленеводов, там встретила удивительную женщину, тетю Катю. Она подолгу жила в тайге, шалаш у нее там был построен. Возьмет, бывало, тетя Катя с собою собак и отправится на медведя! Одна! Я смотрела на нее, восхищаясь ее силой и сноровкой, отважностью и выносливостью. Подобных ей ни до, ни после не встречала. И вот смотрела я на нее и думала: у нее ведь тоже одна-единственная жизнь, и хотя она, тетя Катя, крепкая, сильная, правда курящая, — но это ли недостаток в современном обществе, когда половина, если не больше, девиц и женщин курят! — однако и она не два века будет жить. А как же с личной жизнью обстоят у нее дела? Ведь женщине предназначено быть любимой, женой, матерью, бабушкой?.. Я мысленно попыталась нарядить ее в платье, в туфли, даже прическу придумала (она была коротко, «под горшок» стрижена) — ничего у меня не вышло, зато до завидного ладно на ней сидела повседневная таежная одежда. Что собою представляет ее оседлое, постоянное жилище на берегу океана — я не знаю, не видела. Зато как ей на берегу Великого океана все было родственно близко!
Тогда меня поразила еще тундра: бескрайняя, солнечная, а в лунную ночь до жути прекрасная! Давным-давно умершие высокие деревья, черные, без листвы, со зловеще торчащими сучьями — стояли огромными плантациями… Тьма-тьмущая ягоды, и от той ягоды все сизо-голубое — она и называется голубикой. И еще было все время такое ощущение, что вот-вот подымется из-за кочек медведь! Их там было в то время много.
И опять мысль: и тундра, и тайга, и океан — не хватает взгляда обозреть все это, а женщина, тетя Катя — здесь свой человек и хозяйка.
Удивил там меня и сухощавый, высокий, веселого нрава мужчина лет сорока двух — сорока пяти. Живет там с женой уже лет двадцать, занимается охотой. Убил тридцать три медведя! Не одичал. Очень развит, большого природного ума, трудолюбив. Мы у него гостили неделю. В устье речки, впадающей в реку Поронай, их дом, один-единственный, и никого вокруг!..
А рыбы в реке! Горбушу или кету можно зачерпнуть с берега сачком. Вода от рыбы просто кипела, и зрелище это казалось невероятным! До этого я и тайменя-то в глаза не видела, знала щуку, карпа, окуня — и все. А сопки, помню, сплошь в стройных, громадных елях, а из сопок текут светлые мелкие речушки.
Несколько дней мы тогда провели в бухте Забвения. В одном месте прибоем выбрасывало на берег много темного янтаря, и мы собирали его. Интересно так было: идешь и вдруг увидишь — в водорослях блеснет в песке, засверкает солнечно-коричневым насквозь…
Все это запомнилось мне на всю жизнь!
Другим летом, уже перед началом учебного года, мы опять-таки небольшой компанией побывали на Ямале. От Москвы до Лабытнанги ехали поездом более двух суток. Первый день прошел как обычно в дороге: пели песни, читали стихи, вспоминали о разном, мечтали, а потом, вытянувшись на плацкартных полках, дремали.
К вечеру стал накрапывать дождь, к ночи разошелся, и мы приуныли: вдруг с погодой не повезет. Но, сказав себе, что утро вечера мудренее, под шорох дождя по вагонной крыше, под перестук колес уснули.
Утром проснулись от ослепительно-яркого солнца, бьющего в окно! Мимо проплывали ягельные поляны, похожие на свежевспаханное, рыхлое, темно-серое поле. За ним пошел кедрач, густой, свежо отливающий темной хвоей… Не успели наглядеться, как вдруг сделалось светлее, будто небо приподнялось, земля сплошь залита багрянцем кроваво-красных карликовых березок, вдали то в одном, то в другом месте обозначились каменные останцы, будто высветились в знойном зареве, в природе все притихло, а поезд начал убыстрять бег, как бы спасаясь от разгорающегося буйства осенней северной тайги…
А потом тонюсеньким, трепетным кружевцем, повисшем в воздухе, обозначился Уральский хребет. Издали он напоминал окаменелое животное, громадное, мирное, усталое… В том месте, где был пробит открытый тоннель и проходила железная дорога, черный камень на срезе сверкал прожилками слюды, на вершинах лежали вечные снега… к вековой каменной глыбе можно было прикоснуться…
Мы видели водораздел, побывали на захоронениях богатых хантов и посетили хантыйское кладбище. Здесь все необычно: высокие могильные холмы, затянутые дерном и мохом, не уходили в землю, в вечную мерзлоту, умершие покоились в деревянных рубленых склепах; на одних, где покоились в вечном сне женщины, лежали ухваты, чашки, горшки, разделочные доски и другие предметы кухонной утвари. В изголовье сруба прорублено малюсенькое оконце, и в него можно увидеть платок на голове, косу с вплетенными в нее нитками бисера, лежавшую на груди; на ближних к могиле березах трепетали на ветру ленты, платки, полоски ситца, повязанные за непорочно белые березовые стволы…
На мужских могилах лежали нарты, шесты, рыболовные ветхие снасти, оконца же были сокрыты, зато в малюсеньких нишах стояли стаканы, некоторые со спиртом или с брагой, а перед могильником в траве лежали баллончики с аэрозолью от комаров, будто она пригодится, когда родственник или друг явится с того света, чтоб продолжить жизнь в образе медведя, собаки или оленя… На нижние, обломанные сучья берез вздеты порожние бутылки — чтоб соплеменник в загробной жизни знал и чувствовал, как его родные и друзья хорошо живут и часто приходят сюда, чтоб помянуть его.
У богатых хантов виднелись россыпи бумажных полуистлевших денег. Ни у кого из наших не появилось желания протянуть руку в нишу, дотронуться до праха. На кладбище не ощущалось ни тлетворного духа, ни той оторопной жути, которую всегда испытываешь, бывая на кладбище. Зато каждый из нас чувствовал на себе незримо чей-то пристальный взгляд со стороны, мы переговаривались редко и тихо, ступали осторожно и скоро заспешили покинуть этот последний приют когда-то живших здесь людей…
Этого тоже никогда не забыть.
Не раз и не два рассказывала я потом обо всем этом подрастающему сыну, чтоб его детство было полнее, интереснее, чем мое, а после, когда вырастет, когда «встанет на крыло», больше бы ездил, смотрел, наблюдал…
Всю зиму копила я тогда деньги, понемногу откладывала от стипендии, а училась я хорошо, три последних курса тянула на повышенную, да еще на пару с подружкой своей закадычной приработывали ночными нянями в железнодорожном приемном покое — так называли тогда медпункт, а точнее — «скорую помощь» при железнодорожной станции. Платили нам, конечно, мало, зато выписывали бесплатный железнодорожный билет — по нему езжай в любой конец страны! — и это нас очень даже устраивало. К концу учебного года сбивалась небольшая компания, мы разрабатывали маршрут, отдавали свои сбережения в общий котел и весело пускались в путь.
Когда окончила институт и стала работать, поехала по путевке в Югославию и Болгарию — отпуск же восемь недель! Не помню, то ли в Дубровнике, то ли в Созополе нас разместили в гостинице, бывшей когда-то монастырем. Ночь была тихая, лунная, кругом чужая земля, где-то поблизости скрипуче квакали лягушки, издали доносился шум волн, а я, усевшись у окна, читала своим спутницам по путешествию стихи. Наверное, они уже десятый сон досматривали, когда я поняла, что спят…
А я уснуть уже не могла.
Когда вышла замуж, еще дважды, уже не компанией, а с мужем мы во время отпуска путешествовали: первый раз съездили на Кавказ, в лермонтовские места, затем — на Рижское взморье. Позже мы стали ограничиваться поездками на близкие водоемы, речку или озеро — мой муж оказался заядлым рыбаком и охотником, но больше — рыбаком.
Затем у нас появился сынок, и я какое-то время не могла бывать на природе, зато переживала удивительную пору материнства. Правда, жить на одну зарплату стало труднее, иногда и катастрофически не хватало денег — муж заведовал в горисполкоме отделом, получал сто сорок рублей. Для меня такое положение не было привычным, но и не доводило до отчаяния, не казалось безвыходным. И мы не ныли, мы держались браво, разговоры о деньгах не заводили — ведь знали же, что не лентяи, не тунеядцы, у всех всякое бывает, переживем и мы свое временное безденежье — после отпуска у всех случаются денежные затруднения…
Я раньше положенного срока вышла на работу. Муж за время моего сидения с сыном вовсю развернулся с рыбалкой. Вижу: доволен, при первой возможности идет или едет на рыбалку, иногда с уловом явится и скажет непременно: «Вот! Поддержка к семейному бюджету!» Я одобряла — что же мне оставалось делать?
Лето пролетело, а муж по-прежнему дома гостем. Жизнь шла без каких-либо перемен, без заметных событий, если не считать, что сынок уже пошел своими ножками, зубки белеют, вся печаль — мало с ним видимся: утром рано тащу его в ясельки, забираю домой поздно, иногда самого последнего, если уроки мои в расписании последними значатся, по существу, только спать. Иногда заведу с мужем разговор, что надо бы с мальчиком больше заниматься, что на горшок не всегда просится, почти не умеет самостоятельно есть, ложкой пользоваться — поест ли — неизвестно, обольется же весь; что плохо засыпает, только на руках…
— Как приучила, так и засыпает, — ответствовал мне тогда муж. — И вообще, — сказал он, — мы, как и многие, не умеем воспитывать своих детей. Традиции в этом деле исчезают, почти уже исчезли, а собственного ума у нас на это не хватает… И вообще… я не удивлюсь, когда ты начнешь (в смысле воспитания ребенка) действовать по своим педагогическим правилам и меркам, часто никчемным… — Заметив мое возмущение, чуть сменил тон. — Ты видишь, я спокойно говорю о том, что есть и как я это понимаю. Ты — мать, и главное в воспитании ребенка зависит от тебя. Меня же, — подвел он итог нашему разговору, — если откровенно, то на данный период более всего волнует, радует и огорчает только то, что связано с рыбалкой…
После этого признания у нас была «неделя молчания», затянувшаяся неделя, изматывающая нервы, когда ничто не в радость. Но у нас был сынок — такое милое, ласковое солнышко, ради которого сделаешь все, пойдешь на что угодно. Я первая пошла на мировую (хотя почему — на мировую? Мы же не ругались, не скандалили, просто меня потрясло то, что двое начитанных, разумных, родных уже людей могут из-за быта, из-за буден, главное, из-за неправильного будто бы воспитания единственного ребенка потерять общий язык!..).
Я решила, что из-за подобных его рассуждений и соответственного поведения с ума сходить все-таки не стоит, разрушать семью — тем более, это никогда не поздно совершить, тем более, что всякий поступок имеет последствия… В общем-то ведь все нормально, вернее, все типично и до унылости знакомо — как будто ты очень подробно об этом где-то читала…
И стала я, как говорится, играть в поддавки — старалась не обращать внимания на его поведение, делать вид, что все в порядке. По-прежнему вечерами на два дня готовила обед, рано утром вела сыночка в ясельки, а позже — в детский садик. Если уроки у меня были не с утра, то успевала постирать, убрать в квартире, пробежаться по магазинам, чтоб запастись продуктами, иногда удавалось зайти в парикмахерскую или даже в читалку. Если в расписании мои уроки стояли последними, звонила в садик, что приду за ребенком попозже… А сочинения проверяла и готовилась к урокам на следующий день, как правило, как уж привыкла — поздним вечером, иногда прихватив и ночь — тяжеловато бывало, зато никто не мешал, не отрывал, спокойно и податливо делались мои «школьные» дела.
Домой мы с сыночком возвращались не торопясь: то я везла его на санках и расспрашивала, как у него прошел день, что ел, как спал, чем занимались, с кем дружит, с кем ссорился или играл?.. То сам он вез санки, мы играли в снежки или бегали вперегонки, потом я отвечала на его бесконечные «почему?». А уж кошки, а уж собаки! — все были наши.
Являлись домой усталые и счастливые.
Муж, открывая нам дверь, иногда сердился, будто бы волновался, что так долго нас нет, иногда спокойно укладывался спать, особенно в канун выходных дней (в школе-то суббота — день рабочий, значит, и у сыночка тоже), чтоб утром с ранней электричкой поехать на рыбалку.
Уложив сыночка спать, я собирала на стол и иногда мы ужинали вместе, говорили недолго и не очень живо о том о сем. Увидев мою усталость, муж иногда признавался, что бывает, когда и его волнует не только рыбалка, но и другое, что он тоже понимает, жизнь — штука серьезная и непростая, что бывают затруднительные обстоятельства. Но в таких случаях он себе ходу в переживаниях не дает, а ставит вопрос, так сказать, философски: «Можешь ли повлиять на ход событий?» — «Нет». — «Значит, и волноваться не стоит, пусть идет как идет».
Когда я чувствовала, что муж расположен к разговору, приятному его уму и сердцу, что он долго ждал благодарного слушателя, про себя надеялась, что речь пойдет не только о рыбалке — сколько можно?! — но и о делах иных, житейских, отодвигав посуду, брала в руки вязку или штопку и усаживалась поудобней.
Обычно муж начинал свой разговор все-таки с того, что близко и дорого ему.
— Ты знаешь, мне доставляет удовольствие не только рыбалка, но и подготовка к ней… — Лицо его делалось одухотворенным, голос тише, глаза мечтательней, и был он в этот момент какой-то уютный, доверительно-спокойный. — Мне нравится изготовлять снасти, даже разглядывать удилища, блесны и мушки, мной сделанные. На это ты, надеюсь, не раз обращала свое внимание? — вопросительно поглядывал он на меня и открывал свой рыбацкий ящик с драгоценными сокровищами.
«Еще бы!» — мысленно соглашалась я.
Много раз, с интересом, даже с восхищением наблюдала я за его прямо-таки ювелирной работой — изготовлением мушек. Помню, принес он с почты маленькую бандерольку, положил на край стола, и пока мыл руки, пока ужинал, все поглядывал на нее. Затем неторопливо (хотя и сгорал от нетерпения скорее увидеть — что там?) распечатал. В бандероли оказался лоскут медвежьей шкуры с ладонь величиной и небольшие концы разноцветно-ярких шерстяных ниток. Как он ликовал, разглядывая содержимое бандероли, как я старалась понять и разделить его восторг. Поняла позже, когда увидела его за делом, как он сосредоточенно и терпеливо выбирал для мушки на хариуса крючок, нужную, самую подходящую (не смогу объяснить — по какому принципу он подбирал нитку), как тщательно укладывал ворсинки медвежьей шкуры, а затем нитку — виток за витком…
«Да он же творческий человек!» — изумилась я тогда приятно, еще не ведая беды…
А он, муж, почувствовав мою заинтересованность, стал мне популярно объяснять:
— Этого медведя, — он любовно подержал на ладони клочок шкуры, — господь Бог специально создал для изготовления мушек! И чтоб тебе было понятно — так далеко не каждый медведь годится на мушки. В этом отношении есть совершенно бесполезные медведи. Ты, может быть, видела медвежью шкуру в краеведческом музее — кто-то облагодетельствовал! Мы, харюзятники, когда узнали о ней, специально ходили в это культурное заведение, чтобы украсть оную, по крайней мере хотя бы обкорнать ее. Но преступление не совершилось, и не потому, что у нас решимости не хватило, а потому, что того медведя Господь предназначил не для изготовления мушек, а для каких-то других, нам не ведомых целей.
Я слушала не без интереса, но и, конечно же, надеялась, ждала, когда выговорится, а потом помечтает, поговорит о сыне…
Нет! Ни тогда, ни после, когда появился сынок, и позже, когда он уже подрастал — ничего в муже не стронулось с места, ни в мышлении, ни в поведении. Все тот же образ жизни: работа, рыбалка, детская техническая станция, где собирались, как на токовище, такие же рыбаки и специалисты, как и мой муж, и проводили там целые вечера. И муж ни разу, ну хотя бы для приличия, ради меня, а больше — ради сыночка, поговорил бы, если уж не помечтал, что вот напарник растет, или помощник — как в таких случаях подходящей выразиться. Будто бы его сына, и не было вовсе. Нет, неверно это, что будто его вовсе не было — сынок, живой же человечек, и плакал, и капризничал, и болел, и в шалости пускался, беспокоил так или иначе. Но не волновал, не интересовал, не будил в нем отцовские чувства — страсть к рыбалке была сильнее.
Из-за этого я страдала и, естественно, круг радостей для меня постепенно, но очень ощутимо сужался. Но страдала я молча, про себя. А позже поняла окончательно, как далеко зашло у меня душевное разъединение с человеком, который всего лишь несколько лет назад так горячо клялся мне в любви своей, вечной и неизменной. И тут же припоминалось: до замужества в молодости, особенно в годы студенчества, мне не раз и не два признавались в любви молодые люди, влюбленные даже стояли передо мной на коленях и клялись в своих чувствах (почти в точности повторяя один другого): «Что бы я делал, если бы не встретил тебя?! Как бы жил?..» И позже: «Я умру, если ты меня не полюбишь, не ответишь взаимностью, если не станешь моей женой…»
Никто из тех, кто обещал умереть от любви ко мне, не умер. Не умерла и я, любя без взаимности — случалось и такое, как без этого?! Некоторые из бывших влюбленных, знаю, поженились, обзавелись семьями, некоторые уже и разженились…
Тогда же душевное мое разъединение зашло так далеко, что однажды я собственного сыночка чуть было не оставила сиротой, когда поняла, что у нас может появиться на свет второе дитя, которое при наших с мужем взаимоотношениях не познает счастливого, радостного детства, что будет оно дитя нежеланное…
И пошла в больницу. Оперировал меня молодой врач, дежуривший в ту ночь, как оказалось — шестикурсник мединститута и… мой бывший ученик!.. Надо ли говорить, какой стыд, какой позор, какую обиду и унижение перенесла я тогда, не говоря уж о нечеловеческих страданиях… Врагу не пожелаю!
Вернулась домой, и первое, что услышала, это возмущенные жалобы мужа на сыночка, что он, сынок, добрался до его, отцовского, сундучка, «разобрал» все снасти, все порастаскал, спутал… А сынок вцепился в меня, в глаза виновато заглядывает и лепечет-оправдывается, что он только поиграл… папиными игрушками — и все испуганно на отца озирался…
Сжалось тогда мое сердце, и я впервые в жизни тяжело переболела потрясением — комплексом душевных переживаний, потому что к этому еще справедливо добавилась вина, грех невольный, что отныне я еще и детоубийца…
Болела тогда больше недели, лежала дома, и сынок был на глазах, не в садике — так хотелось побыть вместе, потом же опять начнется все с начала: садик, работа, домашние дела… Ко мне забегали учительницы — как окажется у которой из подруг «окошко» между уроками, так и прибежит, попроведает, иногда в буфете пельменей, котлет или молока купит, принесет, с сыночком полчасика погуляет на улице, поболтаем, чаю попьем… Многие из них, пожалуй что большинство, жили жизнью, которая ожидала и меня — матерями-одиночками. Я благодарна им была за то, что они не солили мне на рану, не вели душеспасительных разговоров. Может, потому, что успели привыкнуть к своему положению и воспринимали свою жизнь как нормальную. Как бы там ни было — все равно им спасибо! Однако после их ухода я много раз плакала в подушку от того, что было мне очень горестно и больно. Думала над тем, как у всех по-разному складывается жизнь, как часто люди не понимают один другого… Пыталась понять: когда же мой муж успел так «одичать»? Давно ничего не читал, вообще забросил книги, растерял и друзей (рыбаки не в счет), единственно помешался на рыбалке… И тут же вспоминался тот веселый рыбак и охотник, двадцать лет проживший на Сахалине, в самой глуши — и не одичавший.
А сыночек, как звоночек, рос веселый, смышленый, ласковый, играет, бывало, игрушками, особенно машинками и до того иной раз набибикается — охрипнет.
Все тогда обошлось, и вышли мы с сынком на работу: он — в садик, я — в школу. Муж, видимо, почувствовал наш с сыном «союз», для начала повозникал: то неладно, другое нехорошо — «то суп жидок, то жемчуг мелок…» А я «сосчитаю до ста», чтоб не сорваться — не хотела, чтобы сынок слушал, как мы с отцом отношения выясняем, главным образом из-за него и сдерживалась.
Но однажды, когда муж грубо, оскорбительно высказавшись, уехал на рыбалку, я собрала его вещи в один чемодан, одежду в другой… Жду, когда вернется, боюсь передумать, настраиваю себя соответственно… Сыночка увела в садик, на первомайский утренник и попросила учительницу, с которой сдружилась, взять его к себе после утренника, вечером приду за ним.
Выставила я тогда, своего супруга из дома, вместе с имуществом и с уловом. Навсегда. Терпение мое кончилось. Не тихо-мирно, конечно, пошумели все-таки, но и «разбежались», как теперь говорят. Но на этом дело не кончилось, муж мой затеял тяжбу по разделу имущества, вплоть до зеркала. То зеркало меня и доконало. Пошла я тогда в юридическую консультацию, сказала, что произошло, долго и объяснять не пришлось, юристам подобные истории — обычная работа. Уплатила пошлину за вызов представителя, или агента (так у них, кажется, тот человек называется). Он привычно осмотрел наше небогатое имущество, определил стоимость — оно же в основном в этом городе покупалось, местное, так сказать, — и выдал на то официальное заключение. Я разделила сумму пополам, не на троих, а именно пополам, взяла ссуду в школьной кассе взаимопомощи и в присутствии учительницы — моей подруги да соседа по лестничной площадке под расписку отдала ему его долю… Господи! До чего же унизительное это дело, как вспомню…
Позже оформила и официальный отказ от алиментов и, как говорится, без радости была любовь, разлука будет без печали… Может, у кого-то и так, и без печали. А я в недоумении: как быть с тем, что сынок мой растет без отца, хотя тот живой и здоровый?.. Да и самой себя жалко…
Иногда думала: если бы изменил, к другой ушел — может, легче было бы? Хотя едва ли. Первое время как бы утешала сама себя, что не мы первые, не мы последние… Распалась семья… произошла семейная катастрофа — какие, в общем-то, банальные слова. Но как же много за ними стоит!
А в мире все по-прежнему. Снова наступила весна, распустились клейкие листочки, зацвели цветы, птицы вывели птенцов, залетали, запели, солнце светит, кругом люди живут…
«Ничего! Будем и мы с сыночком жить», — решила я тогда для себя.
И действительно, жизнь пошла-покатилась. Иногда мне казалось, что жизнь моя проходит, как в поезде, когда понимаешь, что едешь не в ту сторону, не туда, куда надо, не к тому, кого любишь, не туда, где ждут… И повернуть назад невозможно… Но я знала, что нигде нас не ждут, и спустя время проходило и это и все вставало как бы на свои места.
Сама убедилась: все, что бывает с нами, не проходит бесследно. Я давно не читаю, как бывало, ни Блока, ни Есенина, я даже многое забыла. Но состояние души все-таки во многом остается прежним… под слоем пережитого…
Сынок мой подрос, и я с ним, как давно, в годы моей молодости и студенчества, стала ездить куда глаза глядят, как позволяют средства — тем самым как бы восполняя в его детстве то, чего была лишена я, а тут еще и растет он без отца… Одно лето мы провели на Телецком озере, наверное, на самом красивейшем не только на Алтае, но и в России. В другой раз съездили в Таджикистан — от души наелись фруктов, побывали в знаменитом заповеднике, расположенном в ущелье, насмотрелись на больших, с грубыми панцирями, черепах, похожих на опрокинутые горшки. Когда мы к ним приближались, они агрессивно шипели, вытягивали маленькие головки и приподнимались на лапах; ночами слышали, как выли шакалы, а в вольере просыпалось, шевелилось оленье стадо, вскидывало рогатые головы; ловили форель, сидели у костра на берегу стремительной, по камням скачущей речки. Плавали на пароходе, сначала по Каме до Астрахани, затем по Енисею до Дудинки… И всякий раз возвращались переполненные впечатлениями.
Затем я болела, долго лежала в больнице.
Когда главные страдания уже были позади, отступили, так сказать, и опасность миновала, мне сделалось очень тоскливо и неспокойно за сыночка. Я не могла дождаться вечера, когда он придет. Сын приходил, всегда аккуратно причесанный, в чистенькой рубашке, смущенный — в палате лежало десять женщин, и все его разглядывали. Я спрашивала, как у него дела в школе, что ел, много ли задали уроков? Приходила ли Анна Афанасьевна — моя подруга учительница, которую я попросила навещать его, обед готовить, постирать самое необходимое. Она и продукты покупала, с уроками помогала, если случались затруднения.
Уйдет сын — я в слезы: жалко его, жалко себя — очень одинокими казались тогда мне мы оба. Брала у соседок по палате книги — они мне всегда помогали, читала, иногда включалась в «палатные» разговоры. Дни тянулись медленно, ночи и того длинней. В молодости, кажется, и снов никаких не видела, спала как убитая, а тут чего только не приснится! И сны-то видятся все больше «школьные». То приснится, будто незнакомая учительница читает под кроватью книжку своим маленьким ученикам; то парнишка из пятого или шестого класса (по возрасту) чего-то украл и летом над ним должен состояться суд когда занятия в школе кончатся, а пока он исповедуется перед классом, мучительно так, слезами уливаясь, казнясь бесконечно… присмотрелась повнимательней и содрогнулась в ужасе: мальчишка тот — мой сынок!.. И опять не могу найти себе места.
Однажды в воскресенье убежала домой до вечера. Все перестирала, уборку сделала, обед сварила, выкупалась. С сыночком наговорилась. Он сбегал в киоск, купил кучу газет — читать там, в больнице. Вернулась в палату, уставшая до изнеможения, но с облегченным сердцем. Весь вечер читала газеты, а запомнилась одна только статья «Семь заповедей» — как дожить до ста лет. В ней автор говорит, за чем нужно следить, то есть как есть, пить, двигаться, расслабляться и так далее. Но все это возможно до выхода из больницы, а в жизни ни про одну из заповедей не вспомнишь — не до них сделается.
На другой день на обходе врач спрашивает; «Вас не качает из стороны в сторону? Ходите — не падаете? Мужик бы на вашем месте давно концы отдал…» А я же еще и стирала, и уборкой занималась, чуть не ползком… Сыночек и отговаривал, и помогал, но главное-то делала я! Врачу вроде бы в шутку показываю газету с «заповедями», что постараюсь взять на вооружение. Он сунул газету в карман халата, мол, освобожусь, посмотрю. А после его ухода рассказала, как «отдохнула» дома — одни ругают, другие сочувствуют. А я, чтоб поднять настроение им и себе тоже, припомнила и рассказала случай из своей жизни.
Как-то выдалось такое время, когда передохнуть некогда, и дома, и в школе, и вообще дел выше крыши… Все домашние дела запустила, постельного белья чистого нет. Прошла неделя и я перевернула простыню на другую сторону, подушку — тоже, пододеяльник терпит. Вторая неделя прошла, опять стиркой заняться было некогда, стою, думаю, а муж подошел и вроде бы шутливо, но не без язвительности сказал как отрубил «Теперь на ребро поставь!..»
А вообще-то веселого мало, как посмотрю на своих соседок по палате — все они тут не от нечего делать, — несть числа бабьим болезням и немочам…
Однажды, помню, выписали домой самую из нас молодую, лет двадцати двух. Она, в общем-то, уже обречена, но не унывала, всем настроение поднимала: то попоет, то пошутит, то… расскажет, что, мол иногда так прихватит — по полгода не встает.
Лежала тоже в нашей палате женщина, очень интересная, лет тридцати пяти. Двое маленьких детей у нее. Второй раз вышла замуж, говорит, из-за дров, иначе с ребятишками было бы не прожить (она из района была). Свекровь, говорит, сначала не приняла, потом смирилась и к детям неплохо относится.
С первым мужем жила в согласии. Мы, говорит, с ним были, как яблочко, только на половинки разрезанное. Он угадывал мои мысли, я — его. Сирота был очень хозяйственный, заботливый, я его очень жалела. Работал он на стройке, дружки стали зазывать на выпивку… Боролась с ним лаской. Помогло, но на время. Женщина та много читала, много знала наизусть — тут уж мы с ней сошлись, что называется. Очень она была глазлива на себя — страх! Встанет утром и говорит: «Сегодня оживаю. Прекрасно себя чувствую». Через час-два катается по постели от боли. Ей сделали операцию, и она уже отходила от наркоза, и троим, которым предстояла подобная операция, она рассказывала, что вовсе не больно и она прекрасно себя чувствует. И врачу на обходе ответила: «Все хорошо!» А на другой день температура под сорок! Врачи и сестры забегали, капельницы, уколы… Три дня выводили ее из тяжелейшего состояния. Полегчало.
Вспоминала, как за неделю до смерти мужа пришла она с работы, а он спит на диване — вытянулся, такой статный, высокий… Сама она была невысокая, вьющиеся черные волосы, черные глаза, губы чувственные, не полная, но плотненькая, на локтях ямочки.
— И я, говорит, подумала: если гроб, не дай Бог, понадобится, какой большой надо будет заказывать… А через неделю он утонул…
А нового мужа, как, говорит, ни стараюсь приручить, понять его душу — не могу, чужой, взгляд уплывает, и в душу заглянуть не могу.
После восьмого класса сынок заявление и документы подал в училище связи — сам так решил. Объяснил мне это тем, что закончит его, получит специальность, будет работать, чтоб поправить наши материальные дела. Правда, они у нас не из рук вон плохи были, жили, как большинство, но поскольку нам полюбилось путешествовать, то всю зиму откладывали понемногу на это удовольствие и потому жили скромнее многих знакомых, особенно он — скромнее большинства своих сверстников…
Решили, что этим летом никуда не поедем, сами сделаем ремонт квартиры, а в свободное время будем ездить за грибами и за ягодами.
Но тут нас караулило такое горе, что я едва осталась жива. Сынок мой заработал два года. Теперь живет в Приморье. А я живу с ним рядом. Он — в казарме, я — на частной квартире. Ту квартиру сдали в аренду. Что будет с нами — думаю каждый день. И каждый день у меня уходит в тревоге.
Сын мой по-прежнему хороший, честный парень, не пьет, не курит, не выражается скверно… Из-за своей скромности и честности попал под суд со своими товарищами, с которыми ему надлежало вместе учиться.
Ну а я? Как вспомню… Мне легче умереть было бы, чем все это пережить: и суд, и хождения, и поездки…
Во время наших свиданий он мне рассказывал, как в минуты мужицких откровенных разговоров ему иной раз приходится слышать такое, что голова сама собой склоняется, чтобы спрятать глаза, чувствует, как краснеют у него уши, шея, лицо… А бригадир, видя это, похлопывает его по плечу и говорит: «Ничего. Обвыкай, парень», что работа всегда тяжелая: копают землю, таскают тюки, ящики или мешки — если грузят судно. Ноги, говорит, дрожат, как у загнанной лошади… А за спиной слышится подбадривающее:
— Сынок! Держи марку!..
На прощанье сынок, как всегда, скажет:
— До свиданья, мама! Потерпи… Не хворай. — И через силу крепясь, невесело добавит: — Словом, держи марку, мама… Скоро мы с тобой опять заживем нормально…
Я тоже на это надеюсь. Эта надежда, горькая, как дым, и такая мне необходимая и дорогая — не знаю, с чем и сравнить — не дает мне отчаяться, каждый день меня поднимает с постели, велит идти на работу, велит жить… Да еще часто приходят на память слова врача:
«Баба — человек сильный. Мужик давно бы отдал концы…»